Интуиция, экстуиция…
Сэмюэль Джонсон определяет роман так: «Это история любви». Французы говорят: «Ни один роман не может обойтись без измены». Так кто же из них прав?
Всю следующую неделю моя жизнь состояла исключительно из телефонных звонков, посещений адвокатов и интервью для газет; одновременно росло беспокойство из-за того, что нет писем от Джоша, время от времени сменявшееся приступами безумной любви к нему. Одна только мысль о нем согревала меня.
Мой день начинался у очередного адвоката, потом я бежала в «Шерри-Нидерланд», где меня охмуряла Бритт, уговаривая доверять ей, ни о чем не думать и никого не слушать. Затем следовал визит к доктору Шварц, которая, кажется, окончательно зашла в тупик, потому что в моем чувстве к Джошу она не смогла обнаружить ничего эдипова или саморазрушительного. Потом по Мэдисон-авеню я направлялась к дому Розанны, где та снова и снова пыталась уговорить меня забыть Джоша и жить с ней, а оттуда я неслась к Хоуп — в тщетной надежде дождаться письма — и часами рассказывала ей о том, какой он необыкновенный человек.
Я была влюблена. Мои щеки пылали. За неделю я похудела на десять фунтов, потому что мой организм, кажется, больше не нуждался в еде. Я летала по улицам и пела, как птица. Мне улыбались незнакомые люди, за мной увязывались собаки, оба моих Джеффри приставали с расспросами, кого это я нашла себе в Калифорнии. Они почему-то сразу догадались обо всем. И только Беннет оставался глух и нем. Единственный, кто ничегошеньки не заподозрил, был мой ужасный, женатый муж! Я перестала по утрам валяться в постели, бессмысленно глядя в потолок и мечтая умереть; я вскакивала в шесть и неслась в ванную, распевая веселые песни, — а он этого словно не замечал! Могла ли я открыться ему? Он снова отослал бы меня к аналитику, чтобы я выговорилась и больше не возвращалась к этому вопросу.
После целого дня бешеной активности я возвращалась домой и писала стихи о любви. Беннет отправлялся спать, а я все сидела за столом. Стихи слетали с пера, словно по мановению высших сил. Ничто не могло их удержать. А утром я снова была на ногах, не чувствуя усталости, и спешила отправить Джошу мои ночные стихи. Я посылала ему книги, фотографии, письма, я слала стихотворения одно за другим. Я была настолько уверена, что мы когда-нибудь вновь будем вместе, что часто даже не оставляла себе второй экземпляр. И это я, столь щепетильная в этом вопросе, я, которая никогда не забывала подложить капирку, размножить на ксероксе, — которая так всегда заботилась об этих незначительных, но важных атрибутах бессмертия! Я просто так отправляла стихи в неизвестность и почему-то была твердо убеждена, что где-нибудь они обязательно обретут надежное пристанище.
Всю жизнь я писала в надежде, что когда-нибудь через печатное слово найду любовь, обрету настоящего друга, двойника. Книги выходят в свет и переходят из рук в руки загадочнейшим образом: почему-то всегда получается, что книга попадает к человеку именно в тот момент, когда он больше всего нуждается в ней. Два года назад к Джошу попали мои стихи, потому что у нас с его родителями был общий друг, который и передал им мои книги. Я верю, что движение книг направляется свыше. Пальцы распространителей книг так же пропитаны космической энергией, как и пальцы тех, кто проводит спиритический сеанс. А стимулирует распространение трансформированная энергия авторской воли, передаваемая на расстоянии. И не случайно вы находите определенную книгу в снятом на лето домике у моря или в библиотеке на борту старинного корабля. Книга ждет вас, ждет долго и терпеливо — специально для того, чтобы изменить вашу жизнь. А автор, может быть даже покойный, витает где-то недалеко, с интересом глядя на вас.
