Книга: России ивовая ржавь (сборник)
Назад: Трясина
Дальше: От печали – до радости

России ивовая ржавь

…335-й скорый плелся, пропуская, казалось, все живое, двигающееся в попутном и обратном направлениях. В надежде найти сочувствие исподволь изучал лица соседей. Сознанием на это путешествие решился в то далекое мгновение, когда, сидя на послевоенной тахте в саманной кухоньке-времянке, слушал, прихлебывая ее особого подбора, с приятной горчинкой травяной чай. В состоянии раздвоения проглотил тогда критическую порцию удвоенной горечи. Ехал я во Владивосток, туда, где, по словам Груни, мог остаться живой свидетель.

 

Очень долго на моей памяти – годы и годы она стоит без видимого изменения и напоминает остановившуюся в возрасте соседскую старушку Груню.
Наблюдения за изъеденным временем стволом зародили во мне странную на первый взгляд аналогию, которую отнюдь не откроешь в один словесный миг.
Изборожденный длинным извилистым шрамом ствол груши-дички, согбенный, смахивающий на силуэт бабы Груни, в эту весну не подвергся коварству неумолимого времени. Груша-дичка цвела обильно – погодные условия способствовали удачной завязи плодов, и пчелы не гнушались ее скромной кроны среди роскошных дымчато-белых шапок цветущего окрест боярышника. Закрыв глаза, хотелось одной из них кружить над помолодевшей кроной, предвкушать нектар ее чудо-долголетия, и с затаенным дыханием продолжать хронологию ее жизни. К несчастью, она чередуется не лучшим воображением, угнетая романтическое начало трагическими картинами.
Множественный коварный плющ стиснул удушающими петлями лиан объемности исполинов дубов, не затронув каким-то чудом изможденный временем ствол. Кору груши-дички, похожую на кожу аллигатора, нежно обвила капризная лианка адамова корня, проявляясь на рыхлой поверхности невинными лунными соцветиями.
Не одну зиму упоительный взвар плодов груши продолжает возвращать меня к грустному воспоминанию.
Старушка Груня, в единственном различии от расцветающего с весной дерева, не цвела напрямую, но вместе с грушей всегда расцветала глазами: в это поэтическое время года особенно живо проявлялся мой интерес к ее прошлому.
Соседи зовут ее обидным – «старушенция», «рупь сорок» – чаще в их пересудах она фигурирует полномасштабнее – «мумифицированная пырла».
«Попрыгала козочкой со свое, добра не нажила, мужиков разбазарила – сейчас только и может, что сучить палкой да шипеть на все в округе от зависти к достатку и безнадеги старости». Если систематизировать большинство высказываний, примерно так прозвучало бы резюме к ее персоне.
Остается сказать об окружении бабы Груни: в большинстве своем простые люди, с элементами авантюризма и нехитрыми задачами на будущее. Наглядная карта рождения каждого запестрила бы флажками на просторах страны. В основе их планов – урвать от жизни все, что экспроприировано революцией у родственников, да попользоваться «сладким», отрезанным Великой Отечественной войной. Коренных уроженцев здесь днем с огнем не сыскать – все сплошь пришлые. В большие города, ближе к центру, после отсидок не пускали, вот они и обосновались по возможности – в селе, одно – на юге, ближе к благодатным вотчинам. Их внуки, взросшие после войны, не обижены откровенно временем: безоблачное детство, в купе с правильной идеологией, сделали свое дело: они язвительны в меру унаследованных генетических свойств. Некоторым вообще непонятна неприязнь к бабе Груне, поэтому и не уподобляются старшим, даже помогают ей по хозяйству, правда, украдкой, без помпы.
В первом общении с незнакомцем баба Груня в действительности ершиста и чрезмерно подозрительна. Некогда голубые, теперь выцветшие глаза смотрят на случайного собеседника не прямо – они косят под углом, прожигая исподтишка, пусть с высоты небольшого росточка, но глубоко изучающе.
(Она позволяет мне звать себя без учета возраста – Груня). Я-то знаю, как много пришлось пройти Груне, сколько выстрадать откровенного цинизма, выбрав открытый отпор, отдаляясь с годами все дальше от окружающего сообщества. Все злое, замаскированное слащавой лестью, недалекостью «перелицованной контры» (как она их называет) – она клеймит жесткой правдой с первых мгновений общения. В ней заложен редчайший в проницательности дар: способность видения рентгеновскими лучами. Помимо материального костяка, она умеет выжечь гиперболоидом взгляда будущие, возможные ваши действия, вашу скрытую недобрую суть. Помню, сколько я претерпел ее колкостей, прежде чем мне даровали благосклонность, позволяющую общаться на «ты».

 

Те, что познают мир в плоском измерении, утратив благородство мышления, или, что еще хуже, не впитав его с молоком матери, тешат себя в удовольствии съязвить. Как просто испачкать – как, наверное, нелегко спрятать в глубокие хранилища разума тяжелый балласт безвременья. Эта, слава Богу, недоминирующая особенность нынешнего времени выплыла на поверхность постперестроечным размякшим дерьмом. Годами устоявшиеся традиции, без горечи от потери, растворились в хаосе сомнительного настоящего со скоростью летнего утреннего тумана. Будто и не было предшествующих тому, долгих благополучных лет.

 

Знавал я немало старушек – всяких: со слабой памятью, с энциклопедической даже, удивительных фантазерці, при повторном вопросе увязающих в дебрях маразма. К бабе Груне эти примеры в большей части негожи. Общаясь с ней ближе, я не смог остаться безмолвным к незаслуженным эпитетам, к циничности вообще, и к равнодушию окружения в частности. Ее необыкновенное прошлое обязало вытащить на свет самое сокровенное – то, что во все времена звалось тяжелой судьбой. Неоцененная по достоинству трагедия ее жизни, как это самое прошлое, открылось мне, редкому слушателю, не в бравурной форме каких-то особенных заслуг – скорее с сожалением от того, что оно безвозвратно ушло. С осторожностью в этот раз, двигаясь от фразы к фразе, от сюжета к сюжету, подобно движению по пробитой узенькой тропке на обочине грязной дороги, Груня не реставрировала – она заново проживала картины своего прошлого.
– Вылитый Сережка Есенин, всего различия: не шебутной, как Сережка. Боже упаси, совсем не пьющий, а так – одно лицо. И кудрявки, и все про все на месте. И не курящий, вот – преображалась передо мной Груня, – стихи читал мне взахлеб, мно-ого читал. Я из тех, кто наслаждается чужим пением – сама же не поет. Кое-что, до сей поры помню – все пыталась, заполнив этот пробел в образовании, дотянуться до него:
Я люблю Родину!
Я очень люблю Родину!
Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь…

– Как точно в истину… – ломался ее голос.
– Господи, услыши наши благия молитвы во имя Иисуса Христа, – заканчивала Груня, осенив себя троекратно крестом.

