Книга: Попугай Флобера
Назад: 8. ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО МИРУ ФЛОБЕРА
Дальше: 10. АРГУМЕНТЫ ПРОТИВ

9. АПОКРИФЫ ФЛОБЕРА

Это не то, что они строят. Это то, что они рушат.
Это не дома. Это пространства между домами.
Это не улицы, которые есть. Это улицы, которых больше нет.

Это тоже не то, что они строили. Это дома, о которых они мечтали и чьи планы чертили. Это бульвары, рожденные их воображением, нехоженые дорожки между несуществующими коттеджами, иллюзорный тупик, обещающий вывести их на шикарную авеню.
Имеют ли значение книги, не написанные писателями? Их легко забыть, предположив, что в библиографиях апокрифов одни только плохие идеи, справедливо брошенные проекты, первые мысли, полные смущения и неуверенности. Но это не всегда бывает так; первые мысли часто оказываются самыми верными, радостно поддержанные третьими, после того, как были сердито отвергнуты вторыми. Кроме того идея, не пройдя контроль на качество, не всегда бывает отброшена. Воображение не рождается ежегодно, как плод на постоянно плодоносящем дереве. Писатель должен собрать материал, иногда его набирается в избытке, иногда немного, а то и совсем его нет. В годы изобилия всегда можно найти что-то в темном и прохладном уголке чердака — старый деревянный потрескавшийся ящик, в котором писатель время от времени нервно роется, — да, да, дорогие, пока внизу он прилежно трудится, наверху, на чердаке что-то уже сморщилось и усохло, появились опасные бурые пятна, непредвиденные впадины и нежданный росток чего-то, занесенного вместе со снегом. Что может сделать автор с находкой?
Для Флобера апокриф — словно вторая тень. Если лучшим воспоминанием его жизни было неудавшееся посещение борделя, то в его творчестве таким моментом бывало рождение идеи новой книги, которая никогда ие будет написана, которая еще не запятнана выбранной формой, которую не требуется показывать кому-либо, чей взгляд окажется менее благоприятным, чем взгляд самого автора. Разумеется, вышедшие в свет книги не являются неприкосновенными. Флобер совсем иначе посмотрел бы на них, будь у него время и деньги. И он мог бы привести в порядок свое писательское хозяйство. Он закончил бы книгу «Бувар и Пекюше». «Мадам Бовари» могла бы остаться запрещенной. (Как серьезно мы восприняли раздражение Флобера по поводу чересчур тяжелого груза славы этой книги? Видимо, слишком серьезно.) У романа «Воспитание чувств» мог бы быть совсем другой конец. Дю Кан рассказывал об отчаянии друга по поводу того, как исторически не повезло этой книге. Через год после ее издания началась франко-прусская война, и Флобер считал, что вторжение врага и поражение при Седане были бы великолепным, публичным и неопровержимым заключением романа, который бы показал моральное падение целого поколения.
«Представьте себе, — по словам Дю Кана, сокрушался Флобер, — главное сложилось бы из отдельных событий. Вот, например, одно из них, и весьма значительное. Подписан акт капитуляции, армия арестована, император сидит в карете, забившись в угол, он мрачен, глаза потухли, курит сигарету, чтобы сохранить самообладание; хотя в душе его бушует буря, он старается казаться спокойным. Рядом с ним его адъютант и прусский генерал. Они молчат, глаза их потуплены, в сердце каждого затаенная боль.
На перекрестке дорог процессия остановлена колонной пленных, идущих под охраной улан, вооруженных пиками, в касках набекрень. Карета вынуждена остановиться перед этим потоком людей, который течет в облаке пыли, освещенный кровавыми лучами заката. Солдаты двигались, с трудом волоча ноги, опустив плечи. Император медленно созерцает толпу. Это был странный смотр войск своим императором. Он вспоминает былые смотры, дробь барабанов, развевающиеся штандарты, генералы в золотых позументах, шпагами отдающие честь, кто-то из личной стражи кричит: «Vive L'Impereur!»
