Ремень
Николай Александрович перестал бриться два года назад, когда ему исполнилось шестьдесят восемь. Ещё не старый? Или старый? С виду старый. А в душе? Кто его знает, что у него в душе?
Николай Александрович коротал свой век одиноко. Жена умерла лет десять назад, старше него была, он не любил, просто привык к ней, как к предмету обстановки, к мебели, комоду пузатому, и не замечал – ну а как ещё: кто ж будет замечать и как-то особенно относиться к комоду? Вот и он не замечал этакий комод на гнутых ножках по имени Анна Петровна, никак не относился, ни хорошо, ни плохо. Жена тоже привыкла к Николаю Александровичу: так и жили, будто разномастная мебель в одном мебельном магазине, а в конце жизни – как на складе, где хранились, но никому уже не были нужны, в двух комнатах малогабаритной квартиры на Кольском проспекте, главной магистрали северного, сурового города Мурманска.
Детей за сорок лет такого соседского брака Николай Александрович и Анна Петровна не нажили, и Николай Александрович не заметил бы отсутствия супруги после её смерти, будто вынес ненужный комод на свалку, если бы не положенные по людскому закону похоронные хлопоты. Тогда он с удивлением посмотрел на слишком белое восковое неподвижное лицо Анны Ивановны, но по своему обыкновению так ничего и не произнёс. О чём думал? Да Бог его знает, о чём он думал.
Николай Александрович ни о чём не жалел, не вспоминал, и если бы не заведённый после смерти тумбочки порядок и набор ритуалов, который скоро стал образом жизни, а потом заменил и саму жизнь, то давно бы помер от скуки и безделья.
Летом хорошо, – приблизительно так, без слов и эмоций, думал Николай Александрович. Он спускался пешком – нету лифта – по вечно пахнущей гниющими отходами тёмной лестнице. В доме давно детишек нет, некому старые стены пачкать: выросли и разъехались. Пусто и печально в доме. Одни пенсионеры остались.
Николай Александрович вышел на солнце из тёмного подъезда – ему показалось, он ослеп от яркого света – и поскользнулся на картофельных очистках, выброшенных из окна Васькой-пьяницей. Головой Николай Александрович глухо стукнулся об асфальт, спасибо непременной кепке, смягчила удар – он только потерял сознание.
Пришёл в себя через несколько минут: на скамейке, завалившись на плечо молодого – Николай Александрович всех, кто младше него, считал молодыми – военного, в форме, с коротким, наполовину седым ёжиком. Лет пятьдесят ему. Молодой. «Откуда он взялся только, если б не он, так бы и умер я на асфальте под своими окнами», – подумал Николай Александрович.
– Спасибо, – как показалось Николаю Александровичу, произнёс он, да скорее всего, как всегда промолчал.
Молодой военный участливо заглянул ему в лицо:
– Скорую вам не стал вызывать, потому как сам врач!
Николай Александрович старательно и часто закивал, понял, мол – от этого закружилась и заболела голова.
– Не надо скорую. Я здесь живу. Помоги дойти, – сказал он, с удивлением слушая свой голос. Отвык разговаривать. Совсем одичал, – подумал Николай Александрович.
Молодой военный бережно подхватил старика на руки, как ребёнка или как женихи осторожно носят невест, и легко поднялся с ним на пятый этаж.
Пока Николай Александрович с отсутствующим видом, будто не с ним оказия случилась, обескураженно качал головой, молодой военврач тут же в кухне, помыл крупные руки, деловито поставил чайник, достал из своего портфеля буханку чёрного, палку дорогой колбасы, бутылку водки, банку селёдки, быстро со стуком порезал полукольцами лук, залил маслицем, разлил водку по стопкам.
Николай Александрович оживился. Ему почему-то было приятно смотреть на ловкую суету военврача. А когда, ненавязчиво оберегая, тот сводил Николая Александровича умыться, ему сразу стало легче, он непривычно положился на чужую волю и поразился, что ему нравится быть беспомощным. Впервые за много лет он не чувствовал одиночества. Новое чувство.
Выпили.
– Всё будет хорошо, – молодой похлопал старого по бледной кисти со старческими, похожими на крупные веснушки пятнами.
От рюмочки под селёдочку, от горячего клубка в желудке у Николая Александровича вскипела влага на глазах.