 

– В Бога-то я ведь нескоро уверовала. Мне минуло 60, когда пришла в первой в церковь. Куда мне оставалось деваться в моем окружении? Пообщаюсь с иконками в одиночестве, пожалюсь, как очередная «заноза» вопьется на пути – и вроде нет его, окаянного зла, да и говоришь в полном разуме не сама с собой. При одном руководстве отбыла срок – не знаю, за что. Вначале виноватила себя – бичевала, сказать по-церковному. Виновата ли я?! Скажи мне в конце. Новым властям тоже подавай документы на происхождение увечья ноги. «Вы, говорят, бабулька, реабилитированы временем, чего вам еще, нога ведь функционирует».
– Э-эхх, мозги у них так же функционируют – глубоко вздыхала Груня, безучастно потупив глаза.
Она тактично щадила мои чувства: пауза происходила в момент завершения сюжета. «Тихохонько», облагораживая жесткие слова «уменьшениями» Груни, я просачивался за щелястую, обитую б/у дерматином, дверь кухоньки, догадываясь о ее состоянии. Суетливые, сморщенные ручки Груни приспособились ко всякому труду – ремонтами занималась она сама. Бабки в округе баловались выгонкой самогона «на всякие нужды» – Груня чуждалась любого иждивенчества, не опускаясь до общепринятого здесь.

 

Можно представить, без малого 90-летнюю старушку, с девичьей остротой мысли и той же эмоциональностью, рассказывающую проникновенную историю многолетней давности. Зная о моей болезненной приверженности правде, Груня взяла слово не рассказывать о том никому до ее кончины.

 

– Перелицованная вещь – она с виду только новая, а внутри все та же гниль. (Она имела в виду пришедших к власти функционеров). Будь осторожен, не порть себе будущее. Не знаю, какая демократия должна быть в чистом виде, но уж точно не та, что получили в обиход…

 

…Она столкнулась с ним в тамбуре на стоянке поезда. Их взгляды встретились.
«Живой Сережка Есенин», – бросило Груше краской в лицо.
Остановка крупный узловой центр Ростов-на-Дону. Торгующие женщины расположились вдоль всего состава. Время позволяло, и она прошлась по рядам: торговали, как в Одессе на Привозе, всем. Купив пирожков с картошкой, она не спеша прогулялась по перрону – лицо не переставало гореть. Чем ближе она подходила к своему вагону, тем больше волновалась, не в состоянии справиться с причиной волнения. Груша понимала неизбежность встречи, но не представляла, что парнишка останется в тамбуре. Она встретилась с ним глазами во второй раз: красивый до сбивания дыхания в груди, сероглазый, вылитый Сережка, в подстреленном штатском пиджачке – под рубашкой родной полосатый тельник. Он двинулся следом за ней – Груша чувствовала его всей спиной, не смея обернуться. Стоило ей сесть на свое место – он тут же невинно потеснил мужичков напротив.
Набитый вагон, без единого свободного места, с его появлением обезличился. Вокруг копошилась ничего не значащая серая бормочущая масса. Груша силилась быть непосредственной, пыталась изобразить безразличие на лице – у нее ничего не получалось. Наваждение прожигало лицо, с замиранием тлело в сердце, теряясь в бездонных девичьих тайниках.

 

Южный город – берег моря. Рассветы и закаты под шум прибоя. Друзья Груши – исключительно пацаны. Развлечения и приключения юности, буквально все, вполне естественно связывались с морем. Первое сколько-нибудь доступное плавсредство со штурвалом и рубкой – земснаряд, черпающий песок на судоходном фарватере. Вначале украдкой – по вечерам, потом днями – с доброй вахтой: шкипером Семенычем, механиком Андреевичем, матросом Толь Толичем и мотористом Василием пропадали на земснаряде. Расстояние до мили она преодолевала вплавь с узелком одежды на голове – назад ее подбрасывали на шлюпе.
Одноклассники, да и все без исключения дворовое братство, жило одной мыслью – о мореходке. Как же тяжело расставалась она с очередным другом вечерних посиделок, узнав и о его поступлении на судоводительское.
Папка рыбалил – капитаном ходил в каботаже на сейнере, мамка работала швеей на фабрике. Родители прочили Грушку в учительницы – она же бредила морем. Дурацкие ограничения в правилах поступления не позволяли вместе с одноклассниками облачиться в морскую форму. Никакие женские изощрения не могли заменить ей фланельку и гюйс. Она жила этой мечтой всю сознательную жизнь.
Седьмой класс школы позади – редкие шли учиться дальше. Она заранее знала, кто пойдет в следующий класс: Галка Григорьева, отличница – у нее проблема с сердцем, Толик Богатов – хороший, начитанный парень, но плохо видящий, Абаджеров – с ушами заткнутыми ватой, женоподобный, с кормой, что у портового буксира. Кто еще? Авакян Аня – толстушка с надутыми щеками штудирует английский, в МГУ стремится, хочет дипломатом мир лицезреть – сложно представить ее в морской форме. Друзья ее (Груши): Валерка Волков, Вовка Шума, Гаспарик, Вовка Полыгал – все в мореходку, даже малявка Вовка Писюн – туда же…
В свою родную не взяли, побоялись нарушить устоявшиеся инструкции. В Одесскую – получилось. Попала на прием к министру – человечище оказался. Яков Александрович Оганезов – сказать личность – ничего не сказать, к себе расположил с первых минут. Загасил слезный позыв сладостями, невзначай поведал о трудностях морской профессии. В конце разговора перешел на жесткие интонации – с трудом сдержалась. Тогда показалось: «усыпил», теперь готовит к отказу. Напоследок сознался: «проверял – ждал слабости, а увидел сильную личность». Согревая ее лучиками своих морщинок, не глядя в бумагу, уверенно поставил резолюцию: «Допустить к экзаменам на общих основаниях». Три положенных экзамена сдала. Прошла на штурманское без каких-либо поблажек. Проблемы пришли позже: как жить в общем кубрике. Спасибо ротному – уступил уголок в своем кабинете. Так четыре года и ютилась за шторкой.
Повзрослевшие парни-сокурсники через одного признавались в любви и верности. Она знала: не было соблазна, не ушла она от него – просто не пришла любовь. Диплом получила красненький, с отличием. Оставили на Черном море.