Один из пленных узнает императора и отдает ему честь, затем другой, и еще, еще.
Неножиданно из толпы вырывается зуав, руки его сжаты в кулаки, он кричит: «Ага, вот где ты, негодяй, ты погубил нас всех!»
Десятитысячная толпа выкрикивает оскорбления, размахивает оружием, в карету летят плевки, проклятия обрушиваются как шквал. Император.неподвижен, он не делает даже попыток произнести хотя бы слово; он думает: «Эти люди когда-то назывались моей преторианской стражей».
«Ну, что ты думаешь о такой ситуации? Чертовски сильная сцена, не правда ли? Это могло бы быть впечатляющим концом романа „Воспитание чувств“. Я до сих пор не могу успокоиться, что мне этого не удалось».
Сожалеть ли нам о такой потере конца романа? Как мы вообще оцениваем его? Дю Кан, возможно, огрубил свой пересказ беседы, но Флобер, безусловно, внес бы немало поправок перед публикацией. Однако впечатление от этого очевидно: это сильный конец, общественная оценка одной ошибки, совершенной нацией. Но нужен ли этому роману такой конец? После 1848 года нужен ли нам 1870-й год? Будет лучше дать роману тихо умереть, испытав разочарование; лучше позорная память о юношеском поражении двух друзей в борделе, чем круговорот мнений в светских салонах.
Что касается апокрифов, то здесь нужна система.
«В один прекрасный день, когда я начну писать мемуары *— это единственная вещь, которую я хотел бы написать хорошо, если я заставлю себя, — я найду в них и место для вас, и какое место. Потому что вы пробили огромную брешь в стене моего существования». Так писал Флобер в одном из своих первых писем к Луизе Коле; в течение последующих семи лет (1846 — 53) он время от времени упоминает о задуманной автобиографии. А затем сообщает об официальном отказе от нее. Был ли это просто проект проекта? «Я напишу о вас в моих воспоминаниях», — это фраза-клише литературного ухаживания в письмах. Как, например, в других случаях: «Я сниму вас в своем фильме», «Я увековечу вас красками на полотне», «Я вижу вашу шею в мраморе» и так далее.1. Автобиография.
Это скорее потерянные работы, чем апокрифы, но мы упомянем и о них: а) перевод Джульет Герберт романа «Мадам Бовари»; писатель прочитал его и объявил «шедевром»; б) перевод, о котором Флобер упоминает в письме в 1844 г. «Я прочитал „Кандида“ двадцать раз… Я сам перевел его на английский…» Это никак не было школьным упражнением, скорее любительской попыткой проверить себя в переводе. Судя по тем ошибкам, которые Флобер допускал в письмах на английском, его перевод «Кандида» мог вполне придать неумышленную комедийность оригиналу. В Англии Флоберу даже не удавалось переписывать без ошибок английские названия тех мест, где он бывал, или то, что он там видел; в 1866 году, делая заметки о минтоновских цветных изразцах в Южно-Кенсингтонском музее, он превратил Сток-на-Тренте в Строк-на-Тренде.2. Переводы:
состоит в основном из юношеских попыток писать, представлявших интерес, главным образом, для биографов-психологов. Книги, которые Флобер не написал в своем отрочестве, значительно отличаются от тех, которые ему не удалось написать, когда он объявил себя писателем.3. Художественная литература. Это часть апокрифов
В 1850 году, будучи в Египте, он потратил два дня на обдумывание рассказа о Мицерине, благочестивом фараоне четвертой династии, который известен тем, что открыл все храмы, закрытые его предшественниками. В письме к Буйе писатель характеризует свой персонаж несколько грубее, а именно как «Фараона, спавшего с собственной дочерью». Возможно, интерес к этой личности был подогрет тем, что в 1837 году саркофаг фараона был найден англичанам и вывезен в Лондон. Флобер мог сам посмотреть на него в Британском музее, когда был в Лондоне в 1851 году.
