4
Когда Лиза сказала ему однажды: «Но себе-то можно приказать», — он посмотрел на нее с уважением, словно она говорила нечто, ему неведомое. Но это было уважение только к ней самой, а не к ее словам: то, о чем она, возможно, задумалась впервые в жизни, давно уже было для Сергея Псковитина непреложным жизненным законом.
Он понимал, что иначе просто не выдержит. Наверное, ни один человек на свете, глядя на этого могучего мужчину, не подумал бы, какую глубокую внутреннюю робость испытывает он перед жизнью. Нет, он не боялся ничего, чего принято бояться, чего боится большинство людей: нелепой и случайной смерти, боли, болезни — все это казалось ему недостойным даже внимания, не то что страха.
Его страх — если это мучительное чувство вообще можно было назвать страхом — сидел гораздо глубже: он не выдерживал того необъяснимого, что содержит в себе человеческая душа, что способно сломать ее хрупкую оболочку и бросить ее в хаос такого же необъяснимого мира.
Он был вполне здоров психически, и это не раз подтверждали строгие медкомиссии, но мучительное, неизбывное чувство одиночества, заставлявшее его покрываться холодным потом не от ночного кошмара, а средь бела дня, — это чувство не поддавалось никакому медицинскому учету.
Единственное «практическое правило», которое он выработал для себя, — был жесткий, безжалостный и постоянный контроль собственных чувств и поступков. Не позволять себе задумываться о том, что непонятно, подчинять каждое свое действие только соображениям целесообразности, вообще совершать только практически необходимые действия — все это помогало ему обуздать необъяснимость и непонятность мира.
Он и в военное училище пошел, конечно, только из-за этого: там и стараться особенно не приходилось, жизнь волей-неволей подчинена была дисциплине, а когда утром надо было одеться за сорок пять секунд, некогда оказывалось размышлять о бесконечном дне впереди.
Если бы Юра не отдалился от Сергеевой жизни, не исчез из нее — все было бы иначе. У Псковитина никогда не было особенной тяги к воинской дисциплине, он был вполне в состоянии рассуждать и принимать решения и едва ли избрал бы для себя военную карьеру, в которой до принятия самостоятельных решений приходится пройти долгий путь.
Но Юра ушел, уехал и исчез — хотя Москва была совсем рядом, можно было доехать на электричке.
И Псковитин схватился за соломинку…
Мать плакала, когда он сообщил ей, что уже получил характеристику из военкомата в Рязанское воздушно-десантное училище.
— Сереженька, да как же это? — Слезы неостановимо катились по ее лицу, задерживаясь в морщинках у рта. — Для того ли я старалась, одна тебя растила? Господи, дура я старая, как же я проглядела-то? Мне б пойти к военкому, бумажку какую подписать — мол, запрещаю, один сын, я вдова… Ты ж учился хорошо, ты ж такой умненький у меня! И для чего — с парашютом сигать? Москва рядом, учись на здоровье, к чему Бог способности дал, — нет, выбрал страх какой!.. Да там небось одни сироты учатся детдомовские, до кого родителям дела нет!
Сергей, как мог, успокаивал мать, пытался даже заговаривать о долге перед Родиной: ему казалось, на нее должны подействовать подобные соображения. Но его простая, необразованная мама, вся жизнь которой прошла на фоне бесконечных газетных лозунгов, не поддавалась на эту несложную уловку.
— Господи, ну при чем тут Родина?! Думаешь, совсем я из ума выжила, поверю глупости такой? Ты ж из-за другого хочешь туда, а мне не говоришь… За что наказание такое дал Бог, за что?!
Под материнские слезы и причитания связалась с армией его жизнь — и все же поначалу он был благодарен судьбе за то, что она дала ему твердую опору, обнесла стеной, за которую не мог прорваться хаос…
Но Афгана он не хотел — не хотел провести свою душу через это горнило, из которого многие выходили обугленными, с каменными сердцами. Но выбора уже не было, и Сергей пошел той дорогой, которая сама разворачивалась перед ним — выжженной дорогой этой бессмысленной войны.