Впервые прочитав мои стихи, Джош подумал: «Вот человек, с которым можно поговорить». Где-то в мозгу промелькнула мысль: «Может быть, эта женщина создана для меня», — но он отбросил ее — какой смысл выдавать желаемое за действительное! Есть интуиция и экстуиция. Интуиция — это голос духовных наставников, голос ангела-хранителя; экстуиция — это дурной глаз. Темные силы сказали Джошу: «Ты неинтересен ей». Тогда он забросил мои стихи на задворки сознания и пошел трахаться с подружкой; ему нравилась ее грудь, но образ мыслей оставался загадкой для него. «Я понял, что нельзя строить отношения только на сексе», — признался он мне потом.
Но можно ли строить отношения на стихах? Или на кратких мгновениях любви в постели «Беверли-Хиллз Отель»? Или на воспоминаниях детства, волею судеб оказавшихся общими для нас? Или на том, что мы родились под одним знаком зодиака? Кто знает? Кто сможет ответить мне?
Я знаю одно: выбор друзей, любимых и учителей, способных изменить нашу жизнь, направляется силами, о которых мы не имеем ни малейшего представления. Особенно наглядно это проявляется в поэзии, и я каждый раз убеждаюсь, что в своих стихах способна предсказывать будущее, — там я часто подробно описываю событие, которое происходит со мной многие месяцы спустя. Так было и со стихами, которые должен был получить Джош. Они касались событий, которые еще и не произошли. Как будто я сначала пережила их в стихах, а потом села ждать, когда жизнь догонит поэзию и мысль. Прежде столь неуверенная ни в чем, теперь я была убеждена, что Джош — это именно тот человек, который наполнит смыслом мою пустую жизнь. И хотя наши первые любовные опыты не вполне удались, а все друзья в один голос твердили мне, что для «благополучной» дамы из Нью-Йорка было бы полнейшим безумием связать жизнь с «юным хиппи», безработным сценаристом, не имеющим никаких средств, я знала, что права именно я. Или, по крайней мере, это знали мои стихи.
Но, исчерпав в короткие утренние часы все доводы интуиции, мое пробуждавшееся сознание, на которое экстуиция влияла сильнее, начинало чувствовать себя неуверенно. Прошла неделя, а я так и не получила от Джоша ни одного письма.
— Может, он из тех, кто ненавидит писать письма? — пыталась утешить меня Хоуп.
— Но ведь он писатель. Все писатели обожают писать письма. Они всегда прикрываются своей обширной перепиской, если не пишут того, чего от них ждут.
— Ну, может, они где-то затерялись…
— Где, Хоуп, где? Ведь здесь потеряться они не могли! — Даже женщина, разбиравшая почту в конторе у Хоуп, была нами предупреждена.
— Да, я каждый день их высматриваю. Может, у Розанны спросить?
Хоуп ненавидела Розанну, находила ее холодной и неблагодарной, но не считала для себя возможным вмешиваться в мои дела. Мне хочется переспать с лесбиянкой? Пожалуйста! Хоуп воспринимала жизнь как процесс, а не как некую завершенную данность, поэтому была бесконечно терпелива.
— Розанна тоже ничего не получала. Она мне советует забыть его. Она считает его неудачником, хотя боится это открыто сказать. Она говорит, что если мне так уж нужен любовник, — раз я еще полностью не созрела для женщин, — то нужно найти кого-нибудь в Нью-Йорке, только главное, чтобы он был известен и богат. Она уже даже готова на это согласиться, но остальное время я обязана жить с ней. Еще она говорит, что не будет возражать, если я захочу выйти замуж, только при условии, что это будет такой же брак, как у нее: редкие встречи и полная самостоятельность во всем. Но такой брак требует денег.
— Будут у тебя деньги, — сказала Хоуп. — Меньше думай о них и больше работай.
— Я сейчас совсем не могу работать, все валится у меня из рук. Непонятно, что будет с фильмом, а горы счетов от адвокатов растут прямо на глазах. Кстати, пока я и в глаза не видела процентов с тиража, хотя все почему-то считают, что я страшно обогатилась на них. Если я уйду от Беннета, я окажусь ни с чем, а у Джоша тем более ничего нет. Не хотелось бы мне в моем возрасте и положении начинать жизнь с нуля.
— Уж доверься мне, — сказала Хоуп. — Разве я когда-нибудь в чем-нибудь ошибалась?
