ГЛАВА 11
Все женщины с пустыми руками. Ни плоских сумочек, ни кошельков, ни портмоне, ни ключей, ни бумажного пакета, ни расчески, ни носового платка. Ничего, ну совершенно ничего. Никогда прежде Молочнику не приходилось встречать женщину, идущую по улице без сумки, которую они носят либо через плечо, либо зажимают под мышкой, либо просто держат в руке. У здешних женщин тоже такой вид, будто они направляются куда-то по делу, но в руках — ничего. Одной этой черточки достаточно, чтобы понять: он и впрямь забрался в самую глушь Виргинии, в местность, именуемую, как сообщали дорожные указатели, Блу-Ридж-Маунтинз. Данвилл, где была автобусная станция (она же закусочная) и почта на главной улице, выглядел столицей по сравнению с безымянной деревушкой, такой крохотной, что в ее пределах не было заложено ни одного кирпича на средства, ассигнованные государством либо вложенные частным предприятием. В Роаноке, Питерсберге, Калпепере — всюду расспрашивал он о местечке под названием Шарлеман. О нем никто не слыхивал. Наверное, на побережье, говорили одни. Приморский городок, вероятно. Какой-нибудь поселок на равнине, говорили другие. В конце концов Молочник зашел в одно из отделений агентства по обслуживанию туристов, и спустя немного времени там установили правильное название городка: Шалимар. Как же мне туда добраться? Ну не пешком, разумеется. Автобусы туда ходят? Поезда? Нет. Собственно, он расположен в стороне и от железных дорог, и от автобусных маршрутов. Есть один автобус, но он ходит только до… Кончилось тем, что Молочник купил прямо во дворе у какого-то парня пятидесятидолларовую машину, заплатив за нее семьдесят пять. Она сломалась по дороге к бензоколонке, куда он ехал наполнить бак. И когда добрые люди подтолкнули машину к колонке, ему пришлось выложить 132 доллара за приводной ремень, за тормозную накладку, масляный фильтр, две новые покрышки и новехонький поддон картера, который был ему совсем не нужен, но Молочник его все-таки купил, после чего механик сообщил ему, что тот никуда не годится. Словом, его ободрали как липку, ободрали возмутительно. Однако возмущался он не тем, что с него слупили лишнее, и не тем, что расплачиваться пришлось наличными, ибо хозяин гаража уставился на кредитную карточку компании «Стандард ойл» таким взором, будто Молочник совал ему трехдолларовую бумажку, — нет, возмутился он потому, что уже успел привыкнуть к южным ценам: две пары носок — двадцать пять центов, тридцать центов — починить туфли, лишенные подошв, рубашка — доллар девяносто восемь, бритье плюс стрижка — полдоллара, о чем не мешало бы узнать двум неразлучным Томми из его родного города.
К тому времени как он купил автомобиль, он находился в состоянии, близком к блаженству, и путешествие доставляло ему искреннее удовольствие: его радовало неожиданно возникшее уменье получать нужные сведения и помощь от незнакомых людей, их приязнь, доброжелательность («Может, вам переночевать негде?», «Перекусить хотите? Тут есть неплохая закусочная»). Итак, легенды о южном гостеприимстве оказались вовсе не враньем. Он не мог взять в толк, зачем вообще негры уезжают из южных штатов. Куда ни приедешь, не видно ни единого белого лица, негры же приветливы, благодушны, держатся уверенно — сам черт им не брат. Кроме того, все блага, выпавшие здесь на его долю, предназначались лично ему. Ему не оказывали любезностей ради отца, как в его родном городе, или в память о дедушке, как в Данвилле. Теперь же, сидя за рулем, он еще пуще взыграл духом. Сам себе голова — передохнуть ли захочет, остановиться, чтобы утолить холодным пивом жажду, и приятное сознание собственной силы не умалялось даже от того, что он едет на драндулете, купленном за семьдесят пять долларов.
Ему приходилось внимательно следить за дорожными указателями и всяческими ориентирами, потому что на имевшейся у него карте не значился Шалимар, а в отделении туристского агентства не могли подготовить подробный маршрут по его специальному заказу, поскольку он не являлся членом ассоциации, — просто выдали карту и сообщили кое-какие сведения общего порядка. Впрочем, при всей своей старательности он бы так и не узнал, что прибыл к месту назначения, если бы приводной ремень не лопнул снова именно в ту секунду, когда автомобиль проезжал мимо «Торгового заведения Соломона», являющегося центром общественной жизни в городке Шалимар, Виргиния.
Он направился к лавке, кивнул четырем сидевшим на ступеньках крыльца мужчинам и осторожно обошел белых кур, которые прогуливались перед входом. Внутри лавки находилось еще трое мужчин, а четвертый стоял за прилавком — предположительно сам мистер Соломон. К нему Молочник и обратился с просьбой:
— Бутылочку холодного пива, будьте добры.
— По воскресеньям пивом не торгуем, — сказал человек за прилавком. Это был светлокожий негр с седеющими рыжими волосами.
— А, да. Я забыл, какой сегодня день. — Молочник улыбнулся. — Ну тогда шипучку. Содовую то есть. У вас найдется содовая со льдом?
— Вишневый смэш. Подойдет вам?
— Вполне. Вполне подойдет.
Человек прошел в угол и откинул крышку ледника, устроенного на старинный лад. Пол был выщерблен, неровен, по его половицам за долгие годы протопало множество ног. Запасы консервов на полках были довольно скудны, зато в мешках, корзинах и картонных коробках — изобилие овощей и фруктов. Хозяин лавки вынул из ледника бутылку темно-красной жидкости, отер ее о фартук и протянул Молочнику.
— Пять центов, если пьете здесь. Семь центов — на вынос.
— Я буду пить здесь.
— Только что к нам приехали?
— Точно. Автомобиль сломался. Тут нет ли поблизости гаража?
— Поблизости нет. В пяти милях найдется.
— В пяти милях?
— Ага. А что у вас там поломалось? Может, кто из нас починит? Вы куда путь держите-то?
— В Шалимар.
— Тогда с приездом.
— Как, в самом деле? Это и есть Шалимар?
— Да, сэр. Шалимар. — У него это звучало «Шалимон».
— Значит, вовремя сломалась моя машина. Я наверняка бы мимо проскочил. — Молочник засмеялся.
— Ваш приятель тоже чуть было не проскочил.
— Мой приятель? Какой еще приятель?
— А тот, который ищет вас. Он нынче утром проезжал и спрашивал про вас.
— Кто спрашивал? Он называл мое имя?
— Нет. Ваше имя он не называл.
— Тогда откуда же известно, что он искал меня?
— Он сказал, он ищет своего приятеля в бежевом костюме-тройке. Вот в таком. — Хозяин лавки ткнул пальцем Молочнику в грудь.
— А какой он из себя?
— Кожа темного цвета. Фигура как у вас примерно. Высокий. Худой. А в чем дело? Потеряли, что ли, вы друг дружку?
— Да. То есть нет. Э… как его зовут?
— Он не сказал. Спросил про вас, и все. Долгий он, однако, путь проделал, чтобы повидаться с вами. Уж я-то заметил: у него на «форде» мичиганский номерной знак.
— Мичиганский? Вы уверены, что мичиганский?
— Еще бы не уверен! Вы в Роаноке, что ли, договорились встретиться?
И, увидев, что Молочник совсем ошалел, пояснил:
— Я ваш номерной знак из окна увидел. Молочник с облегчением вздохнул. Потом сказал:
— Я сам толком не знал, где мы с ним встретимся. А свое имя он не назвал?
— Не. Просто просил вам передать добрые вести, если я с вами увижусь. Погодите-ка, вроде бы так…
— Добрые вести?
— Ну да. Велел сказать, ваш день, мол, обязательно настанет, или ваш день… как это… ваш день пришел. Точно помню, было там про день. Вот не скажу только, не то ваш день настанет, не то он уже пришел. — Он хмыкнул. — Хорошо бы, мой день наконец настал. Пятьдесят семь лет дожидаюсь, а он все никак не придет.