Он не любил вспоминать то время — стальную твердость собственной руки, сжимающей то нож, то автомат; коротко отдаваемые команды, от которых зависела чужая жизнь; смерть, кровь, жару, волны ненависти и жестокость, жестокость без границ…
Однажды ранним утром, перед тем, как уходить в горы, он мрачно сидел за столом у себя в комнате — всегда оставлял себе перед такими делами несколько минут полной тишины и одиночества, — докуривал папиросу и смотрел, как ползет по столу ящерка, похожая на доисторическое животное в миниатюре. Ящерка ползла медленно, никуда не торопясь — взобралась на изогнутый край большой, солдатами сделанной пепельницы и уставилась на Псковитина ничего не выражающими круглыми глазами.
Он посмотрел в эти глаза, затушил окурок рядом с перепончатой лапкой и тяжело поднялся из-за стола.
За эту неделю он потерял половину батальона и, по правде говоря, совершенно не надеялся, что выведет из ущелья остальных. А уж тем более выйдет сам. Он уже даже обрадоваться не смог, услышав гул вертолетов… После этого боя, после этой недели в окруженном «духами» ущелье, и появилась в его волосах седина.
Странно было открывать дверь в комнату, видеть аккуратно заправленную кровать, начищенные сапоги в углу, посуду на столе…
Ящерица сидела все на том же месте, на изогнутом краю пепельницы, даже головы не повернула; мятый окурок лежал рядом с перепончатой лапкой. Сам Восток смотрел на Псковитина остановившимся взглядом, остановившимся временем…
«Господи, куда мы пришли? — подумал он с глухой тоской. — И что я делаю здесь?»
Если бы все это продлилось еще год, он бы, может быть, не выдержал: чувствовал, что его предел совсем близок. Но время оказалось к нему милосердно — словно в награду за то, что не было у бойцов его батальона другого такого человека, на которого они готовы были молиться в этом аду…
Осталась широкая седая прядь, майорские погоны в двадцать шесть лет и возможность блестящей карьеры — только вот он давно уже понял, что она ему не нужна…
В «Вымпеле», правда, все было иначе. Псковитин с детства не любил разговоров о высшем смысле человеческой деятельности, они казались ему напыщенными и неестественными, но только в «Вымпеле» он понял, что значит этот смысл и как велика разница между убийством моджахеда и обезвреживанием террориста, захватившего самолет.
На какое-то время ему показалось, что он обрел желанное равновесие, что наступила наконец передышка после Афгана, — и тут же все кончилось, оборвалось бессмысленно, по чьей-то корыстной воле.
— Сволочи они, конечно, — сказал ему командир, прощаясь. — Но за себя ты, Серега, не бойся, нам бояться нечего, мы не пропадем, хотя б на это у них ума хватит.
Действительно, от заманчивых предложений отбою не было каждому из офицеров: только полный дурак мог не понимать, что они собой представляют при любой политической конъюнктуре…
Что ж, он уже готов был поступать в академию, несмотря на горечь, которая осталась из-за предательства, совершенного по отношению к ним. Может быть, если бы армия была его душой, его жизнью, он перенес бы этот развал и распад более болезненно — но, несмотря на то, что с нею было связано столько лет, в глубине его всегда жило понимание: это только замена, только возможность как-то скрыться от одиночества…
Старая профессорша Лукина позвонила ему ночью, и он онемел, сжимая трубку до побеления пальцев.
— Ты проснуться, что ли, не можешь, Сережа? — шелестел в трубке старушечий голос. — Никто не ожидал, она ведь и не болела…
Мать категорически не хотела переезжать к нему, в его двухкомнатную квартиру на Юго-Западе.
— Чего уж мне, Сереженька? — объясняла она. — Здесь всю жизнь прожила, зачем перебираться? И Вере Францевне тоскливо будет без меня. А до Москвы-то недалеко, ты приедешь, как сможешь, в выходные — мне и хватит…
Она давно уже не перебиралась на лето в сторожку в саду: время сроднило их с Верой Францевной, вдовой профессора Лукина, сгладило разницу между ними. Та жила теперь на даче постоянно — потому, наверное, что и для нее не было больше смысла в городской жизни, — и они коротали долгие вечера с Сережиной матерью в воспоминаниях и молчании, доступном только очень близким людям.