 

…«Грушка, цыть, вывернись мехом вовнутрь?» – молоточками в виски стучали слова ротного.
Она не имеет права быть слабовольной.
«Грушка, прекратить»: дала себе последнюю установку.

 

За годы учебы к опеке Груша привыкла, но здесь в груди схватилось ознобом.
До сих пор тревожные мысли о назначении, о предстоящей самостоятельной вахте куда-то подевались?
Она притворилась спящей, культивируя в себе чудесные, неведомые для нее ощущения.
Прикрыла веки, сосчитала до тысячи, и надо же, сморило: сказалась бессонная ночь. Почувствовала, как клюнула во сне – брови мгновением взлетели – застеснялась. А он, парнишечка, серыми брызгами на нее мельк: заискал в рюкзачке и, скоренько так, свитерочек пухлой вязки под голову подсунул. Опешила – сон пропал от волнения. Одними глазами отблагодарила, боялась: голос сорвется.

 

– Ты, того, поспи, поспи, поспи. Свитер мягкий, не колется, – по-дружески кивал он, повторяясь много раз, то ли от волнения, то ли для большей убедительности.
…Даже с закрытыми глазами Груша продолжала чувствовать ласковый взгляд парнишки.
«Какой он откровенный, не чересчур ли?», вместе с тем понимая: ей приятно его внимание. Простота общения в мореходке отвлекла от возвышенного. Вот чего ей не хватало?»
Она представила Шурика Пилипенко, самого терпеливого из ухажеров: «Будь он интеллигентнее – смогла бы его приблизить? Нет, нет, сложно представить – Шурик друг, и все тут».

 

В рассказе Груши прозвучало обращение ко мне, озвученное декларацией к человечеству.
«Ты сам-то не забыл мгновение, когда вприпрыжку к омуту побежало неуправляемое сердце. Один взгляд среди тысяч, утонувший непременно в твоей сути?» Да, вот так Груня говорила и мыслила. И возраст свой считала периодикой в противоречие принятой. Воспринимала прожитые годы не количеством приобретенных морщин, а количеством оставшихся прекрасных мгновений.

 

…Груша хотела ухватиться за мысль, а нужная, кроме любопытства не рождалась. Она открыла глаза, насколько получилось, прямо посмотрела парнишке в лицо. Голова ее уютно покоилась на свитере.

 

– Садитесь-ка, морячки, рядком. Вижу: наглядеться не могете друг на дружку, можа, чтось притретси. Спешите, милаи, времена суровыя нонче наступають, – прошамкал улыбчивый дедуля с узелком на коленях.
– Плохих друзьев избрали нонче. Попомните мои слова: войной в воздухе пахнет, – прошептал он, прикрывая беззубый рот заскорузлой ладошкой, – спешите, да не наспешитесь.
– Не поминайте лихом – мне на следущай станции сходить. А вам жалаю жить да счастия детишками наживати, – поднялся он, загадочно улыбнувшись.

 

Груше сделалось не по себе. Де дулька повторяет по сути слова ротного, в прошлом командира военно-морского флота.
Парнишка сообразил быстро: его магия очарования действовала, похоже, на всех. Он оперативно организовал перемещение по новым местам, кивнул Груше на освободившуюся полку во втором ярусе – пока же сел рядышком. После сидячей ночи, к главному подарку судьбы в виде неожиданной встречи добавилось спальное местечко. Груша начинала верить в витающее вокруг нее счастье, и слова, оброненные дедулей, показались очередной нелепицей.

 

…От бросков вагона на расхлябанном пути их бока сомкнулись. Груша отстраняться не спешила – эта близость ее согревала.

 

– Ты не против знакомства? Я – Василий… Ляпин, – учтиво отстраняясь при этом, – не очень благозвучно. Не фамилия нас – мы ее красим? – метнул он своими брызгами в надежде на сочувствие.

 

«Красивый, добрый, повернувший вспять ее течение, предлагает знакомиться. Что предполагает классика поведения? А она учит девушку быть настороже?
Как выждать, не подать виду – голова кругом. Папка говорит: Ты проста, пока что-то не втемяшится в твою прекрасную головку. Мужской у тебя характер, Грушка».
Нелегкие мысли крутились в голове.
– Я мешаю твоим мыслям? – спросил тихо Василий.
Здесь она решилась и сказала себе твердо: «Не юли, Грушка, нравится он тебе, и пусть знает об этом».
– А я смотрю – в форме, своя братия, надо бы держаться вместе, – прошептал он доверительно.
«Ах, только поэтому? И все равно!».
– Аграфена. Груша – проще, – произнесла сорвавшимся голосом она, пытаясь сохранять внешнее спокойствие.
В груди бушевал пожар. Вагон галдел на все лады.
– Вася + Груша = недоразумение? Каким бочком прикоснулись к морю, – прервал Василий наступившую паузу.
Груша предчувствовала этот вопрос, но, не ответив, задала свой.
– А ты?
– Механиком, после херсонской мореходки, еду по распределению.
– В Батуми? – не сумев скрыть всплеск радости, воскликнула Груша.
– Ага, и ты туда? В каком качестве?
– Думаю: дублером штурмана.
– Штур-ма-на? Ты из Одессы, там министр, говорят, послабления позволяет?
– Я редкость, но далеко не первая. Повседневность. У вас что, такие банальности циркулярами по флоту разбирают?
Такой же всплеск радости она ощутила после получения диплома.
– Слухи о либерализме руководства доходят другими источниками. Тюменский я, коренной, у родичей отпусковался. Пятнадцать дней промахнули за один. К земле я привязан. Люблю родные места. Не знаю, приживусь ли долго в морях, поэтому на судомеханический и подался. С тобой смог бы…
Последнюю фразу Василий не договорил, смутившись своей смелости.
– С девушкой своей расстались?
Щеки его загорелись сибирским здоровым румянцем, будто он влетел сюда с ядреного морозца.
…– Девушка? – явно волнуясь, переспросил Василий, – сейчас могу сказать твердо – была. Приходила, уходила. Красивая… была… очень – много окружающих соблазнов. Металась, выбирала. Быть отдушиной – для меня участь не самая печальная… Дело прошлое. Взбирайся-ка ты на верхнюю полку, поспать тебе нужно.
– Так и проспала почти до самого Батума. «Зеленый мыс» – там один короткий бросок до города, проползли в туннелях, а выскочили – Махинджаури, совсем родные для меня места – туда пешком по юности ходили на «мелкое море».
Направление с Васей получили на один танкер – «Вайян Кутюрье», он – дублером механика, я – вахтенного помощника капитана. Подошли мы с Васей к порту – от вокзала совсем недалеко: пешком за двадцать минут дошли. Красота: магнолии в полном цвету, цветы размером с голову твою, фаэтоны снуют, речь мне понятная. Джигаро у духанов чмокают пальцы сладострастно. А он, танкер-красавчик, огромный, двуостровной, свежеокрашенный, с четко отбитой ватерлинией под наливом красуется по ту сторону уютной бухты. Я себя на крыле высокой рубки представила и так загордилась, что прослушала фразу Васи. Он не повторился – я за гордой осанкой не переспросила. Мучилась позже: наверное, что-то очень важное. Лицо его тогда сильно потускнело, глаза даже опустил – молчал до самой проходной.