Все дружно рассмеялись, только Молочник похолодел, и все в нем замерло, а сердце неистово билось. Добрая весть звучала недвусмысленно. Вестник тоже не вызывал сомнений. Гитара его ищет, идет по его следу, и его цели очевидны. Если только… Может быть, он просто пошутил? Мог он в шутку попросить, чтобы Молочнику передали слова, которые «Семь дней» шепотом говорят своим жертвам?
— Вас не замутило ли от смэша? — Мистер Соломон с любопытством смотрел на Молочника. — Сам-то я не уважаю сладенькую содовую.
Молочник покачал головой и торопливо допил бутылку.
— Нет, — ответил он. — Меня просто укачало в машине. Я, пожалуй, на улице немного посижу.
Он пошел к двери.
— Может, вы хочете, я вашу машину пока погляжу? — спросил мистер Соломон несколько оскорбленным тоном.
— Одну минутку. Я сейчас вернусь.
Он толкнул затянутую сеткой дверь и вышел на крыльцо. Сверкало солнце. Молочник снял пиджак, перебросил через плечо и понес, зацепив указательным пальцем. Окинул взглядом пыльную дорогу. Редко разбросанные домики, несколько собак, куры, дети и женщины с пустыми руками. Они сидели на крылечках и прогуливались по дороге, в ситцевых платьях, босые, курчавые — здесь не ходят к парикмахеру распрямлять кудряшки, волосы просто заплетают в косички или стягивают в узел на затылке. Его вдруг страшно потянуло к какой-нибудь из них. Устроиться на коечке в объятиях вон той, или той, или вот этой. Так, наверно, в молодости выглядела Пилат, она даже сейчас так выглядит, только очень уж не к месту пришлась там, в крупном северном городе. Большие сонные глаза со слегка приподнятыми уголками, широкие скулы, полные губы темнее лица, словно вымазанные ежевичным соком, и длинные, длинные шеи. В этом городке, подумал он, почти все, наверно, женятся на местных. Женщины все похожи одна на другую, и кроме нескольких рыжеволосых мужчин (вроде мистера Соломона), и мужчины очень похожи на этих женщин. Приезжие, должно быть, редки в Шалимаре, тип местных жителей давно установился и держится прочно.
Он спустился с крыльца, распугав белых кур, и зашагал по дороге к деревьям, которые росли около здания, похожего то ли на церковь, то ли на клуб. За деревьями играли ребятишки. Молочник расстелил пиджак на выжженной траве, сел и закурил.
Гитара, значит, здесь. Он спрашивал о Молочнике. Но что тут страшного, чего он испугался? Они друзья, и близкие друзья. Настолько близкие, что Гитара рассказал ему о «Семи днях» все без утайки. Такое доверие — тяжкое бремя, из близкого друга оно превратило его чуть ли не в сообщника. Так чего же ему бояться? Просто глупо. Гитара, вероятно, попросил передать ему именно эту фразу, чтобы, не называя собственного имени, дать знать Молочнику, кто его ищет. У них в городе, наверное, что-то случилось. И Гитара, возможно, прячется от полиции, вот он и решил сбежать к верному другу, к единственному, кроме «Семи дней», кто все знает, поймет, кому можно довериться. Он разыскивает Молочника, чтобы тот ему помог. Естественно. Но если Гитаре известно, что Молочник направляется в Шалимар, он узнал об этом, вероятно, где-то в Роаноке или в Калпепере… может быть, даже в Данвилле. А раз он знает, то почему он его здесь не подождал? Где он сейчас? С ним что-то случилось. Что-то случилось с Гитарой, он попал в беду.
За спиной, у Молочника пели дети, они, как видно, играли в какую-то игру, вроде «Розочка, розочка, как ты хороша» или «Маленькая Салли Уокер». Молочник обернулся. Человек восемь-девять мальчиков и девочек образовали круг. Посредине круга, раскинув руки, стоял мальчик и вертелся, как видно изображая самолет, а остальные хором пели бессмысленный стишок:
Джейк, Соломона единственный сын,
Хей буба йейл, хей буба тамби,
В небо взлетел он до самых глубин,
Хей буба йейл, хей буба тамби…
Дети пропели еще несколько таких же четверостиший, а стоявший в середине круга мальчик продолжал изображать самолет. Кульминационный пункт игры состоял в том, что детвора все торопливее выкрикивала тарабарщину, а мальчик-самолет все торопливее вращался под вопли: «Соломон пшеница балали шу, йараба медина в деревню ту-у» … и так до самой последней строчки: «Двадцать один мальчик, а последний — Джей!» Тут мальчик грохнулся на землю, а остальные завизжали.
Молочник с интересом смотрел на их игру. Сам он в детстве не играл в такие игры. Едва он перестал опускаться на колени возле подоконника, оплакивая свое неумение летать, как его послали в школу, и бархатный костюмчик сделал его отщепенцем. И черные, и белые сочли, что он бросает им таким образом вызов, и вовсю изощрялись, насмехаясь над ним, всегда старались так подстроить, чтобы он остался без завтрака или без цветных мелков, или же норовили не пропустить его ни в уборную, ни к умывальнику. В конце концов мать сдалась на его уговоры и позволила ему носить вельветовые бриджи, после чего жить стало полегче, но его по-прежнему не приглашали играть в эти игры, где все становятся в кружок, поют песни; его не приглашали никуда до того памятного случая, когда те четверо набросились на него скопом, а Гитара его вызволил. Молочник улыбнулся, вспомнив ухмылку Гитары и его грозный клич, когда те четверо мальчишек бросились уже на него самого. Впервые в жизни Молочник увидел, что кому-то драка доставляет удовольствие. А потом Гитара снял бейсбольную кепку, вручил ее Молочнику и велел вытереть расквашенный нос. Молочник вымазал кепку в крови, вернул владельцу, и Гитара снова нахлобучил ее на голову.
От этих воспоминаний о школьных временах ему стало стыдно: как мог он испугаться и заподозрить нечто недоброе в словесном послании Гитары? Ладно, он появится, все объяснит, и Молочник не пожалеет усилий, чтобы его выручить. Он встал и отряхнул пиджак. Мимо прошествовал черный петух с ниспадающим вперед кроваво-красным гребнем, который придавал ему зловещий вид.
Молочник снова пошел к лавке Соломона. Ему нужно подыскать жилье, кое-что разузнать, нужна также женщина, причем не обязательно все именно в таком порядке. С чего удастся начать, с того он и начнет. В принципе даже неплохо, что Гитара о нем спрашивал. Возник благовидный предлог какое-то время проторчать без дела в Шалимаре: он ведь ждет приятеля. K тому же ему нужно раздобыть здесь новый приводной ремень. Куры и кошки на ступеньках крылечка уступили ему дорогу, когда он приблизился к ним.
— Ну как, полегчало? — спросил мистер Соломон.
— Да, теперь гораздо легче. Я думаю, мне просто надо было немного пройтись. — Он кивнул в сторону окна. — Хорошо тут у вас. Спокойно, мирно. И женщины красивые.
Молодой человек, расположившийся на стуле так, что спинка стула упиралась в стену, а передние ножки висели в воздухе, резко опустил их на пол и сдвинул шляпу на затылок. Он приоткрыл рот, и обнаружилось, что у него не хватает четырех передних зубов. Остальные посетители зашаркали ногами. Мистер Соломон улыбнулся, но не сказал ничего. Молочник понял, что допустил какой-то просчет. Насчет женщин, мелькнуло у него в голове. Ничего себе городишко, где мужчина даже не имеет права заговорить о женщинах!
Он решил сменить тему.
— Если бы мой приятель, ну, тот самый, что заезжал сюда сегодня утром, если бы он вздумал поджидать меня здесь, где он, скорее всего, смог бы остановиться? Меблированные комнаты тут есть?
— Меблированные комнаты?