Я побывал там третьего дня. Мне сказали, что сам саркофаг не считается особой примечательностью музея и не находится в экспозиции с 1904 года. Когда его везли в Лондон, было убеждение, что это захоронение четвертой династии, но позднее выяснилось, что экспонат относится к двадцать седьмой династии и полуистлевшая часть мумии, возможно, совсем не Мицерин. Я был разочарован и вместе с тем рад, что Флобер не продолжил работу над этим проектом и не занялся тщательными поисками захоронения фараона. У доктора Энид Старки был бы хороший шанс нанести удар, открыв еще одну ошибку в литературе.
(Возможно, мне стоит отдать должное доктору Энид Старки и внести ее в мой карманный лексикон-гид как относящуюся к материалам о Флобере, или это будет несправедливой местью? «С» как «Сад» или «С» как «Старки»? Кстати, «Лексикон прописных истин Брэйтуэйта» неплохо пополняется. Все, что необходимо знать о Флобере простому смертному. Еще несколько фактов, и я могу закончить. Буква «Икс» (X), кажется, будет проблемой. На эту букву в «Лексиконе» Флобера тоже ничего нет)
В 1850 году Флобер сообщил из Константинополя о трех проектах: «Ночь Дон Жуана» (завершается план книги); «Анубис», рассказ о женщине, домогавшейся сексуальной близости с божеством; и «фламандский роман о мистически настроенной девушке, которая умирает девственницей возле отца и матери в провинциальном городке… а рядом — огород, засаженный капустой, речка камыши…» Гюстав в этом письме жалуется другу Буйе" как опасно детально планировать книгу: «Если так искусно производить вскрытие еще не родившихся младенцев, то, пожалуй, никогда их не родишь…» В указанных случаях Гюстав не стал таким жестким, хотя смутные намеки на это появляются в третьем проекте, предшествующем «Мадам Бовари» и «Простой душе».
В 1852 — 53 гг. Гюстав серьезно занимается планом романа «Спираль», «огромного, метафизического, полного фантастики, орущего во все горло романа», чей герой живет типичной флоберианской двойной жизнью; он счастлив в своих мечтах и несчастлив в реальной жизни. Заключение романа: счастье только в нашем воображении.
В 1853 году Флобер возрождает «одну свою старую мечту»: роман о рыцарстве. Несмотря на Ариосто, эта тема неисчерпаема, уверял он и намеревался дополнить ее «террором и большим количеством поэзии».
В 1861 году: «Я давно обдумываю роман о безумии, вернее, о том, как человек становится безумным». Примерно в это же время или чуть позднее — согласно Дю Кану, это должен был быть роман о театре — он сидел в фойе, записывая исповеди чрезмерно откровенных актрис. «Только Лесаж в „Жиль Блазе“ был близок к истине. Я покажу все в его наготе, ибо невозможно представить, насколько это смешно».
К этому времени Флобер уже отдавал себе отчет в том, что на полноценный роман ему понадобится от пяти до семи лет. А это значит, что большинство подготовленных им второстепенных проектов успеют за это время выкипеть до дна. В последний десяток лет его жизни мы знаем четыре его идеи плюс интригующую пятую, своего рода именно тот роман, который он искал.
а) «Харел-бей», восточный рассказ. «Был бы я моложе и были бы у меня деньги, я снова поехал бы на Восток — чтобы изучить современный Восток, Восток Суэцкого перешейка. Большой роман, о котором я давно мечтал. Мне хотелось бы показать, как цивилизованный человек становится варваром. А варвар превращается в цивилизованного человека. Показать разницу между двумя мирами, которые перестали сливаться… Но уже поздно».
б) Книга о битве в Фермопилах, которую он собирался написать, когда закончит «Бувара и Пекюше».
в) Роман о нескольких поколениях одной руанской семьи.
г) Если разрезать пополам плоского червя, то, к нашему удивлению, у той части, где голова, вырастет хвост, а у хвостовой части — голова. Именно это произошло со злосчастным концом «Воспитания чувств»; из него родился целый роман, названный сначала «При Наполеоне Третьем», а потом переименованный в «Парижскую резиденцию». «Я напишу роман об Империи (цитируется со слов Дю Кана) и опишу вечерний прием в Компьене, на котором послы, маршалы и сенаторы, бряцая наградами, прикладываются к руке принца империи. Да, напишу! Этот период предоставит материал не на одну только книгу».