 

…На следующий день узнали о войне. Сходили дублерами всего один рейс до Туапсе. Началась мобилизация. Из сорока с лишним человек экипажа оставили двадцать. Намотали по Черному морю за войну тысячи миль. Кроме нефтепродуктов и войск – зерно перевозили. Везло нам. А ведь и немецкие самолеты-охотники и подлодки искали случая утопить нас. К 44-му Васечка стал стармехом – я подменяла старпома. Э-эх…, судьбина ты моя…
Груня оперлась подбородком на палку. Я, как обычно в таких случаях, засобирался вышмыгнуть за дверь. Груня, предвосхитив мои действия, цепко удержала за локоть.
– Погодь, еще раз сил не хватит приступить. Дослушай уже.
Она закрыла глаза, усмиряя дыхание, дала мне свою руку.
– Что, шершавая, еще там какая теперь? Васечка называл мои ручки самыми красивыми во всей России – от Камчатки до Балтики. А как он целовал их! Ну, нет местечка на них целинного. Отношения наши мы сдерживали, не открывали на обозрение – война стесняла. Один раз, во время ремонта в Батуми, вышли мы с ним за город – летом 43-го. Забрались на верхотуру за городом, посмотрели на все с высоты птичьего полета. Красивые там места. И случилась у нас на горе Мтирала первая близость, в домике туристов с довоенного времени брошенном. Болела мыслями о том, что не услышала по прибытии в Батуми. Васечка прижал меня к груди и поцеловал крепко. Он однолюбом оказался – соблазнов при его красоте уйма случалась: санинструкторы, штабистки, каких перевозили на борту, блазнились им – видела. Знаю точно сейчас – одну меня и любил.
Знал я о пленении Груни. Перебил ее в первый и последний раз.
– Искала ты его после войны? Куда обращалась?
– Ах, оставь ты, – обиделась она, – от десятого запроса отмахнулись: «Пропал без вести». Откуда писала? Из мест заключения. На вахте он в машинном отделении стоял в момент попадания торпеды. Вероятность существовала, но очень маленькая. Все! До жвакагалса поведала – второй раз, первый – дознавателю после освобождения из плена. Поверил-не-поверил – сочувственно отправил на десять лет в район Колымы: Певек – поселение такое на самом берегу студеного моря. На добыче медного колчедана стояла учетчицей, в конце уже шила унты из оленины. Все десять лет от звонка до звонка. Шершавые на ощупь начальству не по душе. Надзорный старлей мстил за отказ греть его в постели. Знаешь, может быть, и согласилась бы: да, уж, больно косноязычен оказался, куда там до Васи. Не смогла в память о Васечке даже с закрытыми глазами. Без малого не пала: из-под него в последний момент вывернулась, и пошло… Остальное ты знаешь.

 