— Нет, — честно призналась я.
Но про себя я подумала, что Хоуп все-таки слишком экспансивна и сентиментальна, потому что в тот момент мне было уже на все наплевать. Неделя прошла. Были написаны письма и стихи, и теперь меня охватили совсем иные чувства. Вернулся мой панический страх. Страх и отчаяние. Любовь к Джошу, стихи, все мое радостное возбуждение уступили место грустным мыслям о том, что это было безрассудство — еще одна бессмысленная и лишенная будущего попытка полюбить. Беннет был злым и противным, но он был. А Джош — это мечта, химера, прекрасный принц.
— А что тебе мешает ему позвонить? — спросила Холли, когда я пришла к ней на ее зеленый чердак поплакать у нее на плече.
— Просто я чувствую себя по уши в дерьме. Я посылала ему стихи, письма, всю неделю писала ему, а он — ни строчки в ответ. Со мной уже случалось такое: влюбишься в негодяя, навоображаешь с три короба, а потом выходит, что влюблена не в человека, а в придуманный образ. Откуда я знаю, кто такой на самом деле этот Джош. Может быть, это очередной Адриан Гудлав в образе хиппи. Но с тех пор я стала умнее, поэтому теперь меня ничто не заставит первой позвонить. Однажды я уже имела такую глупость.
— Когда это? — поразилась Холли.
— Ну, мы с Гретхен поехали в Лондон. Там мы позвонили Адриану в Хэмпстед и заехали к нему — полюбоваться на его семейный очаг. Они с Эстер в конце концов поженились и у них родился ребенок, девочка, такая же косая, как папаша. Адриан смеялся и называл меня ее крестной матерью. Наверное, ее зачали сразу после того, как он бросил меня в Париже. Потом он совершенно беспардонно кокетничал с Гретхен, а мы с Эстер зеленели от ревности. И в конце концов, когда я предложила ему вместе пообедать — наедине — и обсудить все, что между нами произошло, он вдруг как-то странно себя повел, стал вилять, короче, попросту мне отказал. И я не собираюсь так унижаться еще раз. И без того я чувствую себя полной идиоткой из-за того, что посылала ему стихи. Теперь я их никогда не увижу. После Адриана я хоть книгу издала, а теперь все наброски пропали безвозвратно.
— Но, дорогая моя, и в одиночестве ничего страшного нет, — Холли по-своему пыталась успокоить меня. — Прекрасно можно жить одной. И по мужикам не надо мотаться, а тем более путаться с Вампирой Ховард. Ведь вот некоторые живут одни…
— С растениями, — добавила я.
— А что ты, черт побери, имеешь против растений! — заорала Холли.
Единственным из всех, кто, казалось, не замечал, что творилось со мной на этой неделе, был Беннет. Он не заметил и того, как возбуждение сменилось депрессией. Конечно, мы почти не видели друг друга, но и тогда, когда мы случайно сталкивались в квартире, он оставался слеп ко всему. Внешне в наших отношениях ничего не изменилось. Я навещала друзей, ходила по адвокатам, давала интервью, выступала с чтением стихов, ругалась с Бритт из-за фильма. Кстати, тут была полная неясность. Адвокаты вели бесконечные консультации, обходившиеся по сто долларов за час, плюс мне еще приходилось оплачивать их междугородние разговоры. Бритт советовала мне ни о чем не беспокоится, заверяя в преданности и вечной дружбе. Розанна Ховард говорила, что Бритт обманывает меня. Хоуп уговаривала не расстраиваться, потому что все равно все устроится в конце концов, а оба Джеффри не могли предложить ничего, кроме обеда и следовавшего за ним обычно ритуала. Они казались мне теперь такими глупыми! Я начинала испытывать отвращение к тем, кто, сполна овладев искусством компромисса в семейной жизни, с пеной у рта доказывали его преимущества. Джеффри не находили общего языка со своими женами, мне был глубоко чужд муж, и мы, казалось, были приговорены к тому, чтобы вечно изменять им, трахаясь в пустых конторах вечером от пяти до семи, а потом долго разглагольствовать о том, как однажды обретем свободу, расставшись с ними навсегда. Но мои Джеффри никогда бы не ушли от своих жен, это было ясно, как день. Им даже нравилась такая беспорядочная жизнь. Не нужно ничего решать, ты не принадлежишь ни жене, ни любовнице, ты даже не принадлежишь себе. Они поступали так же, как Беннет когда-то поступал с Пенни и со мной: не могли выбрать между двумя женщинами, причиняя обеим боль. Им удавалось держать это в секрете, а совесть их мало беспокоила, — вот они и поживали себе, не испытывая необходимости ничего решать.