Сойдя с электрички на платформе Листвянка, Сергей понял, что со смертью матери обрывается последняя нить, привязывавшая его к этому месту…
— Святые люди так умирают, — говорила Вера Францевна, встречая его у калитки лукинской дачи. — Села в кресло вечером, чаю выпила. Я пошла телевизор включить, пришла ее звать — а она сидит мертвая, и глаза закрыты. Святая смерть, Сережа, дай Бог каждому такую!..
Похороны были немноголюдные, такие же тихие и незаметные, как жизнь его матери. Стоя над могилой на деревенском кладбище, Сергей вдруг почувствовал пронзительно и ясно, что все заслоны, которые он выставил перед жизнью, — только иллюзия, что он по-прежнему беспомощен в своем одиночестве перед всем этим огромным и непонятным миром…
И вдруг, в это же мгновение полной безнадежности, слыша, как падают комья земли на крышку гроба, он понял, что одиночество кончилось, — почувствовал это так же ясно, как чувствовал в детстве запах дыма от лесного костра, свежесть реки под обрывом…
Юра стоял чуть поодаль, и Сергей увидел его сразу, как только пронзило его вдруг это странное, ничем не объяснимое чувство спокойствия и защищенности. Увидев, что Сергей заметил его, Юра подошел к нему быстрой своей, чуть раскачивающейся походкой, остановился рядом и посмотрел таким долгим и внимательным взглядом, что душа у Сергея перевернулась, и он, как ребенок, едва сдержал слезы.
Юра не произнес ни слова, но был рядом с ним весь этот бесконечный день, во время неизбежных поминок, на которые собрались соседи и окрестные старушки, во время каких-то посторонних разговоров о смерти, земле пухом — и смерти не стало, и осенняя земля дышала покоем и тишиной…
Они сидели на кухне лукинской дачи одни, когда разошлись все, кто приходил сюда в этот день. Темнота подступила к окну, слышался далекий лай собак в деревне.
Сергей открыл скрипучий шкафчик, висевший над плитой. Здесь, за высокими стопками тарелок, мать всегда держала бутылку водки — на всякий случай, расплатиться с нужным человеком. Он вдруг вспомнил, что здесь же взял бутылку самогона много лет назад, когда они прибежали с реки, мокрые и леденеющие, и Юля растирала их, вся золотая в свете лампы…
Они выпили с Юркой молча, не чокаясь, и тот сказал — впервые за этот длинный день:
— Если ты меня простишь, я с тобой не расстанусь.
Между ними никогда не было разговоров о чьей-то вине, но Сергей не удивился его словам: он-то всегда знал, что Юра понимает все, что произошло. Десять лет, разделившие их, исчезли, вместившись в эти Юрины слова, и Псковитин понял: все пройдет, все опоры рухнут, не выдержав натиска времени и пустоты, — а этот взгляд, эта мощная волна спокойствия и силы, идущая от Юры Ратникова, — не пройдет никогда.
Он не помнил, что ответил Юрке, — да это было и неважно, самое главное тот почувствовал без слов, как чувствовал всегда. Они разговаривали допоздна: словно получив от Сергея разрешение на долгий рассказ, Юра говорил о тех годах, которые прошли где-то в другой жизни.
— Я понимаю, ты вправе думать: вот, прижало его, он обо мне и вспомнил…
— Я не думаю, — перебил его Псковитин. — Мне это неважно, Юр, — почему ты вспомнил…
Юра посмотрел на него быстрым и благодарным взглядом, продолжал:
— Я не поэтому вспомнил о тебе, Серега, поверь. Но меня и вправду прижало, я держусь из последних сил.
— То есть? — вскинул бровь Псковитин. — Наехали, что ли?
— Я не об этом. Конечно, наезжают, в меру круто. Пока еще зовут под «крышу» — то одни, то другие, кусочек-то лакомый.
— А ты, ясное дело, под «крышу» к ним не хочешь? — усмехнулся Сергей.
— Не хочу! — решительно произнес Юра. — Не хочу и не пойду, хоть сдохну!