— Ну да. Дом, где мог бы переночевать приезжий.
Мистер Соломон покачал головой.
— Ничего такого у нас нету.
Молочника постепенно начинала разбирать злость. Чем он заслужил подобную враждебность? Он обвел взглядом мужчин, сидевших в лавке.
— Как вы считаете, кто-нибудь из них смог бы починить мою машину? — обратился он к мистеру Соломону. — Или, может быть, где-то найдется приводной ремень?
Мистер Соломон не поднимал глаз от прилавка.
— Спрошу попробую. — Говорил он тихо, так, словно ему было неловко. От прежней словоохотливости не осталось и следа.
— Если не удастся разыскать тут приводной ремень, сразу же дайте мне знать. Возможно, придется купить другую машину, чтобы добраться домой.
Лица всех мужчин повернулись к нему, и Молочник понял: он опять что-то ляпнул, хотя понятия не имел — что именно. Он только чувствовал: все они смотрят на него так, будто он их чем-то оскорбил.
Он и в самом деле их оскорбил. Они смотрели с ненавистью на этого негра, который приехал к ним из большого северного города и мог купить машину, словно бутылку виски — разбил нечаянно, ну ладно, новую куплю. Мало того, он сказал об этом, не стесняясь их присутствия. Он не соизволил назвать свое имя и не соизволил также узнать их имена, он назвал их просто «они», и, разумеется, он их презирает — им бы с утра до ночи трудиться на своих полях, а они торчат вместо этого в лавке, надеясь, что кто-нибудь подъедет на грузовике в поисках подсобных рабочих на мельницах или табачных плантациях, расположенных на равнине и принадлежащих отнюдь не им. Его поведение, его одежда — все напоминало им, что у них нет своих полей, где они могли бы трудиться, да и земли у них, собственно, нет. Так, огородики — с ними и женщина справится, куры и свиньи — за ними ребятишки приглядят Он говорил всем своим видом, что они не мужчины, ибо кормильцы у них в семье — женщины и дети. И что волоконца хлопка и табачные крошки, завалявшиеся в карманах, где должны бы лежать доллары, — это критерий. Что ботинки из тонкой кожи, и костюм с жилетом, и гладкие, гладкие руки — тоже критерий. Точно так же критерием являются глаза, видевшие большие города и самолеты — изнутри, не только снаружи. Они заметили, как он разглядывал их женщин, стоя на крыльце. Заметили они и то, что он запер машину, едва вылез из нее, и сделал это в городке, где на двадцать пять миль окрест в лучшем случае найдется два ключа от автомашин, никак не больше. Он счел, что они недостойны того, чтобы он узнал их имена, недостаточно хороши, и в то же время сам он — слишком хорош, чтобы сообщить им свое имя. Они глядели на него и видели, что кожа у него так же черна, как и у них, но они знали: у него сердце белого человека, из тех, что приезжают на грузовиках, когда им требуются безымянные, безликие работники.
Но вот один из них обратился к негру с водительским удостоверением, выданным в Виргинии, и с мичиганским акцентом.
— Богато там живут у вас на Севере, а?
— Кто как, — ответил Молочник.
— Кто как? А я слыхал, на Севере все зашибают большую деньгу.
— Да нет, у нас на Севере полно бедняков. — Он ответил вежливо и мягко, но чувствовал: назревает скандал.
— Чудно ты говоришь. На кой же там люди живут, коли не могут зашибать деньгу?
— Там, наверно, очень красиво, — вмешался в разговор еще один из сидевших в лавке. — Места красивые и женщины.
— Да ты шутки шутишь, — в притворном ужасе воскликнул первый. — Неужели там, на Севере, бабенки не такие, как везде?
— Да нет, — сказал второй. — Баба она всюду баба. И жаркая, и сладкая.
— Не может того быть, — сказал третий. — На Севере, наверно, другие.
— Может, у них мужики другие, — снова вмешался первый.
— Ты откуда это взял? — полюбопытствовал второй.
— Да вот, люди говорят, — ответил первый.
— Чем же они не такие? — спросил второй.
— А у них не все в порядке, — сказал первый. — Очень хлипкие они… как мужики.
— Да ну! — удивился второй.
— Так люди говорят. Поэтому они такие узенькие брючки носят. Верно? — сказал первый и в упор посмотрел на Молочника, ожидая ответа.
— Откуда мне знать, — сказал Молочник. — Я в чужие брюки не лезу. — Все улыбнулись, в том числе и Молочник. Еще чуть-чуть — и взрыв.
— А чужие задницы ты не лижешь? Даже близко к ним не подходил?
— Один раз подходил, — оказал Молочник. — Когда молодой нахальный ниггер меня рассердил, пришлось засунуть ему в задницу бутылку кока-колы.
— Ишь какой ты скорый! Просто боязно с тобой говорить.
— Ублюдки разные, у кого в башке вместо мозгов мякина, пусть лучше помалкивают.
Блеснул нож. Молочник рассмеялся:
— Я их с четырнадцати лет не видел. В наших краях ножиками балуют мальчишки… если перепугаются так, что поджилки дрожат.
Его противник усмехнулся:
— Тот самый случай, сволота. Ты до того меня перепугал, просто трясутся поджилки.
Молочник постарался применить все свое проворство, орудуя горлышком от разбитой бутылки, но его противник порезал ему лицо, порезал левую руку, красивый бежевый костюм и, возможно, перерезал бы ему горло, если бы в лавку не ворвались две женщины, громко вопя: «Саул! Саул!»
К тому времени в лавку набежало множество народу, и женщинам никак не удавалось пробиться к месту драки. Мужчины было шикнули на баб, но те продолжали визжать, и благодаря их вмешательству мистеру Соломону удалось разнять дерущихся.
— Ладно. Ладно. Хватит.
— Заткнись ты, Соломон!
— Лучше выгони отсюда баб.
— Врежь ему, Саул, врежь говнюку!
Но у Саула была рваная рана над глазом, струилась кровь, и он не видел почти ничего. Так что мистеру Соломону, хоть и не без труда, удалось оттащить его в сторону. Он удалился, осыпая Молочника бранью, но пыл его уже поутих.
Молочник медленно отступал вдоль прилавка, настороженно озираясь — а вдруг кто еще надумал на него наброситься. Убедившись, что желающих нет и люди мало-помалу выходят из лавки поглазеть, как Саул, ругаясь почем зря, вырывается из рук мужчин, которые уводят его прочь, Молочник немного обмяк и вытер наконец-то лицо. Когда в лавке не осталось никого, кроме хозяина, Молочник запустил горлышком бутылки в угол. Оно угодило в стену около дверцы ледника, отскочило рикошетом и только после этого рассыпалось осколками по полу. Он вышел на крыльцо, все еще тяжело дыша, и огляделся. Четверо пожилых мужчин сидели на ступеньках с таким видом, словно ровным счетом ничего не случилось. Струйка крови стекала по его лицу, на руке же кровь уже засохла. Он пинком столкнул белую курицу и уселся на верхней ступеньке, вытирая кровь носовым платком. Три молодые женщины с пустыми руками стояли на дороге и смотрели на него. Глаза у них были широко раскрыты, но выражение глаз трудно уловить. Подошли дети и окружили женщин, как птицы. Никто не произнес ни слова. Молчали и мужчины на крыльце. Никто не подошел к нему, не предложил сигарету или хотя бы стакан воды. Только дети и куры разгуливали вокруг. Молочник чувствовал, как он леденеет от гнева, несмотря на палящий солнечный зной. Если бы в руках у него сейчас оказалось хоть какое-то оружие, он бы всех их поубивал.
— Бутылкой ты действуешь лихо. Ну, а ружьем? — Один из пожилых мужчин, сидящих на крыльце, пододвинулся к нему бочком. На лице его мелькнула улыбка. Получалось вроде так: молодые люди попробовали свои силы и потерпели крах, а теперь на сцену выступили пожилые. Вести они себя, конечно, будут совсем по-другому. Состязаний в ругани, достойной стен сортира, они устраивать не станут. Не станут пускать в ход ножей и, набычившись, лезть в драку. Нет, они испытают его, померяются с ним силами и, возможно, положат на обе лопатки в сфере совершенно иной.