Непривычно ему это. Всё один да один. А тут…
И вот уже два года не брился – вспомнил он – сейчас это особенно расстроило Николая Александровича, хотя вчера он даже не подумал бы об этом. Незаметно вытер глаза. Что с ним? Чего разнюнился? Он молча смотрел, как военврач споро убрал со стола, помыл посуду, сразу приняв привычный порядок: будто всю жизнь здесь жил, – подумал старик.
– Ты чего в Мурманск-то приехал?
– С чего вы взяли, что я не местный?
Николай Александрович сморщился – забыл, как улыбаться.
– Загар у тебя не нашенский. Чужой загар. Вот с чего.
– Ну, вы прямо разведчик!
– Не довелось, – сказал Николай Александрович, – мне, как война началась, одиннадцать лет было. А ты, как я вижу, недавно на войне побывал. Так понимаю, в юго-восточной Азии.
– Верно, разведчик, верно. Не могу рассказывать, не велено, сам понимаешь. Ну, пойдём, отец, отдохнуть тебе надо!
Николай Александрович так и застыл на месте. Отец, блядь! Отец! Ничей он не отец. Может, бегают где-то, то есть, уже взрослые ходят, – подумал Николай Александрович, – только я не знаю об этом.
– Тебе сколько лет? Пятьдесят, пожалуй?
– Опять угадал, отец.
– А, знаешь, – неожиданно для себя сказал старый, – у меня мог быть такой сынок, как ты. Мог быть, если б я, дурак, от своей судьбы сам не убежал.
Давно не говорившего с людьми Николая Александровича прорвало.
– Тебя как зовут-то? – спросил он молодого.
– Николаем.
– А по батюшке?
– Николаич.
– Николай Николаевич, стало быть. Верно, в честь отца мать тебя назвала. Поди ж ты, батюшку твоего, значит, как и меня, Николаем величают! – Совпадение, – улыбнулся молодой.
Уложил старого на диван, подержал руку – пульс проверил.
– Всё в порядке. Сердце в норме.
Старый задержал его руку в своей.
– Эх, Коля, если бы не обидел я тогда её, всё по-другому было бы! Нехорошо вышло, понимаешь. Не по-человечески. Сам-то я с Вологодчины, а в ту пору в Архангельске служил, была у меня там девушка.
Николай Александрович разволновался.
Молодой держал его руку – не отпускал.
– Заканчивалась служба. Я думал, что это проба пера, репетиция, а настоящая жизнь начнётся, когда я в Вологду вернусь. Начну всё с чистого листа. Набело жить начну. Интересно, правильно. Девушку красивую встречу, не такую серенькую, как Надя. Женюсь.
Надя сильно в меня влюблена была. Да. Бегала за мной. Прикипела. А я думал, что с ней всё ненастоящее, игра в жизнь вроде, понарошку, а настоящая потом начнётся, другая, красивая, с сильными чувствами, с другой, красивой, а не обычной, как Надя, девушкой. А она болела мною. Страдала.
Когда демобилизовался, она меня на поезд пошла провожать.
Я летел навстречу новой жизни – не оглядывался, казалось мне, что Надя меня назад тянет.
Она и правда, шла за мной и за ремень держалась, чтобы, значит, не отставать. У меня шаг широкий был, а она маленькая, семенила за мной и, чтобы не отстать, всё за ремень цеплялась, так, что я до сих пор чувствую, как она меня тянет.
Подошли к вагону. Она чуть не плачет, а мне не терпится от неё отцепиться, чтобы дальше налегке шагать, не по перрону – по жизни. Стою. Молчу. Она плачет. Ждёт, надеется, что с собой позову. Держится за ремень. Посадку объявили, а она стоит молча, в ремень сзади вцепилась, то ли упасть боится, то ли руку свело.
Поезд тронулся, я полез в вагон, а она крепко держится за ремень, повисла на мне, как груша, и молчит. Я расстегнул ремень-то. Он у неё в руке и остался. Я, подлец, не оглянулся, не посмотрел даже: вдруг упала?
– Спите спокойно, Николай Александрович, – сказал молодой, – всё в порядке. Всё хорошо.
На следующее утро Николай Александрович проснулся с приятным чувством, что он не один. Зашаркал по квартире: спешил сказать молодому, что не красота важна, а верность. Не прелестное лицо, а любящее.
А молодой-то ушёл.
Совсем.
В комнате, где он ночевал, на ровно застеленной кровати, валялся потемневший, зажиренный, захватанный, вроде даже покусанный, слезами политый ремень со звездой на пряжке.
Николай Александрович долго стоял над ним, смотрел, да так и не взял в руки.