Я хоть рассказала Беннету про Адриана Гудлава, и он сам волен был решать, остаться ему со мной или уйти. Он решил остаться, потому что знал: мимолетное летнее увлечение ни в какое сравнение не идет с его собственным романом. Но это решение он принял добровольно. К тому же оно укрепило его власть надо мной, потому что я ничего не знала о Пенни и была просто потрясена его великодушием и благородством. Прибавьте сюда еще его знаменитое «я разрешаю ей писать»! — и вы поймете, что я готова была пасть к его ногам. А ведь он «разрешал мне писать» книгу, которая в корне изменит мою жизнь, которая спасет меня! И все время, пока я писала «Откровения Кандиды», я места себе не находила от стыда, к которому примешивался панический страх. Я чувствовала, что не имею права говорить правду о себе, но какой-то демон водил моей рукой, и единственное, что я могла, — это пообещать себе, что не буду даже пытаться опубликовать свой роман. Но я должна была его написать, излить наболевшее, даже если до читателя он так и не дойдет.
Он все-таки опубликован, этот роман, и оказалось, что миллионы женщин на земле чувствуют так же, как и Кандида! Представляете, что бы произошло, если бы все те, кто подло обманывал своих жен или мужей, оправдываясь разговорами об издержках цивилизации, компромиссах и верности собственному «я», вдруг решились бы сбросить с себя оковы лжи и жить, подчиняясь истинным чувствам! Нет, они отнюдь не кинулись бы трахаться тут же на улицах или из ревности друг друга убивать. Просто тогда им пришлось бы нести за свои чувства ответственность. И не за что было бы винить своих жен и мужей, родителей и детей, психиатров и начальников. Какая это была бы потеря для них! Никто не виноват, кроме них самих. Вот и не спешили мои Джеффри разводиться с нелюбимыми женами — ведь тогда им было бы некого обвинять в своих неудачах. А ведь многие так живут — жизнью, которую ненавидят, с людьми, которых не могут терпеть. Поэтому и Беннет не сказал мне про Пенни, не ушел к ней. И я по-прежнему оставалась с ним, хотя давно знала, что браку нашему пришел конец. Как здорово, когда есть кого винить, на кого сваливать собственные промахи и грехи! Можешь чувствовать себя глубоко несчастным, но это не мешает тебе испытывать чувство собственной правоты. Тебе ненавистна твоя жизнь, она беспорядочна и бесцельна, но это полностью искупается возможностью кого-то постоянно обвинять. Попробуй стать хозяином собственной судьбы, и что получится? Страшное дело — некого винить!
Полюбив Джоша я поняла, что может быть иная, цельная жизнь. Но едва я прикоснулась к ней, попыталась воспеть ее в стихах, написала об этом ему, как вдруг — тишина! Он не ответил мне. Я оказалась в безвоздушном пространстве. Прежнюю жизнь я вести не могла — я не могла видеть ни Беннета, ни обоих Джеффри, не могла больше бесполезно прожигать жизнь, порхая от приключения к приключению, ненавидя мужа и играя с беременностью, мечтая, чтобы все решилось само собой, без каких-либо усилий с моей стороны. Но что мне оставалось еще?
Почему-то в какой-то момент сложилось так, что я стала проводить слишком много времени с Розанной.