Эту часть эпопеи она рассказала мне раньше.
…В 44-м танкер торпедировала подводная лодка. Прямым попаданием разрушило машинное отделение. Груня в это время находилась на кормовой надстройке. Взрывной волной ее выбросило за борт, при этом осколком рассекло коленный сустав (следствием ее последующая хромота). Груню отнесло течением в сторону от прибывших спасательных судов.
Подобрала ее торпедировавшая судно немецкая подлодка.
– Чем можно назвать мое спасение? Бедой или счастьем? Благодарность их врачу: спас мне ногу, да от воспаления легких вылечил. Груша я и есть Груша, что цветет посередь подлеска. Каждую весну цвету вместе с ней воспоминанием о былом. Э-эх-х…
…Нетерпение, по меньшей мере, застыло на большинстве лиц. Билет достался в последнем вагоне длинного состава, и на крутых поворотах в окне появлялась головная часть поезда с курящим дымным выхлопом дизелей тепловозом. Мысленно пытался трансформировать его в некий «Муромец» – паровоз, времен тех далеких лет, но попутчики по плацкарте никаким боком не тянули на персонажами 41-го.
После далекого свистка сирены, состав, утомив всех долгой стоянкой в открытом поле, тронулся: глаза невольно устремились вдаль, пытаясь прочувствовать прошлое в медленно меняющемся ландшафте.
Все пассажиры: и женщины, одетые в пестрые халатики, влезшие в изощренные цветистыми вычурностями трико, и мужчины, задрапировавшие личностные особенности спортивными костюмами «adidas», – не тянули на персонажи предвоенного времени.
На нижней полке пыталась смежить веки крепенькая еще, заслужившая право на досрочную пенсию, крупная, очень открытая в общении – не женщина – монумент. Работа на одной из шахт Воркуты, общение с непростым контингентом работающих в забое не сделали ее ни грубой, ни циничной. Она общалась без явных скабрезностей – соленый шахтерский сленг не рвался из нее, даже когда она увлекалась байками из подземного прошлого.
– Он мне глаголет: Фенечка Филимоновна, уступила бы ты место, должность значит, кому помельче. Негоже женщинам в таких прелестях по забоям шастать на карачках. А я ему в рыло его же папироской: «Метан, браток, с твоими соглядатаями сделает ваши «подвески» ненужностями для нашего понимания».
Она тщетно пыталась уснуть – веки ее подрагивали.
В соседнем купе шумно резвились дети. Громкоголосые реплики взрослых, дополнением к играм детей, не мешали кому-то за стенкой надрывно храпеть. Такого художественного исполнения, мне до сих пор и позже услышать не довелось.
Поезд тронулся – все превратилось в общий вагонный фон, который мог бы усыпить не молодого человека, однако Фенечка Филимоновна периодически открывала глаза, прислушиваясь к откровениям соседки с бокового места.
Соседке, на первый взгляд – 48…, и все же – до 55 лет. Миловидное, слегка раскосое, приятное живое лицо (она назвалась Джулией). Красивый торс заключен в коротенькую канареечную кофточку, в движении оголяющую живот. Сексуально облегающие, какого-то кремового с чем-то цвета, штрипсы, катастрофически напряглись непомерной нагрузкой. Она лежала на расстеленной (надо отдать должное РЖД) белоснежной постели, при каждой реплике, своей или со стороны, как запрограммированная, меняла положение тела. И пусть она была просто Юлей – назвавшись Джулией, желаемому образу подтасовка не помешала. Ее действия напоминали возлежание позирующей перед объективом Звезды: многократно щелкает объектив, и она знает о своей неотразимости. На первое же несмелое желание выудить что-то из ее судьбы, как это случается в поездах дальнего следования, она без обиняков открылась желанием рассказать о себе все – всем, кто услышал бы ее, хотя бы внешним участием. Охлаждающим ушатом ледяной воды, в парной атмосфере вагона, вылились ее первые же слова на мою разгоряченную мыслями голову.

 

На второй полке, над Фенечкой Филимоновной, возлежал руки за голову, сухопарый мужчина в районе полтинника – он активно общался с Джулией. Яркая рубашка и гоголеватая манера делали его смешным – он тщетно старался казаться моложе и своим в доску. Именно его манерность, в сочетании с пестротой рубашки, творили обратное: его лицо, похожее на выжатый лимон, контрастировали не в его пользу. В затравленном взгляде уставших глаз я увидел больше. Я стал с пристрастием прислушиваться к отрывочным фразам, отпускаемым им в общении. Раза два – не более, (чувствовалось: он следил за своей речью) жаргонные словечки расцветили стандартные реплики. Меня осенило: этот человек тянул срок и далеко не малый.
Я почему-то попытался угадать его имя – не угадал. По некоторым стечениям рвалось с языка – Жора, но настоящее оказалось далеким от классического блата.
– Вениамин-с, – услышали мы настоящее.
Поигрывая стройными ножками, Джулия делала паузу при комментариях сверху, а продолжала в прежнем стиле без поправок.
– Я его не любила – он стал ухаживать, и я увлеклась. Такого со мной не случалось ни-ког-да.
От стандартной риторики мне сделалось скучно – я начал погружаться в волнующие меня воображения.
– Судите-не судите, – продолжал звучать музыкальным сопровождением ее голос, – мне психологу стало интересно: как поведет себя дальше, ну очень зрелый, очень умный, состоявшийся в жизни мужчина 84 лет. Внешностью – не голливудский герой-любовник: невеликого росточка, крепенький, правда. С первого же уединения сделал блиц-криг к близости.
Верхняя полка отозвалась ехидным смешком:
– И вы, профессионал-психолог, не пошли дальше?..
Он перегнулся вниз, чтобы удостовериться в происхождении громкой икоты: Фенечка Филимоновна пыталась умерить ее, прикрывала рот – та же с надрывом рвалась и сквозь пальцы.
Вениамина вдруг понесло:
– И меня в тюряге после скудной пайки от передачи-сухомятки колбасило вот так же, пока полчайника чифиря не выхлебаешь. Потом один болезный язвенник подсказал прибаутку: «Икота, икота, перейди на Федота, с Федота на Иакова, с Иакова на всякое». Поверьте, как рукой снимало.
Фенечку Филимоновну от его слов на глазах скукожило осенним листом – икота внезапно пропала. Она инстинктивно вжала в кулак перстенек на откинутой поверх простыни руке.
Джулия в рассказе заспотыкалась:
– И я… я пси-олог – ис-сл-ватель…, – проглатывала она звуки.
– Юлька, не томи – попробовала, чем силен старый конь? – сфамильярничал Вениамин.
Она с видимым смущением замолчала.
– Чо вы лохуете, в натуре? – перешел он на приблатненную «плодово-ягодную» смесь.
– Давно мое отшумело. Чалился – было дело, по молодости. Си-час, кинусь сымать с вас кольца-перстни, – выдал манером бывалого Вениамин, театрально спуская ноги вниз.
– Семья у меня, господа хорошие, и не одна. И никаким боком назад мне не хочется. Чист я нынче, как был чист и раньше. Одному зарвавшемуся начальничку примочку ко лбу сделал, за подлянку. Не помер. Так, легкую инвалидность мозгов получил.
– Юлия, не томи… Не будь я обременен двумя женщинами: одна – законная жена, другая, заметь – гражданская, да с ребятенком 3-лет, заметь – желанным, увлекся бы тобой.
Дальше он сманерничал:
– Век воли не видать, – резанул он ногтем большого пальца руки по зубам, – стоящая ты женщина, рисковая – и в мужском вкусе, живая еще, чую, натуральная, без жеманства.
Джулия глубоко задышала, ворохнулась с боку на бок, прикрывая простынею налитые обтянутости.
– Устала я что-то, потом… может быть, позже немного.
Воцарилось глубокое молчание, даже дети и храп по соседству стихли.
А я ушел мыслями в свое.
Представил, как когда-то двигалась маршрутом по назначению Груша. Так же, с попутчиками, в береточке с якорем, в морском кителе, молоденькая, 20-летняя…
Состав разогнался, вагон кидало. Фенечку Филимоновну безжизненной грудой с амплитудой вагона качало из стороны в сторону. Она будто уснула.