— Стрелок я классный, — солгал Молочник.
— В самом деле?
— Угу.
— Мы тут надумали поохотиться. Хочешь к нам в компанию?
— Этот беззубый хмырь тоже пойдет?
— Саул? Нет.
— А то мне, может быть, придется ему и остальные зубы повыбивать.
Его собеседник рассмеялся:
— Это шериф ему выбил передние зубы… рукояткой револьвера.
— Да ну? Как хорошо.
— Так пойдешь на охоту?
— Конечно, пойду. Вы мне только ружье достаньте. Тот снова рассмеялся:
— Зовут меня Омар.
— Мейкон Помер, — представился Молочник. Услыхав такую фамилию, Омар несколько оторопел, но не сказал ни слова. Просто объяснил, что собираются они вечером, примерно на заходе солнца, у бензоколонки Кинга Уокера, расположенной на дороге милях в двух от городка.
— Пойдешь вот так, все прямо и прямо. Колонку эту невозможно пропустить.
— Я не пропущу.
Молочник встал и подошел к своей машине. Он вытащил из кармана ключи, открыл дверцу и забрался на сиденье. Он опустил все четыре боковых стекла, отыскал полотенце на заднем сиденье и растянулся, сунув под голову, как подушку, свернутый пиджак, а полотенце приложил к порезанному и все еще кровоточащему лицу. Ноги не уместились на сиденье и торчали из открытой дверцы. Плевать на всех. Да кто они ему, эти бесчисленные люди, которые пытаются его убить? Отец хотел убить его, еще когда он был во чреве матери. Тем не менее он остался жив. Весь последний год он только чудом избегал смерти от руки женщины, которая каждый месяц являлась, чтобы его убить, а он лежал вот так же, как сейчас, прикрыв рукой глаза и не пытаясь уклониться от очередного орудия убийства. Прошел год, и он все еще жив. А потом из кошмарных снов его детства вышла ведьма и вцепилась в него, и он опять же остался в живых. К нему устремились летучие мыши и изгнали из пещеры, а он по-прежнему жив. И притом все время безоружен. Вот и сегодня он вошел в лавку и спросил, не может ли кто починить его автомобиль, и сразу же какой-то ниггер кинулся на него с ножом. Но он и тут не умер. Интересно, что задумали эти чернокожие неандертальцы? Да наплевать на них, и делу конец. Мое имя Мейкон, и я уже помер. Он думал, этот городишко, Шалимар, — его родина. Настоящая родина. Отсюда приехали его бабка и дед. Здесь, на Юге, все были доброжелательны к нему, охотно предлагали и приют, и помощь. В Данвилле ему просто поклонялись, как герою. В том городе, где он родился, его имя вызывало угрюмое почтение и страх. Но здесь, «на родине», его никто не знает, никто не любит — и чуть не отправили на тот свет. Нет, таких мерзопакостных ниггеров он еще не видел, по ним давно веревка плачет.
Он спал, не потревоженный никем и ничем, кроме сновидения: Молочнику казалось, к нему подошел Гитара и смотрел на него сверху вниз. Проснувшись, он купил у мистера Соломона дне банки ананасного сока и коробку сухого печенья. Поел он вместе с курами на крыльце. Мужчины, сидевшие на ступеньках, ушли, да и солнце клонилось к закату. Остались только дети, они внимательно смотрели, как он ест. Когда он вылил себе в рот остатки сока, один мальчик выступил вперед и попросил: «Можно взять вашу банку, мистер?» Он протянул ее мальчугану, дети схватили банку и умчались с ней изобретать новую игру.
Он же отправился к бензоколонке Кинга Уокера. Даже если бы ему подвернулся случай отказаться от участия в охоте, он не воспользовался бы им, невзирая на тот факт, что он ни разу в жизни не держал в руках огнестрельного оружия. Он перестал увертываться, перестал избегать трудностей, сторониться их и обходить. Раньше он решался идти на риск только вместе с Гитарой. Теперь он с легкостью шел на риск в одиночку. Он ведь не только позволял Агари делать попытки вонзить в него пешню или нож, он позволил ведьме из кошмарного сна схватить его и облобызать. Для человека, который пережил такое, теперь все — пустячки.
Кинг Уокер был маленький плешивый человечек, чья левая щека постоянно оттопыривалась от табачной жвачки. Много лет тому назад он был одним из самых знаменитых подающих в бейсбольных негритянских командах, и вся история его карьеры была расклеена и пришпилена кнопками к стенам его мастерской. Мистер Соломон не лгал, сказав Молочнику, что ближе чем за пять миль от города тот не найдет ни дежурного механика, ни гаража. Мастерская Кинга Уокера явно прекратила свое существование уже давным-давно. Насосы высохли, во всей мастерской не сыскалось бы даже канистры с бензином. В настоящее время она исполняла роль мужского клуба, а сам Уокер жил в пристройке за мастерской. Кроме Кинга Уокера, который на охоту не ехал, в мастерской находился Омар и еще один человек, тоже сидевший тогда на ступеньках; он отрекомендовал себя как Лютер Соломон — к Соломону из бакалейной лавки никакого отношения не имеющий. Они поджидали остальных участников охоты, и те вскоре прибыли на старом «шевроле». Их было двое, и Омар представил их Молочнику: Кальвин Брейкстоун и Малыш.
Из всей компании самым заботливым оказался Кальвин: едва познакомившись с Молочником, он тут же велел Кингу Уокеру «разыскать подходящие ботинки, чтобы этот горожанин сразу же переобулся». Кинг, сплевывая табачную жвачку, пошарил по мастерской и принес задубевшие от грязи бутсы. Они обрядили Молочника полностью, причем очень веселились: хохотали над его бельем, щупали жилет, Малыш сделал попытку втиснуть свои широкие борцовские плечи в пиджак Молочника. Все удивлялись: что у него с ногами? После того как он провел два дня в мокрых носках и ботинках, кожа клочьями слезала с пальцев ног. Кинг Уокер дал ему толстые носки, но перед тем, как их надеть, велел присыпать пальцы порошком «Арм энд Хэммер». Когда Молочника облачили в солдатскую форму времен второй мировой войны и нахлобучили ему на голову вязаную шапку, охотники откупорили гигантскую бутыль пива и принялись толковать о ружьях. Мало-помалу веселье начало стихать, и Кинг Уокер вручил Молочнику свой винчестер 22-го калибра.
— Пользовался когда-нибудь двадцатидвухкалиберным?
— Давно не приходилось, — ответил Молочник.
Пять мужчин забили до отказа «шевроле», и в сгущающихся сумерках машина двинулась в путь. Насколько мог определить Молочник, примерно через четверть часа они выехали на возвышенное место. Пока машина петляла по узким проселкам, охотники опять разговорились и принялись вспоминать прежние поездки, дичь, которую им удалось подстрелить, и дичь, которая ушла из рук, несмотря на их старания. Вскоре совсем стемнело, дорогу теперь освещал только свет луны, стало холодно, и Молочник порадовался, что на него надели вязаную шапку. Машина двигалась все дальше, резко сворачивая на крутых поворотах. Молочнику показалось, что в зеркале заднего вида на миг мелькнули фары другой машины, и у него возникла мысль, не условились ли его спутники встретиться еще с одной компанией. На темном небе проступили звезды.
— Ты бы поторопился, Кальвин. Не то енот успеет поесть и отправится на боковую.
Кальвин подъехал к обочине и затормозил.
— Пора их выпускать, — сказал он и отдал Малышу ключи от машины; тот обошел автомобиль и отпер багажник. Оттуда выпрыгнули три охотничьи собаки, они принюхивались к новым запахам и виляли хвостами. Но при этом вели себя совершенно бесшумно.