Она имела обыкновение появляться именно тогда, когда мне было хуже всего; она увозила меня на обед, на ужин или просто в бар — на своем роскошном «Корнише». С Розанной было так легко (единственная трудность заключалась в том, чтобы заставить ее кончить). Она была столь же хладнокровной, сколь я страстной, столь же выдержанной, сколь я невоздержанной, столь же уверенной, сколь я — сомневающейся. Ее квартира была завалена поэтическими сборниками и ящиками с красным вином. Из динамиков лилась музыка, на журнальном столике в художественном беспорядке разбросаны новые книги, и всегда готов свежий кофе, который в любой момент можно было налить из жутко дорогой электрокофеварки, блестевшей медью и никелем и занимавшей в кухне чуть ли не целую стену.
Между нами установилась настоящая дружба. И наверное нельзя было винить Розанну за то, что она всех хотела заставить жить ее жизнью. Раньше она была замужем за ужасным занудой, который ассоциировался у нее с Беннетом, но теперь она обрела искомое удовлетворение в очень открытом, очень свободном браке с человеком, который любил бывать в отъезде и напропалую трахаться там. Это очень устраивало их обоих. Розанна была предоставлена самой себе, своему творчеству и подружкам — в холодной квартире с горячим кофе. И Роберт наслаждался свободой — открыто, не прибегая ко лжи, имея доступ к ее миллионам. Они по-своему любили друг друга и свысока относились к тем, кто, погрязнув в невежестве, не решался открыто пойти на такую жизнь. И, естественно, Розанна считала, что раз это нравится ей, значит, то же должно устраивать и меня. Вряд ли она имела злой умысел на этот счет. Она любила меня и хотела как лучше. Мне кажется, что в душе она лелеяла надежду поселиться где-нибудь вместе со мной, и знала, чем можно меня заманить, — она спекулировала на моем творчестве, обещая мне возможность работать.
— Я уверена, что ты могла бы гораздо больше писать, если бы мы жили вместе, — сказала как-то она.
Было воскресенье, и мы кейфовали у нее, попивая вино, читая стихи и просто болтая ни о чем. Шофер поехал в аэропорт встречать Роберта, который должен был прилететь ближе к вечеру. Беннет играл в теннис. Я предупредила его, что собираюсь провести у Розанны целый день, и пригласила приехать, заранее зная, что он откажется, во-первых, потому, что не любит Розанну, а во-вторых, потому что ему нужно было готовиться к лекции, которую он должен был читать у себя в клинике.
— Мне определенно нужно заняться чем-нибудь, — сказала я. — Так я никогда не напишу ни одной книги.
— Мы можем поехать ко мне в Аспен, — отозвалась Розанна. — Там очень хорошо. Спокойно. У меня там даже электрическая пишущая машинка припасена.
Почему бы и нет, подумала я. Розанна и раньше предлагала мне это, но я никогда не соглашалась, потому что подсознательно ощущала, что не смогу ее в таких количествах выносить. Я дорожила ее дружбой, но для меня наши отношения в значительной степени омрачал секс. Не то, чтобы он был так уж противен мне или я имела что-то против женской любви, но я чувствовала в этом какое-то принуждение, точно так же, как слегка жалела Джеффри Робертса и немножко презирала Джеффри Раднера. Я совершенно запуталась в сексе. В моей жизни было так много секса и так мало человеческой теплоты. Мне стало казаться, что я наблюдаю все стороны, про себя критикуя и осуждая происходящее. Но это касалось всех, кроме Джоша. В его обществе я душою была слита с ним, я безраздельно принадлежала ему, и не важно, смогла я при этом кончить или нет. Мы жили друг у друга в душе. Едва мы встретились, мы знали друг друга наизусть. Я могла часами находиться с ним наедине, и мне не было скучно. Но что толку думать о Джоше? Он ни строчки мне не написал.
— Хорошо, — сказала я наконец, — может, и стоит поехать в Аспен поработать, когда все прояснится с этой киношной ерундой.
— Вот единственно разумные слова, которые я услышала от тебя за последние дни, — прокомментировала Розанна и налила мне еще бокал «Мутон-Кадета».