д) Но тот нужный и искомый им роман нашел Шарль Лапьер, редактор журнала «Руанский хроникер» (Nouvelliste de Rouen). Однажды, ужиная в Круассе, Лапьер рассказал Флоберу скандальную историю о некой мадмуазель де П. Она родилась в семье нормандских аристократов, имевших связи со двором, и стала чтицей императрицы Евгении. Ее красота, рассказывали, могла ввести во грех даже святого. Она же стала причиной ее собственного грехопадения, де П. открыто вступила в связь с офицером императорской гвардии, — все это закончилось ее изгнанием из двора. Вскоре она стала одной из цариц парижского полусвета и правила там до конца 1860-х годов, во всем подражая порядкам того двора, который прогнал ее. Во время франко-прусской войны она куда-то исчезла (со всей своей свитой), и вскоре ее слава закатилась. Она опустилась на самое дно распутства. Однако (это нужно для романа и самой героини) ей удалось снова подняться: она стала содержанкой кавалерийского офицера и умерла законной женой адмирала.
Флобер был в восторге от этой истории. «Знаешь, Лапьер, ты дал мне тему для романа, это прекрасный двойник моей Бовари. Мадам Бовари из высшего общества. Какая интересная фигура!» Он тут же записал рассказ и начал делать заметки. Но роман так и не был написан, а заметки к нему не были найдены.
Все эти ненаписанные книги только дразнят воображение. Однако они могут в какой-то степени быть восполнены, востребованы и вновь предстать в нашем воображении. Их могут изучать в академиях: пирс — это не мост, но если смотреть на него достаточно долго, то станет казаться, что ты уже на другом берегу Пролива. То же может показаться и с корешками этих ненаписанных книг.
А как же быть с непрожитыми жизнями? Это еще более соблазнительно, и это настоящие апокрифы. «Фермопилы» вместо «Бувара и Пекюше»? Что ж, это все же книга. А если Гюстав сам изменил намерения? Довольно легко, в конце концов, не быть писателем. Большинство людей не стало ими, разве им от этого плохо живется. Френолог — карьерный специалист девятнадцатого века, однажды обследовавший Флобера, сказал ему, что он создан быть укротителем диких зверей. Не совсем точно, но вспомним Флобера: «Я привлекаю к себе сумасшедших и зверей».
Это не просто жизнь, которую мы знаем. Это не просто жизнь, которая успешно была скрыта от всех. Это не просто неправда о жизни, в какую-то часть ее мы теперь не можем не поверить. Это та жизнь, которая не была прожита.
«Я должен быть королем или просто свиньей?» — писал Гюстав в своей «Тетради личных заметок». В девятнадцать все видится таким простым. Есть жизнь, и есть нежизнь, жизнь, служащая тщеславию, или жизнь свинская, неудавшаяся. Кто-то пытается предсказать тебе твое будущее, но ты никогда по-настоящему этому не веришь. "Многое, — писал тогда Гюстав, — было мне предсказано: 1) что я научусь танцевать; 2) что я женюсь. Что ж, посмотрим, но я не верю этому».
Он не женился и не научился танцевать. Он так противился танцам, что почти большинство главных героев и его книгах вежливо симпатизируют ему и отказываются танцевать.
Чему же он научился вместо этого? Тому, что жизнь это не выбор между убийствами, чтобы проложить себе дорогу к трону, или же сползанием в свинарник; тому, что есть короли и свинские королевские свиньи; что король может завидовать свинье, и тому, что возможность, живя, не жить, всегда болезненно кончается и приходится мириться с неприятностями живой жизни.
В семнадцать лет он заявил, что хотел бы провести спою жизнь в разрушенном замке на берегу моря.