— Но ведь все так работают, Юра, тебе ли не знать! Жизнь такая, нельзя по-другому…
— Можно, — глаза у Юры стали стальными. — Можно. А если я не могу — надо идти в дворники, вот и все. Пойми, я не из-за своих амбиций не хочу идти под бандитов. Просто им нельзя уступать, ни на шаг. Иначе они меня все равно сожрут со временем — зачем я им буду нужен? Был бы я палаточник — другое дело: плати себе потихоньку и горя не знай. А для меня это просто закон самосохранения: раз уступил — и конец, проглотят — не подавятся.
Он встал, закурил, прошелся по кухоньке. Сергей прикрыл дверь, чтобы сигаретный дым не шел через коридор в комнату, где спала Вера Францевна.
— Но я все-таки не об этом хотел тебе сказать, Сережа. Бандиты бандитами, а мне не из-за них тяжело сейчас. Мне кажется, я теряю нить, по которой шел, утрачиваю смысл…
— Тебе надоело, неинтересно стало? — спросил Сергей, зная Юркину способность остывать к делу, которое казалось ему исчерпанным.
— Нет. Если бы надоело — ты же понимаешь, я бы взялся за другое. Но мне стало казаться, что не я управляю своим делом, а оно управляет мной, понимаешь? Оно определяет мой образ жизни, оно мне диктует все — как одеваться, где проводить вечера, с кем общаться и кого избегать… Меня просто пот прошиб, когда я это понял: да что ж, думаю, такое, и ради этого я положил годы? А тут еще эти наезды начались, как только раскрутился — теперь, значит, еще и задницу им лизать, чтоб в живых оставили и дали работать?
— Лизать ты все равно не будешь, — сказал Сергей. — Да и не надо это, ты прав. Я все понял, Юра, — и я согласен.
Псковитин сказал: «Я понял», — хотя на самом деле, как он сам догадывался, ему была ясна только часть сказанного. Но это было неважно — так всегда бывало между ними и прежде, еще в детстве: он внимательно слушал Юрку и тут же выхватывал из его речи то, что относилось непосредственно к нему, Сергею. Нет, это не значило, что остальное было неважно для него, наоборот: именно в «остальном» и видел он Юркино умение обуздать жизнь, привести ее в ясную форму при помощи неясных слов. Псковитин успокаивался, слыша его непонятные слова и видя ясный блеск его глаз…
И, отвечая на вопросительный Юркин взгляд, он пояснил:
— Ты же хочешь, чтобы я тебе помог? Ну, я и сделаю, что смогу.
Так переменилась Сергеева жизнь, и он был благодарен судьбе за эту перемену — за это спасение от бессмысленности и пустоты…
В ту ночь он спросил все-таки:
— А что Саша об этом говорит — ну, насчет «крыши» и чтоб свою службу безопасности делать?
— Ничего, — отрезал Юрка. — С Сашей разошлись пути, я просто не хотел тебе говорить — чтобы ты не подумал, будто я из-за этого пришел к тебе.
Сергей не стал спрашивать, почему это произошло — он только вздохнул с облегчением: все равно он уже не ушел бы от Юры, а видеть постоянно Сашу Неделина ему вовсе не хотелось.
С практической точки зрения в Юрином предложении не было ничего ошеломляющего: многие сослуживцы Псковитина разбрелись по коммерческим структурам во время общей неразберихи и нищеты. Из разговоров с ними Сергей знал, что в этой работе нет ничего особенно невыполнимого.
Конечно, у него не было экономического образования, он никогда не работал в бизнесе. Но зато у него было безошибочное чутье защитника, за которое ценили его солдаты в Афгане и сослуживцы-офицеры в «Вымпеле». Ну и связи, конечно, и немалые практические знания — это тоже на дороге не валяется.
И ему некого было бояться. Нет, он не фраерился, не нарывался — но он не боялся никого, и это сразу чувствовалось.
Правда, к счастью, стремительный взлет «Мегаполис-инвеста» был еще впереди, и поэтому на Ратникова еще не успели наехать по-крупному. А когда спохватились, примерно через год, — было уж поздно: фирма была защищена непрошибаемой стеной псковитинской службы безопасности.