Раздался звонок. За дверью послышались какое-то движение и шум, и Розанна поспешила в прихожую открывать. Ну кто еще это мог быть, как не изрядно подвыпивший Роберт Черни — в компании двух человек, которых он подобрал в самолете. Роберт был крупный седовласый мужчина с брюшком, имевший привычку хлопать всех по спине. Он не очень-то одобрял рифмоплетство, но, несмотря на это, ко мне относился хорошо. Мне он тоже был симпатичен. Он никогда не выпендривался и не скрывал, какую распутную жизнь ведет. Никакой тебе лжи или камня за пазухой. Принимай его таким, каков он есть, или уходи. Он любил заигрывать с народом, и голос у него был громкий и раскатистый. Слово «американский» он произносил так: «амурриканский».
Он привел с собой супружескую пару лет сорока — белокурую шведку по имени Кирстен, выросшую в США (у нее была необъятных размеров грудь, на которой болтался золотой кулон в форме возбужденного пениса, обращенного вниз, — вот бедняжка!), и стройного австрийца из Вены по имени Ганс, выросшего в Париже. Оба они были сексопатологами, авторами нескольких книг, коллекционерами эротического искусства и большими греховодниками. Держались они весело и приветливо, эти сексуальные миссионеры (или эмиссары, как я стала их про себя называть), а с Робертом пошли скорее всего из-за того, что рассчитывали устроить групповуху или заполучить состоятельного мецената для своей эротической коллекции; впрочем, скорее всего они ставили перед собой двуединую задачу.
У ледяной по темпераменту Розанны, по крайней мере, хватало ума окружить себя нормальными, теплыми людьми.
— Ну, — сказал Боб, снимая дубленку и потирая руки, — что мы сегодня пьем?
Ганс и Кирстен решили довольствоваться сыром и вином, но Роберт захотел виски двадцатилетней выдержки, которое стекает вниз по пищеводу медленно, словно мед.
Потом мы занялись важным делом: сели обсуждать эротику в искусстве. Ганс и Кирстен обладали настолько полной коллекцией, что в нее входили экспонаты от Хокусая до Георга Гроца. Они возили ее по всему миру и показывали за свой счет, но сейчас оказались на мели и поэтому искали спонсора, который бы оплатил аренду выставочного зала, страховку, оформление и монтаж выставки. Они готовы были разделить с устроителями прибыль и славу, но слава эта была довольно сомнительного свойства. Дело в том, что без особых на то причин, кроме, пожалуй, повышенного интереса ко всему, что связано с сексом, Ганс и Кирстен стали объектами пристального внимания со стороны ФБР со всеми вытекающими отсюда последствиями, вроде прослушивания телефонных разговоров и ежегодных отчетов финансовому ведомству. Когда они рассказали об этом, Розанне стало явно не по себе. Как ни грела ее мысль о престиже, она не могла позволить себе ничего, что угрожало бы ее финансовым интересам. Ганс, по профессии психоаналитик, хотя он и придерживался несколько нетрадиционных взглядов, разбирался в движениях человеческой души намного лучше известных мне ортодоксов, поэтому он сказал:
— Не волнуйся, Розанна, это не горит. Ты можешь посмотреть экспонаты, а потом уж будешь решать. А сейчас почему бы нам не повеселиться?
— Гениально! — воскликнул Роберт, который, кажется, только этого и ждал.
Бывают моменты, когда сам воздух пропитан сексуальностью. Чаще всего это случается вечером, когда над крышами всходит луна, в теле играет кровь, и стоит лишь взглянуть на мужчину — надо только, чтобы он был не уродом, — и ты готова лечь с ним в постель. Этот вечер, к сожалению, был не таким.
В квартире прохладно, присутствующие несколько скованы и смущены, атмосфера не располагает к любви. Но раз уж мы здесь собрались… К тому же Роберт был деловой человек. Такая возможность может больше не представиться. Кстати, тут просто неоценимы наркотики. Марихуана и «Битлз». А сколько оргий без этих компонентов попросту сорвалось! Мелодии, идущие из глубин естества, бьющий по уху бас… Заползающий в легкие сладкий дым ударяет в голову, пробирается в самые потаенные уголки… и снова «Битлз»: «Мир круглый… и это поддерживает меня».