 

За окнами плыли березки – рощицами в заболоченной низинке, наполовину увечные, ощеренные в белый свет сердцевинным рваньем. Картина, навевающая уныние, остановилась бесконечным живым полотном. Мне представились русские солдаты на поле брани: израненные, но не покинувшие общий строй.
В лицо громом ударили железные раскаты – от внезапности вздрогнул. Далеко в стороны, широким крылом, распростерлась водная гладь. Горизонт развернулся, размахом водной глади превращаясь в грандиозную реку.
– Волга-матушка, – громко выдохнула Фенечка Филимоновна, тяжело привстав на локте.
Джулия тоже приподнялась, коснулась лбом стекла, задумчивым взглядом провожая ласкающий душу простор.
Вероятно, у каждого сложились какие-то свои особенные ассоциации.
Колеса отбивали чечетку – мост отгремел. Поезд, не сбавляя ход, несся дальше, вполне оправдывая значение «скорый». Он напоминал мне коня в одной упряжке с быстро летящими в пространство мыслями.
– Сколько катим… больше дух тысяч километров отмотали. Страшно представить: как далеко подлюки зашли, – сверху, словно освобождаясь от гнетущей тяжести, после воцарившегося молчания, сбросил на головы наши Вениамин.
Не знаю, как другие – я услышал, о чем он сказал, потому что и сам в эти минуты подумал о жуткой катастрофе, постигшей людей в дни противостояния фашистам. В это момент я уловил в театральном образе сиделого не напускные нотки патриотизма.

 

Почти одновременно с Джулией села на постели Фенечка Филимоновна.
– Конфетки «трюфели» навязали в дорогу, целый килограмм, приглашаю к чаю, – предложила она, засучив вслепую ногами в поисках тапочек.
Джулия резво поднялась, огладила складки на одежде с присущей ей игрой: «как все ладно на мне», собрала, не дожидаясь ответа, разнокалиберные кружки и двинулась за кипятком. Колечко с дорогим бриллиантом добротно откровенно посверкивало на пальчике-сосиске Фенечки. В доверительно простом общении «Филимоновна» мягко упразднилось, что ее абсолютно не покоробило. Сполз сверху Вениамин. Язык его выдал общепринятые обороты.
– Чаек с конфетами да с прекрасными дамами – чеховская идиллия. Согласен… только с моей заваркой из Чайсубани. Грузинская, верно.

 

Он галантно принял чашки у подошедшей Джулии. Та явно медлила: куда ей присесть. При первой моей попытке подвинуться – присела на край рядом. Меня с первой секунды обожгло жаром. Ее плечо касалось в движении моего плеча. При ее чрезмерной активности в условиях насыщенной атмосферы вагона я ждал запаха пота, что меня всегда выбивало из колеи разговора, однако, мой нос уловил лишь легкий будоражащий запах женского присутствия.
Вениамин всыпал в приспособление для заварки щепоть хрустких черных листьев. Тонкий аромат чая перебил другие запахи. Может быть, на какое-то время я пожалел об этом, но в следующее мгновение отвлекся настоящим ритуалом Джулии. Она отхлебнула чай, обожглась, остудила одним пальцем выразительные губки: тонкие бровки, то лезли вверх, то морщились до смыкания зауженных просветов. Что-то рвалось из нее – близкая грудь волновалась. Меня осенило:
«У нее есть острое желание говорить. Она хочет толчка. Внутренняя культура не позволяет показаться банальной?»
– Я стал невольным слушателем разговора, – обратился я к Джулии, – тема, правда, препостная – все заключено в мастерстве рассказчика. Знаете, увлекло в тембрально правильном исполнении.
Джулия от удовлетворения завозилась на месте, касаясь меня будоражащими воображение, мягкими частями, пропорционально сделанного природой, тела.
– О, да, да, Юля, – просвистел, откусывая трюфель, Вениамин, – все, как положено, произошло? Или дедушка слабостью опростоволосился?
Он откровенно вперился в ее прелести.
– Иль ты пассанула с сомнительной картой?.. Ю-ля, напоила хмельным, так дай же опохмелиться…, – торопил он ее.
Похоже, и Фенечку тема интриговала – всем видом она давала понять: «ну, что же ты, в конце концов».
Все затихли успокоенные проведенной подготовкой. Джулия с удовлетворением втянула легкими воздух.
– Приняла я его ухаживания. По роду деятельности консультировала красавцев, натаскивала всяких: и с мужским началом – дерзких в наступлении, и вялых от рождения – откровенно бабоватых – знала всяких. А тут, знаете ли, облом вышел: что ни фраза – мудрость, к месту, живо, сочно. Ну, это тогда, когда глаза в прищур или не смотришь на него. Влюбилась в его звук, в его ум. Открою глаза – смешон. Если так надо Вениамину: переспала я с ним, но не в первый и не в следующий раз. Переехала к нему в Ярославль – после того. Признаюсь: сделал сознанием королевой. Любое желание – пожалте, временами жалко становилось старика – надорвется, не справится. Справлялся, и тем оставался счастлив. Расцвел румянцем, думается, от новых задач, периодически сваливающихся на него. Себя позволяла ласкать не часто – всякий раз перед тем, представляла зависающие над собой дряблости отжившей кожи.

 

Фенечка замерла с кружкой на коленях, торопя взглядом Джулию.
Вениамин нервно разглаживал конфетную обертку. Я же парил с ней рядом, наслаждаясь звуком хорошо поставленного голоса, ее натуральностью, не вникая в смысл. Детали повествования не сохранились – в порывах ее голоса я продолжал видеть бегущие за окном окрестности. Пристанционные, яркие и победнее выселки, проглатывались величественной природой. Речки, увалы, перелески, виденные в пейзажах художников-классиков оживали живым восприятием. Сосны постепенно начинали теснить березы – лес помрачнел темной зеленью, а мне казалось: сгустившейся близостью принятого решения. Я парил в переливах голоса Джулии, сознанием оставаясь в волнующем меня 41-м.

