Книга: Безымянные тюльпаны. О великих узниках Карлага (сборник)
Назад: Глава девятнадцатая Выстрел в тумане
Дальше: Глава двадцать первая Сын Есенина

Глава двадцатая
А жить приходится здесь

Он писал далее тогда, когда болел. Он даже лучше писал, когда болел. Все печали жизни поднимались со дна души и туманили его больные близорукие глаза. И слезы выкатывались из них и надрывно стучали по белой бумаге, размывая в грязные водянистые пятна написанное. Он потом еле разбирал собственные строки:
Мне в провалах судьбы
Одинаково жутко
От покорства толпы
И гордыни рассудка…

Вы уже, наверное, по стихам догадались, о ком я начал писать? Конечно же, о Науме Коржавине, который волею подручных советского диктатора Сталина 20 декабря 1947 года был арестован в общежитии Московского литературного института. Спустя 55 лет, в 2002 году, на Лубянке Коржавину впервые покажут его следственное дело. И он найдет в нем стихи, за которые так волнительно сильно пострадал, попав в ссылку в Сибирь, а затем переехав в Караганду, где «надо всегда спешить», где «многие так на ходу умрут, не зная, что значит жить»…
Ах, эти давно забытые строчки, стихи лесенкой, ведущей не на Парнас, а прямо в глухую сибирскую тайгу, покрытую застывшими шапками снега, в одиноко стоящий холодный дом — барак на окраине деревни Чумаково Новосибирской области, где мерзнут до лиловой красноты руки и лицо, где волки воют от тоски безысходной и пугающего бледнолуния по долгим зимним ночам.
Безусловно, он мог бы за свои антисоветские стихи «подлететь» и дальше Новосибирска, Караганды — в Магадан или во Владивосток, как это сделал Сталин с поэтом Осипом Мандельштамом, который в конце жизни оказался на скалистом безжизненном берегу Тихого океана, в лагере смерти «Вторая речка». Там, близ Владивостока, заключенные из числа стукачей хотели сбросить Мандельштама с корявых каменистых круч прямо в пучину морских ледяных волн на съеденье голодным акулам, но поэт крикнул: «Бога побойтесь!», и убийцы отступили. И в это время маяк ослепил всех, загоняя в бараки. Теряющий любовь к людям поэт вскоре потерял рассудок, ему всюду мерещились яды, отрава… Его похоронили на кладбище лагеря «Вторая речка» под звон склянок на кораблях, стоящих в Амурском заливе. Туман над морем лежал густой и мокрый, казалось, это плачут и небо, и земля.
Студенты литинститута, служители и почитатели муз в то время зачитывались стихами Мандельштама о душегубе Сталине с пальцами — красными червями и тараканьими усами. Мужество гиблого поэта Мандельштама покоряло и брало в сердечный плен. Вся страна здравицы пела в честь великого кормчего-Победителя, а Мандельштам пророчески предупреждал в своих стихах, что «будет губить разум и жизнь Сталин».
Наум Коржавин как бы в продолжение поэтической линии Мандельштама написал цикл стихов против культа личности Иосифа Виссарионовича. И написал их задолго до знаменитого XX съезда партии, при здравствующих еще Сталине и Берии…
Гуляли, целовались, жили-были…
А между тем, гнусавя и рыча,
Шли в ночь закрытые автомобили
И дворников будили по ночам…

Эти никак не обузданные внутренним цензором строчки заканчивались словами:
«и мне тогда хотелось быть врагом».
Сейчас, обозревая поэзию Коржавина, можно смело сказать, что он был вторым после Мандельштама поэтом в СССР, который во всю силу своего литературного таланта выразил ненависть людей к сталинскому режиму:
Все, с чем Россия в старый мир врывалась,
Так, что казалось, что ему пропасть,
Все было смято…
И одно осталось
Его неограниченная власть.

Откуда у 19-летнего поэта появилось столько гнева к большевизму-царизму, верховному жрецу марксизма-ленинизма Сталину? Евгений Евтушенко и тот ужаснулся строкам Коржавина, бичующим сталинизм, и позже назвал Наума в одном из интервью «знаменитой политической мыслью молодой России».
Так откуда же все-таки у Коржавина глубокая неприязнь к тоталитаризму? Может быть, его родители были репрессированы и ему с детства пришлось хлебнуть большой кувшин горя горемычного? Да нет же, конечно, родители его здесь были ни при чем, они считались людьми благонадежными, далекими от поэзии и политики, все их помыслы сводились к одному — как раздобыть хлеб-соль для семьи, как избежать голода и дырявых галош, в которых долгое время ходил в школу в Киеве их сынок Эмка Мандель.