В восемнадцать он решил, что каким-то капризным метром по ошибке его занесло во Францию: он родился быть императором Кохинхины, выкуривать тридцать шесть трубок в день, иметь шесть тысяч жен и одну тысячу четыреста мальчиков; но из-за метеорологической ошибки он остался человеком, мучимым огромными неудовлетворенными желаниями, отчаянной скукой и приступами зевоты.
В девятнадцать лет он мечтал о том, что по окончании учебы он уедет в Турцию и станет турком, или в Испанию, где будет погонщиком мулов, или же в Египет — погонщиком верблюдов.
В двадцать он все еще мечтал стать погонщиком мулов, но территория Испании сузилась до Андалузии. Другие возможности карьеры включали бродяжничество в Неаполе, хотя потом он остановился на работе кучером дорожных карет на маршруте Ним — Марсель. Разве такое не случается? Легкость, с которой буржуа путешествуют в наши дни, это агония для того, у кого «в душе Босфор».
В свои двадцать четыре года, вскоре после смерти отца и сестры, он думает о том, что будет делать со своей жизнью, если умрет мать; он продаст все и уедет в Рим, Сиракузы или Неаполь.
В те же двадцать четыре, представляясь Луизе Коле, как человек, полный фантазий и капризов, он уверяет ее, что давно и очень серьезно вынашивает мысль стать бандитом в Смирне. Или по крайней мере в один прекрасный день уехать куда-нибудь очень далеко отсюда, так, «чтобы о нем никто никогда более не услышал». Возможно, Луизу только немного позабавила его идея стать бандитом в Оттоманской империи, ибо уже появились другие, больше связанные с родным домом фантазии. Если бы он был свободен, он покинул бы Круассе и переехал к ней в Париж. Он представил себе их совместную жизнь, их брак и нежную любовь и дружбу. Он говорил о ребенке, представлял себе, как в случае смерти Луизы он будет нежен и заботлив с осиротевшим малышом (мы, к сожалению, не знаем, как отнеслась Луиза именно к этому полету фантазии). Однако эксцентричное стремление к отечественным берегам продолжалось недолго. Через месяц все изменилось. «Мне кажется, что если бы я был твоим мужем, мы были бы счастливы друг с другом. Но после этого счастья мы бы возненавидели друг друга. И это нормально». Луиза должна быть благодарна дальновидности Флобера, избавившей ее от такой незавидной жизни.
Но вместо этих планов, все еще двадцатичетырехлетний Гюстав садится вместе с Дю Каном за географическую карту и планирует гигантское путешествие по Азии. Оно рассчитано на шесть лет и обойдется им, по их грубым подсчетам, в три миллиона шестьсот тысяч франков с xвостиком.
В двадцать пять Гюстав решает стать брамином: мистические пляски, длинные волосы и лицо, умащенное спитыми маслами. Он громогласно отказывается от желания быть погонщиком верблюдов, разбойником или турком. «Теперь только брамин и никто больше — это проще». Ну что ж, становись ничем, подстрекает его жизнь. Стать свиньей — нет ничего проще.
В двадцать девять, вдохновленный Гумбольдтом, он хочет уехать в Южную Америку, жить в саваннах и чтобы все о нем забыли.
В тридцать он размышляет — что он и делал всю свою жизнь — о своих прежних перевоплощениях, о своих апокрифах или метапсихических жизнях в более интересные времена Людовика Четырнадцатого, Нерона и Перикла. В одно перевоплощение он твердо верит: когда-то во времена Римской империи он был хозяином бродячей труппы комедиантов, превратился в настоящего мошенника, покупавшего женщин в Сицилии с тем, чтобы превратить их в актрис, беспутный учитель, зазывала и артист. (Чтение Платона напомнило Гюставу ту эпоху и придало историчность его фантазиям.) Стоит, однако, упомянуть и о его происхождении: он любил хвастатьсятем, что в его жилах текла кровь краснокожих индейцев. Что едва ли могло быть, хотя один из его предков в семнадцатом веке эмигрировал в Европу из Канады и стал охотником на бобров.
