32
Все – теперь он один. Без помощи и совета, без контроля и надзора. Одиночество и свобода! Встряхнувшись и подкрепившись духом противоречия – насущным хлебом гонимого, Динстлер начал действовать. Прежде всего – материальная сторона. Очевидно, что имущество, клинику, да и свою репутацию придется забыть, как ненужную одежду, ограничившись банковским переводом имеющихся средств. Финансовый отчет, представленный секретарем, был до неожиданности печален: огромные затраты на поддержание и реконструкцию клиники почти полностью поглощали доходы. Учитывая долю компаньона Штеллермана, можно было рассчитывать лишь на сравнительно выносимую нищету там, в неведомой Америке. Странно, но вместо апатии и сомнений, Динстлер почувствовал знакомый прилив энергии, той дразнящей его тщеславие силы, которая подавала голос всякий раз, когда предприятие попахивало безнадежностью. Но прежде это бывало на его территории – у операционного стола, теперь же предстояло действовать во вражеском тылу – в мало известных и мало доступных сферах.
– А как наш Штеллерман, он что-то давно не попадался мне на глаза? – спохватился Готтлиб через пару дней после их разговора.
– Франсуаз с девочкой только что обедали со мной, сожалея, что ты слишком много работаешь, совсем не заботясь о своем здоровье. А Вольфи в отъезде, – бодро сообщила Ванда и чуть позже, отведя мужа на веранду, добавила: – У меня постоянное ощущение в доме, что я под рентгеном – видна вся насквозь. Даже в университете со мной не бывало такого, когда на экзаменах этого зануды Бауэра в моем чулке припрятывалась чуть ли не вся «Топографическая анатомия», вписанная в тонюсенькие шпоргалки… Все-таки зря, мне кажется, ты рассказал о наших планах Натану… Кто его знает – темная лошадка.
К вечеру Штеллерман вернулся. На втором этаже слышно было, как он распекал шофера. Казалось даже, что это монолог: парень то ли вообще помалкивал, то ли мямлил что-то едва вразумительное. Позвякивали какие-то жестянки, вроде колесного диска и грузно ухнуло об асфальт что-то мягкое, поставив жирную точку. Через несколько секунд торопливые шаги Вольфи послышались в коридоре и едва постучав, он появился в динстлеровском кабинете, плюхнувшись на вдохнувший тяжко кожаный диван.
– При всем моем уважении, милейший доктор, я не могу не предъявить некоторых претензий. Боюсь, они обойдутся «Пигмалиону» и лично мне, как совладельцу в кругленькую сумму! Ха-ха-ха! Никому не расскажешь – засмеют! Но выходит, что я разваливаю собственный бизнес своими же ногами! – Вольфи схватил со столика сифон и, почти не глядя, пустил в стакан злобно шипящую струю. Удивленно посмотрел на результат и, резко отодвинув стакан, фыркнул: – Слишком много газа! Так знаете, где я был? – В Париже, представьте. Прошел всестороннее обследование у Дюрье. Вы слышите – Дюрье! Это вам не… не Леже какой-то. И я ему не понравился. Мои ноги и все то, что здесь, у вас с ними сделали, – это варварство! Вольфи для убедительности задрал брючину, выставив развернутую в первой позиции бледную, жилистую голень. – Нам нужна обстоятельная беседа и, думаю, не здесь. В Париже, дорогой мой! В Париже!.. – он подмигнул, махнув рукой к окну и через полчаса собеседники вновь стояли на своей поляне во влажной тесноте бархатных сумерек.
– Мне хотелось сразу же порадовать тебя, старина. Я кое-что обдумал, кое-что предпринял. Во-первых… – Натан сунул в верхний карман белого халата Динстлера небольшой предмет. – Считай, это взятка, лично от меня. Кредитная карточка банка в Лозанне на предъявителя. Сумма не слишком значительная, но достаточная, надеюсь, чтобы на первых порах выкрутиться. А вот где и как, то есть «во-вторых» и «в-третьих» – потолкуем завтра, по пути «в Париж». Я здорово подсуетился, организовывая твое будущее. И вот еще: думаю, с отъездом не стоит затягивать.
– Ситуация становится опасной? Ты разыграл целый спектакль. Номера прослушиваются?
Натан опустил глаза, подавляя вздох.
– Ехать надо завтра. Мы отбудем с тобой «в Париж». Ванда с Франсуаз и девочкой отправятся на другой машине за покупками в Сан-Антуан. Встреча – в самолете…, – Натан криво зевнул. – Ну а теперь – по постелям. Что-то я стал стареть – всего две ночи без подушки – и как выжатый лимон.
На следующий день, за обедом, разговор не клеился. Даже Франсуаз приумолкла, устав подавать повисающие в воздухе реплики: никто их не слышал, никто не заметил, что прожевал и проглотил, машинально ковыряя в тарелках. Все знали, что сидят здесь вместе в последний раз. Предупрежденная мужем Ванда никак не могла осмыслить, что через несколько часов, вероятно, в этом же синем костюмчике, с маленькой сумкой, вмещающей скромный набор косметики и походных пилюль, она будет сидеть в каком-то самолете, отправляющемся таким-то рейсом, туда-то… Ясно только – что уедет отсюда и навсегда! От этой мысли ее все сильнее колотил внутренний озноб и было невыносимо жаль прошлого – дома, сада, клиники, своей уютной спальни, гардеробной, полной любимых вещей, постельного белья, выписанного совсем недавно по шикарному каталогу, и даже этого бронзового салфетного кольца с кучерявой гравировкой «Wanda», которое она крутила дрожащими пальцами. Какое имя будет у нее теперь, кем станет муж?
Готтлиб опускал глаза, боясь выдать разрастающийся в панику страх. Он старался не думать о прошлом и о скором отъезде с Натаном. Он знал, что когда в самолете, уже измучившись неведением, наконец, увидит пробирающуюся по проходу, случайно оказавшуюся рядом, спутницу – блондинку с черноволосой дочкой, то плюнет на все – на конспирацию, осторожность и этот невыносимый уже страх. Он посадит девочку на колени и, чувствуя ее легонькое теплое тельце, скажет: «– Это я – твой папа. Я люблю тебя, Тони!» А там – пропади оно все пропадом! Как-нибудь они выживут…
Позже много раз, возвращаясь мысленно к этому дню, к решающему его часу, вернее, коротким двум минутам – пустячковому, не учтенному интервалу времени, проскользнувшему между строгими вехами плана – Готтлиб снова и снова спрашивал себя, препарируя каждую мелочь, могло ли все сложиться по-другому? А если да, то когда, где он споткнулся, попав в капкан враждебной воли или дурной, шаловливой случайности?