2
Вот и случилось. То, что казалось ненужным ответвлением судьбы, дурацким аппендиксом, бредом, порождением худосочной фантазии и весеннего юношеского безумия, обрело весомую реальность факта. Тонкая ниточка смутных намеков, тянущаяся от калитки соседнего дома к августовскому вечеру у реки и прервавшаяся у черного могильного гранита, объявилась вновь. Она заставляла Йохима снова и снова мысленно проделывать путь от появления девочки с обручем на плече к вчерашнему вечеру, когда Она вернулась, смеясь на дрожащем в его руке листочке картона.
Вот и случилось. Значит – все неспроста. Не зря томили детскую душу поиски неведомого – мандариновое зазеркалье граненого стекла, всякие там звенящие цветы и танцующие свечи. Значит, со смыслом, а не в приступе подростковой дури, повергали в смятение закаты и зори, звуки и краски. И не канула в небытие яростная клятва на могиле чужой, незнакомой девочки… А Ванда, а Вернер, а потоки крови и искромсанного мяса, обмороки и рвотные спазмы, апатия и пустота? Неспроста.
Очевидная осмысленность сюжета его недолгой жизни бросала Йохима в дрожь. Он понял, что должен совершить нечто, для чего был послан в этот мир кем-то нелепый «собиратель красоты». Воинственный азарт ответственности, смешанный с ликованием причастности к Высшей тайне, гоняли Йохима из угла в угол его потемневшей, давящей ночной темнотой комнаты, заставляли метаться и вскакивать на измятой постели, не давая заснуть ни на минуту.
На рассвете, когда вся клиника еще пребывала в предутреннем сне, Йохим стоял у двери палаты мадемуазель Грави. Он медлил, не решаясь ни постучать, ни отворить двери, лишь слушая, как тяжело, со значением, ухает в груди сердце. Вот сейчас он увидит ее – сломанного человека, изувеченную женщину, молящую о помощи, чужую, жалкую, незнакомую. Сейчас он станет врачом, послав к чертям все игры своего больного воображения. Сейчас… Он тихо постучал и, не дождавшись ответа, осторожно отворил дверь.
Очевидно, она спала – на подушке белела округлая бинтовая глыба. Серенький жидкий рассвет за спущенной кремовой шторой нехотя освещал комнату. Йохим бесшумно подошел к кровати. Белая голова повернулась. В окошечке повязки на левой стороне лица открылся серьезный, будто не спавший глаз. Йохим понял сразу, что приговор провозглашен и обжалованию не подлежит: на него смотрел именно тот глаз, не узнать который было невозможно.
В белоснежном обрамлении бинтов он сиял редкой драгоценностью. Светлая, нежная зелень радужки, кристаллически-крапчатая в глубине, была обведена черной каймой, отчетливой и яркой, что придавало расширенному зрачку манящую притягательность бездны. Этот одинокий и потому особенно значительный глаз в оправе золотых пушистых ресниц казался Йохиму необыкновенно большим и до мелочи, до ювелирной выделки радужки, век – знакомым. Он констатировал это со спокойствием очевидного факта и ничуть не удивился его выражению – абсолютного холодного безразличия, без тени тревоги и печали.
– Доктор Динстлер, – представился Йохим, зная, что поврежденная челюсть не позволяет больной говорить. – Я ассистент профессора Леже и уже несколько месяцев имею в этой клинике самостоятельную хирургическую практику. Профессор нашел целесообразным передать ваше лечение мне. Я должен осведомиться о вашем согласии. Но прежде – хочу предупредить: мне редко везло, я не всегда умел идти до конца. Но вы… вы это совсем другое. В вашем случае я буду сражаться до последнего. – Йохим приблизил свое лицо к этому немигающему равнодушному глазу. – Я смогу очень многое, поверьте… Если вы согласны, подайте знак. – Веко дрогнуло и слегка опустилось, голова отвернулась. – Значит, да? Вот и хорошо. Через два часа я осмотрю вас. А пока отдыхайте, еще слишком рано. И слишком мало оснований для доверия мне. – Он слегка сжал ее вырисовывающуюся под простыней неподвижную руку.