Сергей знал, что теперь их не может разделить ничто. К нему наконец пришла та спокойная уверенность в себе и в будущем, без которой мир распадался на отдельные непонятные фрагменты.
И вдруг, когда все шло так хорошо и ясно, — появилась Лиза, и сияние ее зеленых глаз пронзило Сергея любовью и болью…
… Он повесил трубку первым. Что ж, она не хочет его видеть, было бы странно, если бы не так. Она сидит сейчас у себя в комнате и смотрит в стенку, как будто пытается прочитать на ней ответ: что ей теперь делать? И он ничем не может ей помочь…
В последнее время Сергей просто заставил себя быть спокойнее, хотя сердце его разрывалось по-прежнему. Но видеть то, что происходит с Юрой, было ему тяжело до отчаяния, и однажды он не выдержал.
Они сидели с Юркой в ресторане «Под сенью» — почему-то оба любили этот загородный кабак в охотничьем стиле, и Сергей сам предложил поехать сюда сегодня.
Юрка крутил в руке бокал с глотком коньяка на дне, глаза его были опущены. Шум вечернего зала не долетал сквозь закрытую дверь кабинета. Понятливый официант вошел бесшумно, убрал тарелки, принес новые, наполнил бокалы и исчез.
— Юра, — произнес наконец Псковитин. — Ты что, извести себя решил? Ну подумай сам, из-за чего? Не заладилось с женой, полюбил другую — что, редко такое бывает?
Сергей говорил резко — чтобы привести Юрку в чувство, чтобы хотя бы тоном своим дать ему понять: дело обычное, нечего тянуть из себя душу. Он старался в этот момент не думать о том, что эта «другая» — Лиза…
Юра усмехнулся его словам.
— И правда, дело житейское. Брошу ту, пойду к этой — есть над чем задумываться!.. Ладно, Серега, не старайся — думаешь, я совсем в тряпку превратился? Я бы, честное слово, хотел стать сейчас самой настоящей тряпкой, поплакаться на Лизином плече: что мне делать, реши, подскажи! Или чтобы само все решилось как-нибудь. Да не получается…
Псковитин понял: действительно, нельзя помочь — ни Юре, ни Лизе. Придется смириться с тем, от чего хочется выть. Это и есть то самое, необъяснимое и неодолимое, что его, Сергея, ломает и корежит, над чем он не властен, чего он не в силах выдержать. А Юрка — может, и выдержит. А Лиза…
Что происходит с Лизой, он не знал, и поэтому не спускал с нее глаз — на всякий случай. Все-таки ведь она — хрупкая девушка, мало ли что придет ей в голову, если жизнь оторвет от нее человека, которого она любит…
Кажется, она не замечала, что он наблюдает за ней: слишком занята была своими переживаниями, Юрой — до него ли? «Надо, надо не упускать из виду», — уверял себя Псковитин, встречая ее в коридоре «Мегаполиса».
И он вглядывался в ее глаза, тонул в их прозрачной глубине и не мог оторваться от них — при чем здесь наблюдение, к чему обманывать себя выдуманными причинами?..
Он любил ее так, что темнело в глазах, когда он разрешал себе думать об этом — вернее, он не разрешал, но мысли о ней все-таки пробивали броню запрета. Но если бы Сергей спросил себя, способен ли реализовать свою любовь к Лизе — той ценой, которую надо было бы за это заплатить, — он не думал бы ни секунды.
Впрочем, он и не спрашивал себя об этом. Может быть, его выбор был сделан в тот прозрачный осенний день, когда золотые листья медленно кружились в воздухе и падали на свежую могилу. А скорее всего, гораздо раньше — когда льдины громоздились друг на друга и неслись по просыпающейся реке…
Он особенно много работал теперь, но ему не приходилось выдумывать для себя дела — их всегда было много.
Сейчас он занимался Звонницким. Собственно, Псковитин уже понял, что деятельность этого человека явно направлена не только на процветание фирмы. Но он все-таки надеялся еще, что в результате проверки окажется, что Звонницкий — всего лишь мелкий воришка, потихоньку приторговывающий незначительной информацией, что за ним никто не стоит, и его попросту можно будет с треском выгнать. Впрочем, Псковитин проводил проверку не для того, чтобы получить заранее известный результат, и у него было достаточно мужества, чтобы встретить любое известие.