— Ты взял Бекки? — спросил Лютер. — Ого! Ну, енот нам на сегодня обеспечен.
Глядя на охваченных нетерпением собак, которые только ждали знака, чтобы ринуться в лесную чащу, Молочник вдруг ощутил беспокойство. Интересно, что он должен делать? В какую сторону ни повернись, в двух шагах от фар ни зги не видно.
Омар и Малыш разгружали багажник: четыре масляных фонаря и один электрический, веревка, патроны и пинта спиртного. Когда все четыре фонаря как следует разгорелись, Молочника спросили, с каким фонарем он пойдет, с масляным или электрическим. Он замялся, и Кальвин сказал:
— Он побежит со мной. Дайте ему электрический фонарик.
Молочник сунул его в задний карман.
— Вынь из кармана мелочь, — посоветовал Кальвин. — Очень уж гремят твои капиталы.
Молочник последовал его совету, потом взял дробовик Кинга, кусок веревки и, когда бутыль пустили по кругу, основательно к ней приложился.
Собаки молча кружили возле них, слышался лишь глухой стук их лап и частое дыхание. Они были вне себя от волнения, но ни одна даже не взвизгнула. Кальвин и Омар зарядили свои двустволки, в один ствол вложили патрон с пулей 22-го калибра, а в другой — с крупной дробью. Малыш хлопнул в ладоши, и все три собаки с визгом устремились в темноту. Молочник думал, что охотники немедленно последуют за ними, но он ошибся. Некоторое время они стояли, не говоря ни слова, и только вслушивались. Потом Малыш, качая головой, негромко рассмеялся:
— Бекки ведет. Ну, пошли. Кальвин, вы с Мейконом пойдете направо. Мы двинемся в эту сторону, в обход, и выйдем к самому ущелью. Будьте добры, по медведям пока не стреляйте.
— Если увижу медведя, обязательно пристрелю, — сказал Кальвин, вместе с Молочником отходя от машины.
В это время автомобиль, который Молочник заметил раньше, промчался мимо них по дороге. Значит, к их компании он явно не имеет отношения. Кальвин шел впереди, горящий фонарь покачивался в его опущенной руке. Молочник включил свой фонарик.
— Побереги батарейку, — сказал Кальвин. — Сейчас он тебе не нужен.
Они шагали вперед и вперед, по-видимому, в ту сторону, где визжали собаки, но Молочник не был в этом уверен.
— Здесь действительно можно встретить медведя? — спросил он, надеясь, что в его голосе звучит не страх, а любопытство.
— Кроме нас, ни одного нет, к тому же мы вооружены. — Кальвин засмеялся и внезапно совершенно исчез в темноте, только покачивающийся низко над землей фонарь указывал его путь. Молочник шел, не спуская глаз с фонаря, пока не понял, что, так сосредоточенно следя за ним, он лишал себя возможности увидеть что-нибудь, кроме этого петляющего над землей огонька. Где-то слева от них между деревьями пронесся долгий стон. Казалось, плачет женщина, и звук ее рыданий смешался с криками охотников и лаем собак. Прошло несколько минут, и доносившиеся издали голоса троих охотников и тявканье собак внезапно смолкли. Слышались лишь вздохи ветра да шорох шагов — его и Кальвина. Молочник не сразу понял, как двигаться по лесу: нужно было подымать повыше ноги, чтобы не спотыкаться о камни и корни; научиться отличать, где дерево, а где просто тень; опускать голову, слегка ее поворачивая при этом, чтобы ветки, которые отводит рукой Кальвин, не хлестали его по лицу. Они шли в гору. Время от времени Кальвин останавливался и внимательно осматривал какое-нибудь дерево, освещая фонарем ствол футов с трех от земли и до той высоты, до какой ему удавалось достать вытянутой рукой. А иногда он ставил фонарь на землю, присаживался на корточки и вглядывался в освещенный участок земли. При этом он все время как будто что-то бормотал про себя. Он не говорил, удалось ли ему что-нибудь обнаружить, а Молочник не спрашивал его об этом, заботясь только о том, чтобы не отстать от спутника и быть готовым выстрелить в любого зверя, когда тот покажется. В то же время он был настороже на случай, если кто-нибудь из охотников вздумает покуситься на его жизнь. Ведь он и часа не пробыл в Шалимаре, а какой-то парень среди бела дня уже попытался убить его на глазах у всех. На что способны здешние люди постарше да еще под покровом ночи, можно было только догадываться.
Он снова услышал рыдания женщины и спросил Кальвина:
— Что это еще за чертовщина?
— Эхо, — ответил тот. — Там чуть подальше впереди — ущелье Рины. Если ветер дует с этой стороны, оттуда доносятся такие звуки.
— Похоже, будто плачет женщина, — сказал Молочник.
— Это Рина. Люди сказывают, там плачет женщина по имени Рина. Поэтому и ущелье назвали так.
Кальвин вдруг остановился так внезапно, что Молочник, погруженный в размышления о Рине, налетел на него.
— Тс-с-с! — Кальвин зажмурил глаза и склонил набок голову, как бы вслушиваясь в ветер.
Молочник слышал только лай собак, они опять растявкались, но теперь, как ему показалось, более ожесточенно, чем прежде. Кальвин свистнул. В ответ раздался тихий свист.
— Ух, ни дна тебе ни покрышки! — вскрикнул он взволнованным, срывающимся голосом. — Рысь! Ну, ходу, парень!
Тут он не побежал, а буквально прыгнул вперед. Молочник бросился следом. Теперь они продвигались в два раза быстрей, хотя им по-прежнему приходилось идти в гору. За всю жизнь Молочник никогда не совершал таких неимоверно длинных переходов. Мы, верно, отмахали не одну милю, думал он. Сколько же времени мы идем? По-моему, он свистнул часа два назад, не меньше. Они все шагали и шагали Кальвин, не сбавляя скорости, несся вперед. Лишь изредка он на секунду останавливался, вскрикивал и прислушивался, есть ли отзыв. Луна поднялась заметно выше, и, Молочник начал чувствовать, что очень устал. Расстояние между ним и фонарем Кальвина все увеличивалось. Он был на двадцать лет моложе Кальвина, но никак не мог за ним поспеть. От усталости он стал неуклюжим: взбирался зачем-то на большие камни вместо того, чтобы их обойти, еле поднимал ноги и спотыкался о выпирающие петли корней. К тому же сейчас, когда он не шел по пятам за Кальвином, ему приходилось самому отводить от лица ветки, иногда сгибаться в три погибели, пролезая под ними, продираться сквозь заросли — все это, пожалуй, утомляло не меньше, чем сама ходьба. Он совсем запыхался, и больше всего на свете ему хотелось сесть. Молочнику казалось, что они все время ходят по кругу - вон тот двугорбый утес в стороне он видит, кажется, уже в третий раз. Может, так надо, ходить по кругу? — подумал он. Потом он вспомнил, что слышал, будто некоторые звери, почуяв погоню, начинают петлять. Петляют ли рыси? Он не знал, не знал даже, на кого она похожа, эта рысь.
В конце концов он не мог уже бороться с усталостью и вместо того, чтобы замедлить шаг, сел на землю. Это было ошибкой, ибо, когда, отдохнув, он снова встал, боль в ногах усилилась, а в левой, короткой ноге сделалась до того нестерпимой, что он начал хромать. Вскоре он убедился, что через каждые пять минут, не реже, он вынужден останавливаться и отдыхать, привалившись к смолистому стволу какого-нибудь дерева. Кальвин сделался теперь еле заметной светлой точкой, которая мелькала далеко впереди, то исчезая за деревьями, то снова появляясь. Наконец Молочник не выдержал: ему нужно было как следует отдохнуть. Остановившись у ближайшего дерева, он опустился на землю и прижался затылком к его коре. Пусть себе смеются над ним, если хотят, он не тронется с места до тех пор, пока сердце не перестанет биться чуть ли не под самым подбородком и не спустится опять в грудную клетку, где ему и положено быть. Он вытянул ноги, вынул из кармана брюк фонарик и положил винчестер рядом с правой ногой. Лишь сейчас, отдыхая, он почувствовал, как в висках пульсирует кровь, как щиплет порез на лице, когда на него попадает сок листьев или сломанных веток.