 

Я очнулся от повышенного внимания к себе. Джулия отстранилась, глядя мне в лицо. Вениамин от смеха закашлялся. Фенечка набычилась в мою сторону, с презрением стреляя исподлобья глазами.
– Бессердечный вы человек, – бросила она хлестко, – рядом с вами слабая женщина – милая, женственная.
Меня взяла оторопь: я пропустил что-то важное, и тут же успокоился: в действительности, ничего не может быть более важным для меня в эти минуты, чем память Груни.
– М-да, – потер щетину Вениамин, – поставить на один банк дочь и случайного старика…
Тут меня прорвало:
– Вы куда катите, Фенечка Филимоновна? В Забайкалье, здоровье драгоценное поправить?
Ты, Вениамин – за длинным рублем? Извиняюсь, Джулия – куда же вы? Усыпили вы меня, простите великодушно, мыльной опереткой.
– А мой маршрут никто не знает, – не услышала меня Юлия, – еду вперед, на восток, откуда встает солнце, к интересным для меня приключениям. Спокойным тоном своим враз погасив мой наступательный порыв.
– Юлечка, неужели не к нему? – в унисон спросили собеседники.

 

Джулия оставила и их реплику неуслышанной – осторожно тронула пальчиком мое плечо. Игриво так коснулась боком, опаляя жаром близкого тела.
– А у вас глобальная миссия?… О-на для простого че-е-еловека малоинтересна?
– Вас может тронуть настоящая любовная история? Будет она вам! События не сегодняшнего дня. Груша – моя героиня, – объяснился я снисходительно.
– Не дерево же? – прыснула Фенечка.
– Дерево. По Маяковскому, – уточнил я.
– Трибун-поэт: «радости пей, пой, в сердце весна разлита» может стать лирическим вступлением? – вставил надсадным, после приступа кашля, голосом Вениамин.
– Товарищу Нетте – пароходу и человеку. Груше – дереву и человеку.
Джулия округлила глаза.
– Поэму собственного сочинения прочтете? Как интересно… Еще по чаю? Теперь пьем мой, фруктовый.
Я вспомнил о баночке кизилового варенья, впопыхах положенного в сумку и демонстративно выставил в центр стола.
Фенечка внимательно рассмотрела стекло на просвет.
– Что-то я не припомню такого в семействе кизиловых.
Я с радостью обнаружил ошибку:
– Инжир, как нельзя лучше дополнит тематическое чаепитие.

 

Несколько месяцев назад Груни не стало, и я нашел возможным рассказать своим попутчикам ее историю. В кульминации прерываясь, близко к тому, как делала это Груня. До конца пути все узнали историю, которую вы, дорогой читатель, вольно или невольно оставляете в анналах своей благодарной памяти.

 

Из соседнего купе заглянул в наш проем мужчина – розовощекий крепыш, приятной внешности, с легким брюшком, лет – около пятидесяти.
– У вас так уютно. Можно и мне вклад по теме? Вот, фейхоа, протертое с сахаром. По-ользительно до ужаса. А как одухотворяет…, – замер он, что-то не договорив, по-видимому, ожидая восхищения.
Я его неприятно осадил.
– Нам бы по теме чего-нибудь – например, сала с сухариками.
– Федор меня звать, кстати. Вы честно? – не уловив иронии, – Сальдо как раз имеется, копченое, собственного производства. Шмата хватит?
– И сухарики, – выудил он из сумки хрустящую пачку, читая о содержимом на ходу, – «со вкусом хрена».
Вениамин оживился халяве, подхватил в цепкие пальцы все чашки, критически качнувшись от толчка состава, двинулся за кипятком.
Очевидно, не зная начала разговора, общительный сосед стрелял глазами, улавливая повышенное внимание ко мне. Он успевал одновременно стругать сало – это у него получалось мастерски. Пластиковая тарелочка украшалась подобием правильных цветочных лепестков.
– Заметьте, по три лепестка на каждом, чтобы дольше красоту сохранять. Та-ак, наш чаенос на подходе, осторожно, девочки, – двинулся он, раздвигая место на узком столе.

 

Расставили все благополучно, не расплескав и грамма коварного кипятка.
Я понимал: быть убедительней – значит, войти в роль, но кроме есенинского:
«И полилась печальная беседа, слезами теплыми на пыльные цветы…», – ничего на ум не пришло.
– Хотите самый короткий сценарий фильма? – заполнил паузу Федор.
Он цивильно выжал себе уютное местечко у окна.
– Два режиссера – не наши, кажется, одним из них был Феллини.
– Тонино Гуэрра – второй, – вмешалась Джулия.
– Знаете, о чем я?
Остальные молчали – продолжала молчать и Джулия.
– Вспомнил, вы правы. Написал за одну ночь этот Тонино. Женщина смотрит на экран телевизора. Старт ракеты. Идет отсчет времени: 10,9,8,7,6,5,4,3,2,1. Старт. Звонит по телефону: «Приезжай, он улетел!».
– Гуэрра на спор написал, – вспомнил я.
Из уважения к рассказчику мы улыбнулись. Фенечка осталась равнодушной к короткому сценарию – деловито выудила из продуктовых тайников батон.
– Сало пойдет в улет, – плямкнул губами Вениамин, укладывая на кругляш батона строгие кусочки духмяного сала.
Джулия нетерпеливо подрагивала ножкой – интрига затягивалась.
– Обрадуй, дорогой, – обратился ко мне Вениамин, – останутся они живыми после той мясорубки.
– Не лезь, сердешный, пусть повествует по порядку – дорога длинная, – остановила его Фенечка.
– У-у, съем, загрызу, – сгримасничал Вениамин, – осмелела, давно кольца-перстни оберегала?
Сало было съедено без остатка. Федор на удивление масляно предложил мне мое же законное место у окна, сам же метил под бок Джулии. С места в карьер он обжал ей плечи, с деловитостью хозяйственника кликнул проводника.
– А поездной чай, слабо? В подстаканниках – все чин чинарем, как в лучших домах Лондона. Эт-та мы, вроде бы, в мае 41-го едем, – подмигнул он мне.
Проводница не заставила себя долго ждать: в придаток к чаю предложила вафли.
– Будем, будем, догадливая ты наша, – выхватил Федор с серебряного разноса несколько промасленных временем пачек, – не журитесь – мой личный вклад.
Застывшие преградой в наступающей ночи, сплошной стеной стояли кедры. Полустанки пролетали без остановок – их печальные, в густеющей темноте огоньки, мелькали уютными пристанищами путника.