То, что Звонницкий принадлежал к группе специалистов-компьютерщиков, с которой Ратников был связан в начале своей работы, через Сашу Неделина, — казалось ложным следом. Те люди давно рассеялись по белу свету — впрочем, некоторые работали теперь и в Москве, вращались в довольно влиятельных кругах. Но к деятельности «Мегаполиса» никто из них, кажется, не мог питать интереса.
Но кому же все-таки передавал он информацию — вот что волновало Псковитина. А то, что информация уходит, больше не составляло для него тайны, важно было только понять, в каких масштабах, — и Сергей уже собирался поговорить об этом с Юрой: одному ему было не разобраться в хитросплетении информационных потоков, в центре которых находился «Мегаполис-инвест».
В день четвергового концерта Псковитин как раз решил, что пришло время поговорить с Ратниковым. Он весь день просидел над бумагами, прослушал несколько оперативных записей — и настроение у него после этого было мерзкое.
Может быть, поэтому он не сразу заметил, как печальна сегодня Лиза, как измученно-тяжел Юрин взгляд. Сергей заглянул в его кабинет перед самым концертом.
— Идешь? — спросил он Ратникова.
Тот разговаривал по телефону и коротко кивнул Сергею, одновременно прощаясь с телефонным собеседником. Пока он еще говорил, Псковитин повнимательнее всмотрелся в его лицо.
— Что, Юра? — спросил он, когда тот положил трубку. — Говорил с Юлей?
— Да.
— Ты что-то решил?
— Как можно в этом «решить»? — почти взорвался Юра. — Это я насчет инвестиций могу «решить», просчитать варианты, взвесить все «за» и «против»! А здесь как — подумать и выбрать, что поудобнее? Хорош бы я был со своим решением!
— Значит, все останется, как есть? — Псковитин с невольной жестокостью требовал от него ответа.
— Не трави душу, Серега! Я бы и рад — но не могу переступить, понимаешь? И прекратим этот разговор.
Ратников встал, потом вспомнил еще что-то.
— Последний звонок — и все. Ты меня не жди, я приду прямо в зал.
Отъезжая от особняка после концерта, Сергей видел, что Лиза о чем-то говорит с Юрой. И уже в зеркало заднего вида заметил, что она села в машину одна… Потому-то он и звонил ей домой, потому, несмотря на ее резкий отказ, выехал из дому тут же после звонка и, проклиная чертовы пробки, лавировал в потоке машин по дороге к улице Черняховского у метро «Аэропорт».
С Юркой он столкнулся, уже выходя из Лизиного подъезда. Вахтерша охотно сообщила корректному мужчине, предъявившему солидное военное удостоверение:
— Уехала, только что и уехала! Сперва, знаете, приходила к ней какая-то — такая вся из себя, в белой эт-т-акой шубе, как в таких по городу нынче-то ходют! А потом и сама спускается — сумочка у ней такая вроде чемоданчика. Я говорю еще: далеко ли, мол, собралась, на ночь-то глядя? Мы люди старые, привыкли к порядку. А она: уезжаю, Надежда Тихоновна. А куда уезжаю — разве от них добьешься?
Юра дышал так тяжело, точно не ехал в машине, а бежал от своего до Лизиного дома. Это он после ранения стал так задыхаться — вдруг, от малейшего напряжения: одна из пуль задела легкое. Он не удивился, увидев выходящего из подъезда Сергея.
— Что с ней? — спросил он, на мгновение останавливаясь рядом с ним.
— Ничего, успокойся. Да не беги ты, нет ее дома.
— Как же «ничего», если дома нет? И трубка снята, я час целый звонил! А шофер говорит, домой отвез!..
— Уехала она.
— Куда уехала?! — почти закричал Юра. — Ах ты, черт, какая ж я скотина, Сергей, — все взвалил на нее!
И, не спрашивая его больше ни о чем, Юра бросился к машине.
Псковитин проводил взглядом его «форд», вылетающий в арку из двора: он был лишним в этом стремительном Юрином движении, он был не нужен ему в том, что Юра мог решить только сам.