Все объясняется просто — вместе с Великой Победой над фашизмом в страну в конце сороковых годов вернулись большие надежды людей на обретение свободы, права творить, любить и жить по законам гуманизма, а не какого-то казенного коммунизма с его выдуманным хваленым коллективизмом. Эйфория мнимого свободного творческого труда с печатью индивидуального восприятия мира охватила многих писателей. Раскрепощались от страха и боязни их души. Борис Пастернак, любимый поэт Коржавина, приступил к работе над романом «Доктор Живаго» со страстным желанием «начать договаривать все до конца и оценивать жизнь в духе былой безусловности, на ее широчайших основаниях». «Смерти не будет» — уверенно вывел эти слова Пастернак в черновой рукописи романа. И, конечно же, молодые поэты следовали за Патриархом, утверждая в обществе дух свободолюбия, и смело высказывали свои мысли вслух и на бумаге. И хотя их вольные стихи не печатались в газетах и журналах, они ходили по домам читателей в рукописном виде. Позже Коржавин скажет:
— Каким же идиотом надо было быть в то время, намеренным идиотом, чтобы самому себе создавать веру! Мне казалось, что я кое-что понимал в происходящем, оказалось — нет. И теперь давно уже повсюду говорю: спасибо нашим органам, что они вернули меня к действительности.
Да, надежды на отступление сталинского тоталитаризма не оправдались в первые же месяцы после Великой Победы. В литературе с новой силой стал внедряться дух восхваления культа личности Сталина, трескучих парадных фраз, победных реляций, репрессивных методов руководства писателями. Снова на полный ход были запущены карательные механизмы сталинской системы, и среди новых жертв ее оказался Коржавин.
В постановлении на его арест и обыск было сказано:
«Написанные Манделем стихи антисоветского характера содержат клевету на советский строй, руководителей ВКП(б), социалистическую действительность и жизнь трудящихся СССР».
(Из архива «Мемориала»).
Получив три года сибирской ссылки, Наум многое стал понимать по-иному, часто вспоминал любимое выражение Бисмарка: «Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли». И он скрывал их, вплоть до того, что научился врать, признавая величие Сталина, благие деяния большевиков-революционеров, то есть, как он сам говорил, «добровольно впал в кретинизм».
Вот в таком состоянии он и приехал жить в Караганду к своему дяде по материнской линии после сибирской ссылки. А так как надо было добывать себе хлеб насущный на жизнь, Наум по совету родственника поступил в горный техникум. Там не только стипендию выдавали в то время, но и форму, предоставляли место в общежитии.
Казалось, еще один удар судьбы — и Наум навсегда порвет с поэзией. Лгать в литературе ему не хотелось, а писать правду тогда нельзя было, как он в том убедился на собственном горьком опыте. Даже такие зубры в поэзии, как Анна Ахматова, в то время ломались, отступали. Коржавин знал, что до 1949 года эта великая поэтесса не написала ни одной хвалебной строчки во славу Сталина, как это делали ее многочисленные преуспевающие коллеги. Даже когда ее исключили из Союза писателей СССР, даже когда лишили продовольственных карточек, пытались пришить шпионаж в пользу Англии (она встречалась в Ленинграде с пришедшими к ней в гости почитателями ее таланта — английским дипломатом Исайей Берлиным и сыном Черчилля Рандольфом)… Она все могла вытерпеть, выстоять, выдержать!
Но когда у нее забрали сына Льва Гумилева, отправили в лагеря смерти, ее мужественное сердце не выдержало. Она хорошо понимала, что дорога к освобождению самого близкого ей человека лежит только через Кремль. Достаточно одного слова Сталина, и любимый Левушка снова будет на свободе рядом с ней. И она приносит в жертву свое мировосприятие и совесть поэта, чтобы только спасти единственного сына. Больно покусывая губы, превозмогая свое внутреннее «не могу», она сочинила цикл стихотворений «Слава миру», который посвятила вождю всех народов СССР, несгибаемому борцу за мир Сталину. Позже она запретила их публиковать в своих книгах.
А тогда главный редактор журнала «Огонек» поэт Алексей Сурков чуть дара речи не лишился — неподкупная, недоступная Анна Ахматова… и вдруг в стихах восхваляет Сталина! Это же умопомешательство!
Что делать? И Сурков, подумав, посылает стихи Ахматовой в ЦК. Что скажут хозяева, так и будет. Вскоре ему позвонили из Кремля: печатайте!