Наконец он отдышался и стал размышлять: что занесло его в лесную чащу горной местности, называемой Блу-Ридж? Он приехал сюда разыскать следы того давнего путешествия, проделанного его теткой, разыскать родственников, к которым она, возможно, заходила, разыскать все, что угодно, лишь бы оно привело его к золоту либо убедило, что золота больше не существует. Так чего же ради он ввязался в какую-то охоту в ночном лесу, а еще раньше в поножовщину? По недомыслию, подумал он, и из тщеславия. Ему бы сразу насторожиться, ведь зловещие сигналы то и дело лезли в глаза. Может быть, он напоролся на какую-то банду чернокожих негодяев, но ему следовало бы догадаться об опасности, почуять ее; беспечность его отчасти объясняется тем, что до сих пор его везде принимали приветливо и благодушно. Или дело не в этом? Может быть, ореол героя (доставшийся по наследству), преклонение, которым окружили его в Данвилле, тоже его ослепили. Возможно, глаза жителей Роанока, Питерсберга, Ньюпорт-Ньюс вовсе не сверкали восхищением и горячим желанием оказать ему приют. Может быть, в них поблескивало любопытство или насмешка. Ни в одном из этих городов он не пробыл настолько долго, чтобы это выяснить. Здесь пообедал, там купил бензин… Единственный реальный контакт с местными жителями состоял в покупке автомобиля, а продавец, заинтересованный в покупателе, само собой, ведет себя дружелюбно, просто в силу обстоятельств. И все сложные дорогостоящие починки — тот же случай. Что же они представляют собой, шалимарские дикари? Недоверчивые, вспыльчивые. Когда видят чужого, охотно готовы к чему угодно придраться и возненавидеть его. Обидчивые. Неискренние, завистливые, вероломные и злобные. Что он такого сделал, чтобы заслужить их презрение? Что он сделал, чтобы заслужить ту жгучую враждебность, которая его буквально опалила, когда он сказал, что, может быть, ему придется купить автомобиль? Почему они не повели себя так, как тот человек в Роаноке, у которого он купил автомобиль? Наверно, потому, что в Роаноке у него не было автомобиля, Сюда же он приехал на автомобиле, собирается купить еще один, и, возможно, именно это так на них подействовало; мало того, он даже не заикнулся о том, что отдаст старую машину в счет покупки новой. Наоборот, сказал это так, будто он, мол, просто бросит «сломанный» автомобиль и купит новый. Ну и что? Не их собачье дело, как он распорядится своими деньгами. Он не заслужил…
А, знакомое словечко! «Заслужил». Старое, набившее оскомину, истасканное. Заслужил. Молочнику сейчас казалось, что он всю жизнь твердил или думал о том, как он не заслужил какой-то неудачи или чьего-то неприязненного отношения. Он сказал Гитаре, что «не заслужил» зависимости от своих домашних, ненависти или чего-то еще. Он «не заслужил» даже того, чтобы выслушивать, как родители взваливают на него свое горе и взаимные обиды. «Не заслужил» он также мстительность Агари. Но почему родители не могут рассказать ему то, что их тревожит и огорчает? Если не ему, кому им это рассказать? И если совершенно незнакомый человек хотел его убить, то уж Агарь, которая была ему так близка и которую он отбросил, как комочек жевательной резинки, когда она утратила свой аромат, — уж она-то, разумеется, имеет право покушаться на его жизнь.
Похоже, он думал, что заслуживает только одного: чтоб его любили — да и то издали — и чтоб он получал все, что хочет. Ну, а в благодарность он будет… Каким? Симпатичным? Щедрым? Кажется, все его отношения с людьми сводились к формуле: я за вашу жизнь не в ответе; пожалуйста, делитесь со мной вашими радостями, а горем не делитесь.
Мысли неприятные, но от них не отделаться. Над ним луна, он сидит на земле, совсем один, когда даже лай собак не напоминает о том, что тут есть другие люди, и в этот миг его «я» — кокон, являющий собой его «личность», — внезапно заговорило. Он с трудом мог разглядеть свою руку и не видел ступни ног. Он состоял лишь из дыхания, успокоившегося теперь, и из мыслей. Все остальное исчезло. И мысли хлынули, не встречая преград в виде других людей, предметов, даже его собственного тела. Здесь ничто не поможет ему: ни деньги, ни автомобиль, ни репутация папаши, ни костюм, ни ботинки. Наоборот, все это, скорее, обернется против него. Кроме разбитых часов и жилета, в карманчике которого лежит около двухсот долларов, он лишился всего, с чем отправился в путь: чемодана с бутылкой шотландского виски, рубашками и незаполненным пространством, оставленным для мешочков с золотом; фетровой шляпы с полями, загнутыми спереди вниз, а сзади вверх; галстука, рубашки, костюма-тройки и ботинок. Ни часы, ни двести долларов не принесут ему никакой пользы здесь, где у каждого есть только то, с чем он родился, да еще то, чем он выучился пользоваться. И опыт. Глаза, уши, нос, осязание, вкус… и еще одно какое-то свойство, которого — он точно знает — у него нет: способность выделить из всего, что воспринимают твои чувства, то единственное, от чего, возможно, зависит твоя жизнь.
Что видел Кальвин на коре деревьев? На земле? О чем он бормотал? Что он такое услышал, из чего сразу понял, что в двух милях от них — а может, и больше случилось нечто неожиданное и неожиданность эта заключается в том, что охотники наткнулись на другого зверя, не на енота, а на рысь? Он все еще слышал их… Он слышит эти звуки уже несколько часов. Перекликаются, передают друг другу какие-то сигналы. Какие? «Не зевай»? «Вон там»? Мало-помалу он начал понимать: и собаки, и люди подают голос не просто так, не просто сообщают, где они находятся и с какой скоростью бегут. Люди и собаки разговаривают друг с другом. Совершенно отчетливо они говорят совершенно определенные и сложные вещи. За протяжным звуком «э-э-а-а» всегда следует совсем особый вой одной из собак. Низкое «хаум, хаум», напоминавшее подражающий фаготу звук басовой струны, было каким-то приказом — собаки его понимали и выполняли. И собаки разговаривали с людьми: отрывистый лай с большими одинаковыми промежутками — за три-четыре минуты один раз — продолжался иногда минут по двадцать. Нечто вроде радарной установки, сигналы которой сообщали людям, где сейчас находятся собаки, что они видят и что собираются сделать. И люди одобряли их, или же велели бежать в другую сторону, или вернуться назад. Все эти взвизгивания, торопливый заливистый лай, протяжный приглушенный вой, звуки, похожие на уханье тубы, и звуки, похожие на барабанный бой, и низкое, мелодичное «хаум, хаум», резкий свист, пронзительное корнетное «и-и-и», «умф, умф, умф» басовых струн. Все это язык. Усовершенствованный вариант того цоканья, которым у них на Севере человек велит собаке идти за ним следом. Впрочем, нет, не язык; это то, что было до возникновения языка. До того, как люди научились делать наскальные рисунки. Язык тех времен, когда люди и животные разговаривали друг с другом: когда человек и горилла могли усесться рядом и вступить в беседу, когда тигр и человек могли жить на одном дереве и понимать друг друга, когда человек бегал вместе с волками — не за ними и не от них. И вот ему довелось услышать этот язык в Блу-Ридж-Маунтинз, сидя под деревом, от которого сладко пахло смолой. Да, но если они умеют разговаривать с животными, то уж о людях им наверняка известно все. А о земле и подавно. Нет, не только следы разыскивал Кальвин, он перешептывался с деревьями, перешептывался с землей, он бережно прикасался к ним, как слепой к странице брайлевской книги, кончиками пальцев впитывая в себя ее содержание.