Черт побери, я вдруг поняла, что скучаю по шестидесятым годам. Я вновь в Германии вместе с Беннетом, наводящим тоску, я стараюсь быть «хорошей женой», вкусно готовить, наконец, ломаю ногу, чтобы искупить самый естественный на свете грех — жажду свободы. Я вспоминаю, как мне хотелось пойти на вечеринку со студентами Гейдельбергского университета, напиться там, трахнуться с кем-нибудь, вобщем, вести себя по возрасту. Но Беннет, который исправно два раза в неделю занимался любовью с Пенни в моем кабинете, объявил меня инфантильной и отправил к аналитику, чтобы я избавилась от этих идей. Потом, уже в двадцать девять лет, я пустилась в разгул с Адрианом Гудлавом, но затем вернулась, на этот раз не покорной, а, что гораздо хуже, циничной, разуверившейся во всем. Раньше я была послушной, теперь стала независимой; независимой, но вынужденной отказаться от общения с мужем, отчаявшейся найти в жизни хоть сколько-нибудь крепкую привязанность, пытающейся утолить боль одиночества бессмысленными интрижками…
Проклятье, если бы я могла перенестись назад в шестидесятые! Если бы я перебесилась, когда мне было двадцать пять, как в свое время сделал Джош!
Джош. Я закрыла глаза и увидела его. Я лежала на диване с бокалом вина в одной руке и сигаретой с марихуаной в другой, когда вдруг передо мной всплыло его смешное, доброе, мохнатое лицо. «Я тоже люблю тебя, но достаточно ли этого?» — спрашивал он. Вот он в аэропорту, у входа в ведущий к самолету туннель, и я никогда не окажусь в его объятиях. Подобно Алисе, отхлебнувшей из бутылочки, я стала слишком большой, слишком старой, слишком глупой, слишком разочарованной…
— Может, потанцуем? — предложил Ганс и взял меня за руку.
У него было милое, сухощавое европейское лицо, но он не был Джошем.
«Какого черта?!» — промелькнуло в мозгу. Но Ганс резко поднял меня. Теперь звучала психоделическая мелодия 1967-го — «Сержант Пеппер и ансамбль клуба «Одинокие сердца», которая уводила меня назад, все дальше и дальше к тем дням, когда я чувствовала себя такой виноватой, оттого что молода, сексуальна и мечтаю о том, о чем мечтает в двадцать пять каждый человек, а тем временем мой средних лет муж — он уже родился стариком! — имел свой кусок пирога и с удовольствием уплетал его, не забывая время от времени напоминать мне о моей инфантильности. Как это все непростительно!
Но еще не все потеряно, черт возьми, я могу еще все наверстать! Уж лучше в тридцать два стать двадцатипятилетней, чем не стать никогда!
Танцы. Я почти забыла, как любила когда-то танцевать. Немножко травки, хорошая музыка и приступ отчаяния — вот и все, что мне нужно, чтобы плясать до упаду. Мое тело словно входит в музыкальный ритм, как будто музыка — его дом, и, забыв обо всем, я начинаю танцевать. Теперь я совсем не похожа на склонного к рефлексии человека, которого постоянно одолевают сомнения и заботы, который вновь и вновь переживает прошлые обиды, — нет, я танцую, как человек, не признающий иного ритма, кроме ритма собственных ног. И на время я действительно становлюсь такой.
Мы с Гансом танцевали до тех пор, пока не оказались в спальне.
— Ведь кто-то должен начать, — сказала я, — так почему бы не мы?
— Верно, — засмеялся он.
Он был веселым и смышленым, и если я закрывала глаза и отвлекалась от его тощего тела, странного лица, его кривой усмешки и похожей на череп головы, забывала его непривычный акцент, я начинала воображать, будто рядом со мною — Джош: это Джош раздевает меня, раздвигает пальцем влажные губы влагалища, расстегивает ширинку. Это его большой член входит в меня, его губы покрывают поцелуями мое лицо… Я взглянула на Ганса и вдруг увидела, как может увидеть лишь одурманенный наркотиками человек, — в его облике все мужчины, которых я любила или желала, сливаются в одно: Джош постепенно превращается в Беннета, Беннет — в Адриана, Адриан — в Чарли, Чарли — в Брайана, а Брайан превращается в моего отца. И все они — один человек, никакой разницы между ними нет. Тут я впилась ногтями Гансу в спину и начала вопить, плакать и визжать что было сил.