Увы, несмотря на поклонные стихи Ахматовой, ее сына Льва Гумилева Сталин не освободил. Попыхивая трубкой, он сказал Берии:
— Пусть «монахиня» еще напишет порядочные стихи. А если выпустить ее сына, она опять возьмется чернить страну, в Англию помчится…
Коржавин был в шоке, когда прочитал в «Огоньке» стихи Ахматовой, посвященные великому кормчему. Не подделка ли? — засомневался.
К чести и достоинству Наума Манделя, он никогда не восхвалял Сталина, не кланялся ему, не писал прошений на его имя из Сибири. Но в первые годы пребывания в Караганде он не сочинял и вольнолюбивых стихов. Да это в то время невозможно было делать! Известный в республике журналист и поэт Илья Иванович Колчин в 50-е годы работал главным редактором областной молодежной газеты «Комсомолец Караганды», а затем — первым заместителем главного редактора областной газеты «Социалистическая Караганда». И он мне доверительно рассказывал, что Наум Мандель был благонадежным по тем временам поэтом. Мало кто из журналистов знал, догадывался, что он был осужден за антисоветские стихи. В редакции газеты «Комсомолец Караганды», а позже в «Социалистической Караганде» его считали свойским парнем, не лишенным поэтического дара, охотно печатали его поэзию. О чем он тогда писал? Это были стихи о шахтерах, о войне, о детях Освенцима, даже о храбром комиссаре Ларисе Рейснер… Фраза из стихотворения Коржавина о шахтерах Караганды: «Мы работаем здесь, а живем на-гора!» стала крылатой, ее повторяли горняки в забоях и лавах.
Об этом же рассказал в своей книге «Деревья, как люди, не здесь родились…» бывший депутат областного маслихата, горный инженер Михаил Семенович Бродский. Повествуя о Коржавине в Караганде, он отмечает:
«Единственное, что я понял — он студент Карагандинского горного техникума. А то, что он поэт милостью Божьей, исключенный из Литинститута за „антисоветчину“ (стихи его в списках ходили по Москве еще в 45–47 годах), — не знал».
Не знали этого и местные литераторы, которые восторженно встретили поэзию Коржавина. Тогда при редакции газеты «Социалистическая Караганда» бытовало литературное объединение, которым руководил писатель Николай Алексеевич Пичугин. И вот на его сборах, вспомнил Бродский, «Эмка нам читал свое „Бородино“, которое мы все слушали, затаив дыхание». И далее:
«И когда он прочитал заключительную строфу, царившая до той поры тишина разорвалась, как на представлении, аплодисментами. Старик Пичугин, покачивая трясущейся головой, без конца повторял: „Ах, сукин сын, голубчик Наум, это гениально!“ И никто в тот вечер не посмел читать свои стихи, которые на фоне манделевских звучали бы как жалкий детский лепет. Как раз после того чтения Боярский  и решился публиковать Манделя».
Илья Иванович Колчин подтвердил достоверность написанного Бродским. Действительно, Михаил Федорович Боярский не устоял и предложил Науму сотрудничать в газете. Только одно условие поставил: чтобы фамилии «Мандель» в газете не появлялось.
— Хватит истории Мандельштама, — то ли всерьез, то ли в шутку сказал он.
И предложил Эмке придумать псевдоним. Так появился в газете поэт Наум Мальвин. Под этим псевдонимом Мандель печатался в обкомовской газете до самого отъезда в Мытищи, где придумал себе новый псевдоним — Коржавин.
Может быть, Эмка навечно остался бы жить в Караганде: в газете неплохо платили, он женился, приобрел небольшую квартиру, родилась дочь Елена. Но его вспугнули стукачи — люди подлые, завистливые и бездарные. Были такие и в «Социалистической Караганде». Они постоянно искали крамолу в поэзии Мальвина и, наконец, нашли ее в стихах «На смерть Сталина» и других. И один из самых шустрых доносчиков сообщил в органы, что Мандель опять взялся за старое, порочит чудесную Родину, нового руководителя страны Маленкова… И Боярского они предупредили, что Мальвин вляпался в антисоветчину. И тот, испугавшись за Эмку, вызвал его и велел ему выбросить вредоносные для общества строки из стихов, переделать их так, чтобы комар носа не подточил.
Но Наум переделывать ничего не стал, а написал заявление по собственному желанию, упаковал чемодан и был таков. Он понял, что обстановка в Караганде резко меняется, к власти в газете вновь приходят прислужники-бериевцы. А тут еще письмо от Ильи Эренбурга, который сообщил, что Наум восстановлен на третьем курсе литинститута. Чем не повод убраться восвояси, пока цел, из грязной и черной Караганды?