Молочник потерся затылком о ствол дерева. Так вот чего лишился Гитара, переехав на Север, — лесов, друзей-охотников, погони за дичью. И все-таки с тех пор, как он здесь странствует, что-то больно задело его, покалечило, оставив такой же след, как шишка над ухом преподобного Купера, как выбитые зубы Саула, как его собственный отец. Его внезапно охватило острое чувство любви к ним, к каждому из них, и, сидя на земле под сладко пахнувшим смолою деревом, слушая, как охотники вдали выслеживают рысь, он подумал, что теперь понял Гитару. По-настоящему понял его.
Справа и слева от него к его бокам прикасались торчавшие над землей корни, они баюкали его, трогали шершавыми, но ласковыми дедовскими руками. Размягченный и в то же время настороженный, он запустил пальцы в траву. Он попытался что-нибудь услышать кончиками пальцев, узнать, что скажет ему земля, если она умеет говорить, и она торопливо ему сообщила, что позади него кто-то стоит и что он должен, не теряя времени, поднять руку к горлу и перехватить проволоку, обвившуюся вокруг его шеи. Словно бритва, резанула она его по пальцам, так глубоко впилась в них, что он не смог ее удержать. Едва он ее выпустил, проволока сдавила шею, и он стал задыхаться. В горле у него забулькало, перед глазами заплясали разноцветные огоньки. А потом послышалась музыка, и он понял, что не дышать ему отныне сладким воздухом этого мира. Он знал: именно так это бывает, и с ним случилось в точности так — яркой вспышкой промелькнула перед ним его жизнь, но приняла она только один, один-единственный образ: Агарь склонилась над ним, полная страстной любви, такая близкая, желанная и сама горящая желанием. И когда он любовался ею, тот, кто держал проволоку, произнес: «Твой день пришел». И так грустно ему было покинуть этот мир, умереть от руки своего близкого друга, что все в нем обмякло, и в тот краткий миг, когда он всем своим существом поддался глубочайшей печали, напряженные мускулы шеи тоже обмякли на какую-то долю секунды, и за это время он успел вздохнуть. Но на сей раз это был уже не вздох умирающего. Агарь, музыка, цветные огоньки — все исчезло. Молочник схватил лежавший рядом с ним винчестер и выстрелил прямо перед собой по деревьям. Звук выстрела испугал Гитару, и проволока сползла с шеи. Гитара снова натянул ее, но Молочник понимал, что его друг должен держать ее обеими руками, а иначе она снова сползет. Он повернул ружье назад, насколько смог, и ему кое-как удалось еще раз спустить курок, но угодил он только в ветки деревьев и в землю. А остался ли в винтовке еще хоть один заряд? — подумал он с тревогой и тут услышал очень близко захлебывающийся от ярости, дивный звук — лай трех собак, загнавших на дерево рысь. Проволока упала на землю, и он услышал, как Гитара мчится во весь дух, продираясь между деревьями. Молочник вскочил, схватил фонарик и направил его в ту сторону, откуда доносился топот ног. Он увидел лишь покачивающиеся ветки. Потирая шею, он двинулся туда, где лаяли собаки. У Гитары не было ружья, иначе он бы непременно выстрелил, поэтому Молочник вполне спокойно шел, держа незаряженную винтовку. Чутье не подвело его: он выбрал направление правильно и вышел прямо туда, где припали к земле Кальвин, Малыш, Лютер и Омар, а в нескольких футах от них усердствовали собаки, и глаза сидящей на дереве рыси сверкали в ночи.
Собаки прыгали, стараясь влезть на дерево, а люди совещались, как лучше поступить: стрелять в рысь или выстрелить в ветку, чтобы рысь спрыгнула с дерева, и тогда на нее накинутся собаки, или придумать еще что-нибудь. Решили сразу стрелять по зверю. Омар встал и высоко поднял фонарь. Рысь, привлеченная светом, немного выползла из гущи ветвей. Малыш прицелился и всадил пулю в левую переднюю лапу, и рысь свалилась с дерева прямо в зубы к Бекки и другим собакам.
Зверь был еще полон сил: он сражался до тех пор, пока Кальвин не отозвал собак, затем выстрелил в рысь два раза, и лишь тогда наконец все затихло.
Они осветили фонарями тушу и охали, восхищаясь размерами зверя, его свирепостью и выдержкой. Все четверо охотников стали на колени, вынули веревку и ножи, вырезали ветку толщиною в руку и тщательно привязали к ней рысь, готовясь к долгой дороге домой.
Они так радовались своей удаче, что прошло порядком времени, пока кто-то из охотников вспомнил и обратившись к Молочнику, спросил, в кого это он там стрелял. Молочник слегка опустил свой конец ветки, который держал несколько выше, чем следовало, и сказал:
— Я уронил ружье. Задел за что-то, оно выстрелило. А потом, когда я его поднял, оно выстрелило снова.
Грянул хохот.
— Задел за что-то? А предохранитель на что? Ты, видно, очень напугался?
— До смерти напугался, — сказал Молочник. — Просто до смерти.
Всю дорогу, пока шли к машине, они гикали и хохотали, дразнили Молочника, — подбивали его поподробней рассказать, как он перепугался. И он рассказывал. И тоже смеялся, долго, громко, хохотал до упаду. Ему и в самом деле было смешно, кроме того, оказалось, что просто шагать по земле — это блаженство. Он шел и ощущал себя частицею земли; ему казалось, его ноги — стебли, стволы деревьев, ему чудилось, его ноги проникают глубоко, глубоко в камень, в почву; и они с наслаждением ступали по земле. А еще он перестал хромать.
Они встретили рассвет на бензоколонке Кинга Уокера, вспоминая опять и опять события минувшей ночи. Молочник был главным объектом их остроумия, но смеялись они добродушно, совсем не так, как когда отправились на охоту.
— Слава богу, ноги унесли. Рысь пустяки, но с этим ниггером шутки плохи. Тут эта стерва кошка вот-вот слопает нас вместе с собаками, а он давай палить, как в тире. Весь лес засыпал пулями. Чуть свою собственную башку не снес. Что это вы, городские, такие нескладные?
— Зато вы, деревенские, — все молодцы, — сказал Молочник.
Омар хлопнул его по плечу, Малыш — по другому, Кальвин крикнул Лютеру:
— Ступай разбуди Вернелл. Пусть приготовит нам завтрак. Как только мы разделаем этого котяру, мы такие голодные к ней заявимся, что лучше пусть заранее приготовит, чем набить наши утробы!
Вместе с остальными Молочник обошел бензоколонку, и там на маленькой зацементированной площадке под гофрированной цинковой крышей лежала мертвая рысь. Шея у Молочника так страшно распухла, что было больно даже голову опустить.
Омар перерезал в нескольких местах веревку, которой были связаны ноги животного. Вместе с Кальвином они перевернули его на спину. Лапы упали, раскинувшись в стороны. Такие тонкие косточки, хрупкие такие.
«Жизнь черного человека нужна всем».
Кальвин шире развел передние лапы рыси и приподнял их, а Омар проткнул ножом шкуру зверя, там, где на грудине курчавилась шерсть. Потом провел ножом через всю грудь и брюхо животного до самого низа. Нож поставил вертикально: предстояла более сложная процедура, и работать нужно было чисто.
«Я не говорю, что они хотят отнять у тебя жизнь; им нужно, чтобы ты жил для них».
Омар вырезал половые органы.
«На этом построено все наше существование».
Омар сделал надрезы на лапах и шее. Затем снял шкуру.
«Зачем дана человеку жизнь, если он не вправе выбрать, за что умереть?».
Сдернул пальцами прозрачные куски пленки, легко, как паутину.
«Жизнь черного человека нужна всем».
Теперь Малыш опустился на колени рядом с тушей и рассек ее ножом от низа живота до челюсти.
«Справедливость — одна из тех вещей, в которые я перестал верить».