В тридцать лет его проекты стали ближе к жизни, но один из них тоже доказал полное несоответствие с ней. Он и Буйе представляли себя дряхлыми стариками, пациентами хосписа для безнадежно больных. Подметая улицы, они, по-стариковски шамкая, делились друг с другом воспоминаниями о тех годах, когда им было тридцать и они ходили в Рош-Гуйон. Их миновало старческое слабоумие: Буйе умер в сорок восемь лет, Флобер — в пятьдесят восемь.
В тридцать один год Гюстав замечает Луизе — как бы между прочим, — что если бы у него был сын, он с удовольствием помогал бы ему находить женщин.
В этом же возрасте несвойственным ему упавшим голосом Гюстав коротко поведал Луизе о том, что хочет покончить с литературой. Он переедет в Париж, поселится у нее, даже скорее в ней, спрятав голову у нее на груди; он сыт по горло попытками мастурбировать свою голову и заставлять ее рождать фразы. Но и эта фантазия оказалась пугающим обманом; она была рассказана в прошедшем времени, так, будто Гюстав в минуту слабости на мгновение представил себе все это. Он скорее предпочел бы держать свою голову в собственных руках, чем на груди у Луизы.
В тридцать два года он признался Луизе, что многие часы своей жизни проводит в мечтах о том, какой была бы его жизнь и что бы он делал, если бы у него был годовой доход в миллион франков. Тогда, пока слуги обували его ноги в башмаки с бриллиантами, его ухо прислушивалось бы к ржанию запрягаемых в карету лошадей, чье убранство заставило бы Англию позеленеть от зависти. Он устраивал бы устричные банкеты, его столовая была бы украшена шпалерами цветущего жасмина, из которого вылетали бы яркие зяблики. Но мечта о миллионе в год была дешевой мечтой. Дю Кан рассказывал о Плане Гюстава «Зима в Париже» — экстравагантной смеси роскоши Римской империи с изысканным Ренессансом и феерией Тысячи и одной ночи. План «Зимы в Париже» был серьезно обсчитан и стоил бы двенадцать миллионов франков, «не больше». Дю Кан добавил, что «когда Гюстава одолевали подобные фантазии, он словно каменел и был похож на курильщика опиума в трансе. Его голова была в облаках, ему снился золотой сон. Вот почему ему трудно было постоянно усидчиво работать». '
В тридцать пять он открыл «свою личную тайну»: купить небольшое палаццо на берегу Большого канала. Через несколько месяцев к этому в его мечтах уже добавился шатер на Босфоре, а еще через несколько месяцев он уже был готов отбыть на Восток, чтобы остаться и умереть там. Художник Камилл Рожье, живущий в Бейруте, пригласил его к себе. Он мог поехать в Бейрут сразу же, просто так. Мог, но не сделал этого.
В тридцать пять апокрифическая жизнь, или не жизнь совсем, стала угасать. Причина ясна: настоящая жизнь началась по-настоящему. Гюставу было тридцать пять, когда «Мадам Бовари» стала принимать форму книги. Ему больше не нужна была просто фантазия, или, вернее, ему нужны были разные, конкретные, практически полезные фантазии. Для мира он будет играть роль «отшельника из Круассе»; для друзей в Париже он будет Идиотом светских салонов; для Жорж Санд он будет преподобным отцом Крушаром, модным иезуитом, который любит выслушивать исповеди дам высшего света; для кружка избранных — он святой Поликарп, неизвестный епископ в Смирне, вовремя умерший мученической смертью в девяносто пять лет, который до Флобера, закрыв уши, воззвал к Богу: «О Боже! В какой век ты обрек меня родиться!» Но все эти личности более не являлись теми, кто способен помочь ему; они были игрушками, альтернативными жизнями, плодом поэтической вольности знаменитого писателя. Гюстав не бежал из страны, чтобы стать разбойником в Смирне, вместо этого он призвал полезного ему епископа Смирны поселиться в нем. Из него также не получилось укротителя диких зверей. Умиротворение апокрифами закончилось; пришла пора писать.
Назад: 8. ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО МИРУ ФЛОБЕРА
Дальше: 10. АРГУМЕНТЫ ПРОТИВ