В 1956 году Эмка Мандель успешно окончил литературный вуз, но даже с двумя дипломами остается безработным, невостребованным. У него нет самого главного в СССР: так называемой «хлебной карточки» — партийного билета. Он, наконец-то, заново прозревает — на всех руководящих литературных постах в газетах, журналах, издательствах сидят шишкари-коммунисты. Они могут быть совсем бездарными, даже совсем безграмотными, безмозглыми, но у них всегда есть работа! Они — первые петухи, директора и редакторы, они — замы, они — заведующие всеми литературными, газетными, журнальными цехами, им — первая чарка и первая вилка на всех мероприятиях. И их надо уговаривать, им надо доказывать, их надо ублажать, чтобы в конце концов в какой-нибудь столичной газете или журнале появилась подборка твоих стихов, и тебе за нее выписали гонорар хотя бы 30 рублей, чтобы ты и твоя семья не сдохли с голоду.
Коржавина печатали редко, от случая к случаю, о нем говорили в редакциях: не патриот. Одетый кое-как, плохо причесанный и небритый, сильно похудевший, он был похож на революционера-разночинца из рабочей среды, готового по первому зову встать на баррикады против существующей власти, темной силы руководителей, чиновников, которых расплодилось в Москве при Хрущеве-Брежневе бессчетное количество, как комариных туч на болотах.
Не удивительно, что круг его самых близких товарищей, коллег — это оппозиционеры, диссиденты, такие же безработные, как он, — словом, потерянное и проклятое коммунистами новое поколение инакомыслящих. В самом центре Москвы, на улице Горького, он вновь встречается с давним другом, сыном знаменитого поэта Сергея Есенина Александром Есениным-Вольпиным, которого позже назовут «отцом правозащитного движения в СССР». Алек с возмущением сообщает ему о незаконном аресте писателей Юлия Даниэля и Андрея Синявского, предлагает ему подписать открытое письмо в их защиту. Расул Гамзатов отговаривает:
— Эмка, нэ надо подписывать, нэ надо. Лучше выпьем «Цинандали»…
Но Наум Коржавин не скрывает своих симпатий к диссидентам и ставит свою подпись под гражданским обращением. Больше того — он выходит вместе с правозащитниками на Пушкинскую площадь на «Митинг гласности», выражая протест против существующего режима, поддерживая общественное движение, называемое диссидентством. В своей книге «Семь вождей» Дмитрий Волкогонов пишет:
«А. Синявский, Ю. Даниэль, В. Буковский, М. Ростропович, А. Солженицын, П. Григоренко, десятки других отважных людей, представителей советского интеллектуального слоя, своими выступлениями, мыслью, протестами высветили органическую ущербность ленинской системы. Ущербность гуманитарную, правовую, общественную»…
К этим отважным людям сегодня мы присоединяем и Наума Коржавина. Он не боялся попасть в черные списки «серого кардинала» Суслова и всемогущего Андропова как диссидент. Михаил Бродский пишет в своей книге:
«Мандель не мог молчать. Он ввязывался все время в „драки“. Протестовал против ареста Анатолия Марченко, Павла Литвинова и преследования А. Солженицына. И, конечно же, ему ничего не забыли, а тем более — не простили… И душили не только материально, но и морально».
В своей книге Бродский вспоминает последний приезд Наума Коржавина в Караганду в составе делегации московских писателей. Местные власти вовсю чествовали лояльных поэтов — Роберта Рождественского, Константина Ваншенкина, Агнию Барто, а Наума замалчивали, будто он — лишний, хотя Коржавин присутствовал на всех мероприятиях, на всех творческих встречах. Бродский пишет:
«Вот пример: поехали в Темиртау. Читали они на большом заводе. Всем вручили подарки, а ему нет. Забыли? Возможно. Случайность? Быть может. Только хреново у него на душе от такой случайности». Далее Бродский сообщает: «Поехали в совхоз. Опять им устроили дастархан, во время которого дарят всем национальные казахские халаты, а его опять забыли. Снова случайность? Теперь уж и мне не верится». Дальше — больше. «Выступали они с Татьяничевой на швейной фабрике. Ее награждают почетным знаком „Шахтерская слава“ первой степени, а его — третьей степени. Мандель — дипломированный горный техник, а она? Смешно. Если бы не так грустно».
Масла в огонь подливают и местные журналисты. Опять же сошлемся на Бродского:
«Обычно, когда у нас в провинции появляется столичная знаменитость, наши доброхоты стараются им предоставить режим наибольшего благоприятствования — целую полосу или „подвал“ под их опусы. Так было и на сей раз. И для Татьяничевой, и для Ваншенкина, и для Рождественского, и для Барто, и для Дудина нашлось место, но только не для Манделя. Не ирония ли судьбы: в газете, в которой он работал, не нашлось места для одного стихотворения».
