13
Остап начал свой рассказ, впервые в жизни складывая из отрывочных эпизодов широкомасштабную картину собственной недолгой жизни. Ему приходилось уже не раз излагать для различных инстанций автобиографию. Так он и начал: «Родился в марте 1920 года, в семье рабочего…» Но теперь стало ясно, что самое главное, самое прекрасное и трагическое, самое личное, находится за пределами привычных формулировок, а найти слова, да и просто осознать многое сразу, с налета, было трудно.
Однако Александр Леонидович слушал с такой искренней заинтересованностью и удовольствием, которыми воображение Остапа, с подачи советского искусства, наделяло лишь вождя мирового пролетариата, углубившегося в звучание Лунной сонаты. Зуев сидел тихо, спрятав лицо в ладонях, закрыв глаза, и лишь короткие, точные вопросы, направлявшие рассказ Остапа, свидетельствовали о том, что он предельно внимателен и собран.
Красноречие Остапа крепло, он и не заметил, как подошел в своем повествовании к событиям последних дней.
– Остап, позвольте мне обращаться к вам запросто. Вы остановились на вашей теперешней службе – наша встреча еще не атрибутирована вашим сознанием. То есть она еще не получила конкретного определения. Поверьте, я слышал в своей жизни немало историй, но ваша, возможно и не самая затейливая, тронула меня до глубины души. Я следил за развитием тайного узора вашей судьбы, вроде тоненьких линий на ладони, где каждая черточка, морщинка имеет свое значение и обретает смысл лишь в связи с остальными. Послушайте же – здесь главное – девятнадцатый год. Мы лежали с вашим отцом Тарасом Гульбой в разных окопах. Малограмотный крестьянин, представитель народа, еще не знавший о существовании Гоголя, и российский интеллигент-либерал, вставший на защиту российской культуры, готовый умереть ради ее спасения… Не для себя – для этого же самого народа. Мы целились друг в друга, и лишь досадная тогда промашка – дюйм мимо – дырочка в фуражке, привела к тому, что на свет все же появились вы, а я – полутруп, кашляя кровью, тороплюсь дать вам то, что, по моей же отчасти вине, не сумели дать вам ни отец, ни Родина, – Правду.
Зуев говорил сжато и точно. Подлинная трагически изломанная судьба России разворачивалась перед Остапом, навсегда разрушая ту парадную, официозно-помпезную упаковку, в которой скрывала ее советская культурно-идеологическая мифология.
Остап узнал правду о революции и красном терроре, о концлагерях и репрессиях, о фашизме и коммунизме, оказавшимися братьями. Его сознание, не способное все сразу осмыслить, впитывало информацию, чтобы потом, в нужный момент, извлечь ее из тайников памяти. Сейчас же было только одно – доверие к тихому, прерывающемуся кашлем голосу. Слушая Зуева, Остап чувствовал «животом», а вернее – своей высокопробной, не поддающейся коррозии, совестью, что правда – настоящая, единственная правда – была на стороне его классового врага.
Говорил Александр Леонидович все с большим трудом, все чаще тянулся дрожащей рукой к стакану с водой, тяжелее кашлял, зажимая платком посиневшие губы. Он старался поскорее спрятать измятый платок, но было заметно, что на его белизне расплываются большие алые пятна.
Еще неделю назад, в самом начале весны, у Зуева началось внезапное обострение застарелого туберкулеза, полученного в окопах Первой мировой и залеченного в швейцарском санатории. Виктория умерла два года назад, не оставив наследников. В соответствии с брачным контрактом Зуев получил герцогский титул. Он остался один на попечении старого немца-слуги и штата приходящей прислуги. За три дня до визита Остапа в Клеедорф старик Мартин с шофером уехали в город, за лекарством для захворавшего хозяина, да так и не вернулись. Александр Леонидович, чувствуя усиление болезни, перебрался в самую теплую комнату, прислушиваясь к каждому звуку извне. В среду, по заведенному порядку, приходили горничная и истопник, но на этот раз они не явились. Зуев уже не мог подняться, временами впадая в забытье от сильного жара. Несколько раз он снимал телефонную трубку и, услышав русские голоса, догадался в чем дело. Однажды ему показалось, что за окнами кто-то ходит. Кричать он не мог и, схватив с тумбочки тяжелый серебряный поднос, запустил им в стекло, стараясь привлечь внимание. Никто не пришел ему на помощь, и первое, что увидел больной, выныривая из бреда, было лицо Остапа.