Пока другие отдыхали, вернулся Лютер и вырезал прямую кишку, так ловко и проворно, словно сердцевинку яблока.
«Детка, надеюсь, мне никогда не придется в этом раскаяться».
Лютер засунул руку в брюхо зверя, вытянул внутренности, держа их над тушей, и осторожно разрезал диафрагму.
«Из-за любви, конечно, из-за любви. Из-за чего еще? Но ведь могу же я критиковать то, что люблю».
Затем он вытащил дыхательное горло и пищевод и отсек их одним ударом ножа.
«Из-за любви, конечно, из-за любви. Из-за чего еще?»
Они повернулись к Молочнику:
— Сердце хочешь? — Торопясь, чтобы не помешала действовать какая-нибудь мысль, Молочник погрузил руки в грудную клетку. — Легкие пока не трогай. Сердце бери.
«Из-за чего еще?»
Он нашел его и вытащил. Сердце выскользнуло из груди легко, как из яичной скорлупы желток.
«Из-за чего еще? Из-за чего еще? Из-за чего еще?»
Лютер снова сунул руку в полость живота и рывком выдернул внутренности, все сразу. Сунул внутренности в бумажный мешок, а тем временем другие охотники принялись приводить тушу в порядок, окатили ее из шланга, натерли солью, перевернули и уложили так, чтобы кровь стекала на снятую с животного шкуру.
— Что вы с ней будете делать? — спросил Молочник.
— Съедим.
Павлин стремительно взмыл в воздух и опустился на крышу синего «бьюика».
Молочник взглянул на голову рыси. Язык лежал во рту безвредный, как в бутерброде. Лишь глаза еще таили угрозу нынешней ночи.
Невзирая на голод, он почти не прикоснулся к завтраку, состряпанному Вернелл, только поковырял немного яичницу, маисовую кашу, печеные яблоки, залпом выпил кофе и все время без умолку говорил. Тем более, что ему нужно было как-то подобраться к цели своего приезда в Шалимар.
— Вы знаете, мой дедушка, родом из этих мест. И бабушка тоже.
— Да ну? Из наших мест? А как их звали, твоего деда с бабкой?
— Девичьей фамилии бабки я не знаю, а имя ее — Пой. Слыхал кто-нибудь из вас такое имя? Они покачали головами.
— Пой? Нет. Такого имени мы никогда не слыхали.
— Одно время где-то тут моя тетка жила. Зовут ее Пилат. Пилат Помер. Может, кто из вас слышал о ней?
— Ха! Похоже на заголовок в газете: «Пилот помер». Она что, умела водить самолет?
— Да не так. Пил-а-тэ. Пилат.
— Пи-ла-тэ. Это, наверное, пишется: «Пил, а ты»? — сказал Малыш.
— Ничего подобного, диггер. При чем тут «пил», при чем «а ты»? Имя Пилат есть в Библии, балда.
— Он не читает Библию.
— Он ничего не читает.:
— Он не умеет читать.
Они подначивали Малыша, пока Вернелл их не перебила:
— Тише вы. Ты сказал, Пой? — повернулась она к Молочнику.
— Точно. Пой.
— По-моему, так звали девочку, с которой моя бабушка играла в детстве. Я запомнила имя, больно уж красивое. Моя бабуся все время о ней вспоминала. Вроде бы родители той девочки сердились, что она играет с цветными детишками, и потому та девочка и моя бабуся всегда норовили удрать, то на рыбалку, то по ягоды. Понял? Они тайком дружили, эти девочки. — Вернелл внимательно оглядела Молочника. — Эта девочка по имени Пой была светлокожая, с прямыми черными волосами.
— Это она! — сказал Молочник. — Она была метиска или индианка.
Вернелл кивнула.
— Индианка, да. Дочка старой Хедди. Хедди была женщина неплохая, но ей не нравилось, когда ее дочь играла с неграми. Как никак она из Бердов.
— Из кого?
— Из Бердов. Семейство Бердов, они жили по ту сторону горы. Возле Соломонова утеса.
— В самом деле? — удивился один из мужчин. — Она, значит, Сьюзен Берд родней приходится?
— То-то и оно. Из их семьи. Они, Берды, никогда цветных не обожали. И Сьюзен такая.
— Они до сих пор тут живут? — спросил Молочник.
— Сьюзен тут живет. Сразу за горой. Ее дом там единственный с кирпичным фасадом. Она одна теперь живет. Остальные все уехали.
— Я доберусь туда пешком? — спросил он.
— Туда, пожалуй, почти всякий доберется, — сказал Омар. — Но после этой ночи я бы тебе не советовал. — Он захохотал.
— Ну, а на машине туда можно проехать?
— Часть пути наверняка проедешь. Но там дальше, за горой, дорога больно узкая и грязища, — сказала Вернелл. — Верхом, может, и проберешься, а на машине — нет.
— Я доберусь туда. Пусть хоть неделю ухлопаю, а доберусь, — сказал Молочник.
— Только не бери с собой ружье. — Кальвин налил кофе в блюдечко, чтобы остыло. — Тогда с тобой ничего не случится. — Все опять захохотали.
Но Молочнику было совсем не смешно. Гитара бродит где-то рядом, и, поскольку ему, кажется, доподлинно известно все, что Молочник делает или собирается сделать, он, разумеется, узнает и о его намерении пойти в горы. Он потрогал распухшую шею. Нет уж, без ружья он никуда не пойдет.
— Тебе бы отдохнуть перед тем, как тебя снова понесет невесть куда, — сказал Омар, внимательно посмотрев на него. — Тут немного дальше по дороге живет одна очень симпатичная дамочка. Зайди к ней в гости, она примет тебя, да еще за честь почтет. — Он бросил на Молочника многозначительный взгляд. — Хорошенькая женщина, между прочим. Просто красивая. — Вернелл насупилась, Молочник улыбнулся. Надеюсь, у нее найдется револьвер, подумал он.
Револьвера у нее не оказалось, зато в доме был водопровод, и, когда Молочник спросил, не сможет ли он принять ванну, она кивнула с улыбкой, а улыбалась она так, как и должна улыбаться женщина по имени Киска. Ванна была последним приобретением в ее крохотном домике, и Молочник с наслаждением погрузился в воду, над которой поднимался пар. Киска принесла мыло, щетку из свиной щетины и стала на колени, чтобы искупать его. То, что сделала эта целительница с его изболевшимися ногами, порезанным лицом, спиной, распухшей шеей, ладонями и боками, было так восхитительно, что ему казалось: утехи любви вслед за таким купаньем — просто спад, иного он не мог вообразить. Если, думал он, это купанье и эта женщина окажутся единственным последствием моих странствий, я не пожелаю большего и до конца жизни буду выплачивать свой долг господу богу, родине и «Братству лосей». Ради такого блаженства я готов пройти босиком по раскаленным угольям с бидоном керосина в руке. Я готов пройти пешком по шпалам отсюда до Шайенна и назад. Впрочем, когда начались любовные утехи, он подумал: ради этого стоит не то что пешком, а ползком приползти.
Потом он предложил ей искупать ее. Она сказала, из этого ничего не выйдет: колонка маленькая, на две горячие ванны не хватит воды.
— Тогда позволь мне сделать тебе прохладную ванну, — сказал он. Он намыливал и тер ее с таким усердием, что у нее заскрипела кожа и заблестела, как оникс. Она смазала бальзамом его лицо, Он вымыл ей голову. Она посыпала тальком его ноги. Он помассировал ей спину, Она натерла ореховым маслом его распухшую шею. Он застелил постель. Она накормила его супом из стручков бамии. Он помыл посуду. Она постирала его вещи и повесила сушиться. Он вымыл ванну. Она выгладила его рубашку и штаны. Он дал ей пятьдесят долларов. Она поцеловала его в губы. Он погладил ее по щеке. Она сказала, возвращайся, пожалуйста. Он сказал, я нынче же вечером приду к тебе.