Когда один из читателей обратился к секретарю обкома партии по идеологии, почему в газете не представили Коржавина, тот воскликнул:
— Это имя слышу впервые! — а затем, подумав, спросил: — Он, кажется, худодум? Да, да, у него стихи мрачные, тоскливые, он видит вокруг зло, сталинщину, вот и не напечатали…
Получается, редакции газеты дали негласное указание из обкома: «Коржавина не пущать». Выходит, его снова начали преследовать, хотя нимб Сталина уже давно потускнел и на нем все явственнее выступали мерзкие пятна преступника, уничтожавшего свой народ. Но, как ни странно, в ЦК КПСС в то время хотели даже реабилитировать Сталина (в связи с его 90-летием), за счет этого укрепить идеологию соцсистемы.
Коржавин решил уехать за границу после того, как снялся в фильме «Бег» по Булгакову. Ему дали сыграть в этой картине эпизодическую роль зазывалы в стамбульском цирке. Одетый в черный фрак с бабочкой, он кричит: «Дамы и господа! На арене — русские казаки!»
После последней съемки Коржавин пришел домой и устало шепнул жене Любе:
— Все. Игра окончена, свечи погасли. Не хочу больше иметь второстепенных ролей ни в кино, ни в жизни, ни в поэзии.
Люба видела, что Наума в последнее время охватывает хандра, ему надоели все эти Рождественские, Евтушенко, первые из первых, обеспеченные и сытые, очередная «охота на ведьм»…
О событиях тех лет правдиво писал в «Русской мысли» немного позже, в 1981 году, в статье «Карьера» известный прозаик Анатолий Гладилин. В частности, он сообщал об Евтушенко:
«Его бывшие товарищи уезжали в эмиграцию, зато у самого Евтушенко выходили тома скороспелых стихов. Он приобрел дачу, квартиру в высотном доме и — предел мечтаний советского мещанина — черную „Волгу“ с телефоном».
Иной была судьба Наума Коржавина. В России, как мы знаем, он издал один-единственный поэтический сборник «Годы». Постоянно жил в страшной нужде, плохо одевался, питался. Не зря в конце концов он пришел в своем творчестве к Богу. В 90-е годы поэт писал:
«И то, что я недавно крестился, — естественный итог всей моей жизни».
А тогда? Нет, Коржавин не завидовал более удачливым Рождественскому, Евтушенко, ибо понимал, что всегда униженные, последние, такие, как он, будут у Бога первыми, что народ ценит только гонимых, говорящих Правду.
И он сказал жене:
— Люба, интуиция подсказывает мне: пора! Пора, пока не поздно, лететь на русской тройке в Америку. Это — единственное наше спасение.
Действительно, в Москве опять начались аресты, писать горькую правду стало опасно, гибло, начались обыски в домах его друзей Войновича, Некрасова… Его самого вызывают в прокуратуру, допрашивают, с кем когда пил, что говорил, какие бумаги в защиту прав человека в СССР подписывал.
А в это самое время в Кремле Л.И. Брежнев пишет в своем рабочем дневнике:
«О наградах. Дать Гречко орден Ленина, Ворошилову и Буденному — Героев, Епишеву — Ленина, Тимошенко, Еременко, Баграмяну и Москаленко — ордена Октябрьской Революции. Всем маршалам дать по служебной „Чайке“».
И дальше:
«О допуске всякой швали к военным архивам и их использованию в неблаговидных целях — ужесточить», «О законодательстве — высылать за пределы страны».
И начали высылать. Солженицына, Чалидзе, Максимова, Красина… За рубежом оказались и многие близкие друзья Коржавина — Павел Литвинов, правозащитник, участник знаменитой демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади против вторжения советских войск в Чехословакию, Александр Есенин-Вольпин, поэт, диссидент, лауреат «Сахаровской премии», член первого Комитета по правам человека в СССР…
В Бостоне они встретятся — вместе отбывавшие ссылку в Караганде, два поэта, два друга. И Александр скажет Науму, как при встрече в Москве:
— Почитай что-нибудь о ссыльной Караганде, о нашей далекой молодости…
И Коржавин вспомнит стихи «Осень в Караганде», символические строчки: «Деревья, как люди, — не здесь родились, а жить приходится здесь»…
Назад: Глава девятнадцатая Выстрел в тумане
Дальше: Глава двадцать первая Сын Есенина

Владимир
Не подскажете ли, как связаться с Игорем Шишкановым?