 

Я старался быть близким в перевоплощении. Наверное, это у меня получалось. К чаю интерес пропал – он остывал не выпитым до конца. Вся наша разноликая компания, с видимыми признаками нетерпения, ожидала следующих действий.
– Так начинается большая любовь, – причитнула Фенечка.
– Да-а, – подхватил Вениамин, – любить – не мелочь по карманам тырить.
Федор помрачнел, в мимике недовольства налитые щечки обвисли грозовыми тучками. Он вмешался с неприсущим ему вызовом, артикуляцией маскируя раздражение:
– Прошу святое не опошлять!
– Давайте жить дружно, котик…, – коснулась Джулия открытой ладошкой спины Федора.
– Не травите душу, давайте же, что их ждет дальше? – жалостливо обратилась она ко мне.
Слушая их, я сделал укор своему предубеждению по оценке «скверного» настоящего и «чудесного» прошлого. В вечном поиске совершенства меняются одни декорации – острые обстоятельства всегда оголяют нашу ранимую русскую суть. А человеческие ценности не пропадают бесследно – они остаются в нас полезными ископаемыми, лишь меняя горизонты залегания. И степень эмоциональности – не что иное, как визитная карточка личности – уровень глянца или матовости ее с разной степенью отражает краски истории.
– Вы как голые на свидание, – брякнул Вениамин.
Я обратил внимание, с каким усилием впились пальцы Джулии в запястье рванувшего с места Федора.
– Вижу! Не дергайся, Федя. Отчего я такой злой? Догадайся. Восемь лет из моей психики лепили кучу дерьма, заметь, я до сих пор в адеквате. Говорит это о силе моего духа? Докажи действием, что и твоя индивидуальность не жалкий продукт идеологии, и ты нечто особенное – для лучшего подхода к твоим ушам. Саморисование все! В отсидке я зря не терял время – почитывал всякие книжки, по психологии в особенности. Американец Дейл Карнеги оказался ближе всех к потребительским чаяниям. Читай, Вася, пока мозг твой не закис от низкопробной подачки… И не трись ты уже, наконец, об Юльку: покуролесит ее, пар выпустит и вернется к «уму». Ты, может быть, и хорош – для кого проще. В этом спектакле роль твоя «реприза в промежутке». Дочка ее за это время дозреет – не придется телепаться между двух зол. Нет там никакого зла. У зла одно единственное лицо – насилие!
Фенечка кряхтнула, резко поднявшись – без тапочек, босой, дотянулась до второй полки.
– Позволь тебя, Вениамиша, чмокнуть, – и она звучно поцеловала оцепеневшего Вениамина в щеку.
…335-й скорый вкатился под фермы конечного вокзала строго по расписанию. Пассажиры растянулись на выход полноводной рекой, обтекая островок нашей поредевшей компании. Вениамин вышел в районе новых нефтепромыслов, Фенечку Филимоновну проводили следующей – на берегу озера Байкал. По пути к нам подсели два молодых парня. Уткнувшись в планшеты, они за всю оставшуюся дорогу не оставили в памяти ни своих имен, ни запомнившихся особенностей. Джулия с Федором не хотели отпускать меня просто восвояси, равно, как и я не мог потерять их в житейской прозаичной сутолоке.

 

Федор, узнал я сейчас, после тяжелого расставания с женой ехал пересмотреть прошлое к престарелой тете на край земли. Дочь Джулии, не имея строгих правил взаимоотношений, откровенно клеймилась 84-летним «оракулом», поэтому и не приняла его. Логика двух заблудившихся во времени людей мне была понятна. Предположить их будущее со стороны я бы смог, не будь ностальгических особенностей каждого. В этот миг я принимал любую версию счастливого исхода. Возможно, печаль Груши их к чему-то обяжет?!

 

Чрезвычайным обстоятельством в случае с Грушей стала Отечественная война. В нашем, мирном течении, обстоятельства рождаются иной суровой действительностью – одинаково чуждой существу человека.

 

Единственный свидетель мог дополнить недостающие страницы повести тех лет. В моих планах оставался визит к оставшемуся в живых донкерману т/к «Вайян Кутюрье».
Попал я в дом к донкерману Паше Гнилицкому, к большому сожалению, слишком поздно. Его дочь, выслушав о цели визита, отчаялась пустить меня к тяжело больному отцу. Немало оказалось и пяти минут. В загоревшихся блеском глазах Паши я успел прочитать больше, чем мог ожидать. Он напрягся последним усилием:
– Грушенька? Она жива?

 

Пусть простит меня небо – я промолчал.

 

Через три дня мы проводили в последний путь «Пашку-токи так» – под этим смешным прозвищем остался он в памяти Груни.
…Пришла очередная весна – буйная в этом году.
В долинах дружно цвели сады. С нависающих с двух сторон хребтов, боярышник разбросал дымчато-белые шапки соцветий. Ранний клен сыпал прозеленью отживших лепестков.
В ностальгическом угаре брел по лесной дороге к объекту своего вожделения. На освещаемых полянках, как всегда, в почетном карауле замер бессменный часовой – девясил. Крутой поворот – за ним другой, дальше длинный затяжной подъем. Где-то там, на середине склона, на одном из сыпучих откосов, в благородном поклоне замерла моя груша-дичка. Еще издалека я ужаснулся поникшему стволу: он чернел поперек дороги преградой в мое будущее. Прошлогодняя лианка адамова корня, ласкающая ее ствол, качалась на ветру безжизненным придатком.
От необратимой потери беспорядочно ускорилось сердце. Случайно, совсем рядом на откосе, в глаза бросился гибкий стебелек – им оказался, набирающий силу, однолеток груши-дички.
«Ты виновата, Груня, только не в том, в чем тебя обвинили. Твоя вина стоит за пределами человеческого разума. Ты – герой! Ты любила Родину, как любил ее Сережка Есенин – вы не одни, поэтому она и Великая Россия, «хотя и есть в ней грусти ивовая ржавь».
Назад: Трясина
Дальше: От печали – до радости