— Это несправедливо, несправедливо, несправедливо!
Ганс был очень деликатным человеком. Он не рассердился, не испугался, а стал нежно гладить меня по волосам.
— Что несправедливо, Изадора? — ласково спросил он.
Я была невменяемой и ничего не могла объяснить, но на мои крики сбежалась вся компания, пританцовывая, как истинные жрецы Бахуса, — кто-то попытался успокоить меня, но остальные решили присоединиться к веселью. Я одурела от наркотиков, из глаз у меня текли слезы. Громко играла музыка («Мне бы хотелось тебя возбудить…»), и я не помню, кто начал первым, что последовало потом и как развивались события дальше, — если, конечно, во всем происходящем была хоть какая-то последовательность.
Помню только, что в какой-то момент Ганс пристроился ко мне сзади, Розанна губами трогала клитор, а ее муж покусывал мне соски. Потом сосками завладела Кирстен, появившаяся откуда ни возьмись, словно гигантский эльф. И уже позже, в самый разгар веселья, сзади был Роберт, а за ним стояла Розанна, которая его подбадривала и поддерживала яички, полагая, что так помогает ему. Я не могла не почувствовать, что член у Роберта не очень твердо стоял, и, помню, меня в этот момент поразила мысль, что большинство людей, увлекающихся сексом так же, как он, — эти сексуальные эмиссары, — не очень-то легко возбуждаются, будучи лишены пристального внимания присутствующих при этом людей. В какой-то момент Роберт трахал Розанну, а мы, кажется, стояли в стороне и наблюдали это скромное, почти невинное совокупление.
— Ну и что в этом интересного? — обычно спрашивают у меня друзья.
Если честно, я просто не помню. Ну, конечно, это страшно увлекательно. Конечно, все буквально обкончались. И кроме того, к экстазу примешивалось чувство собственной исключительности, эмансипированности; мы ощущали себя выше тех, кто, повинуясь буржуазному конформизму, трахается один на один.
Тем временем я продолжала размышлять: «Вот здорово, я покусываю клитор женщины, в это время другая женщина покусывает меня, в это время ее трахает мужчина, которого гладит и возбуждает другой мужчина. Ну ей-Богу, здорово!» Меня не покидало лишь одно чувство — нам нужен кто-то, кто направлял бы движение, может даже с мегафоном, поскольку все это страшно смахивало на час-пик. Требовалась большая перегруппировка тел, но так, чтобы не ломались наши спонтанно сложившиеся цепочки; к тому же позы, которые мы выбирали, было не так-то просто освоить не имеющим повседневной практики любителям-новичкам. Но мы старались изо всех сил. Нами овладела какая-то групповая жадность, и те из нас, кто обычно удовлетворялся одним, двумя, ну максимум тремя оргазмами, на этот раз посчитал своим долгом испытать их с десяток — во всех позах и с каждым из присутствующих.
Я поражалась собственной выносливости. Еще так недавно груда несвязанных между собою тел вдруг превратилась в единый организм, вытягивающийся и сжимающийся в едином порыве, кусающий, лижущий, сосущий, извергающий сперму, переползающий на новое место, когда прежнее оказывалось загрязненным. У этого существа было десять рук, десять ног, два пениса, три вагины и шесть грудей разного калибра, не говоря уж о десяти глазах, десяти ушах и пяти ртах (которые постоянно были чем-то заняты). Что-то все время сокращалось, взрывалось, извергалось, словно мы находились в районе повышенной сейсмической активности. То или иное отверстие было постоянно забито чем-нибудь, жадно поглощая различные органы. И когда Кирстен вдруг ушла в гостиную, чтобы принести нам вина, все восприняли это как ампутацию.
Меня восхищало ощущение близости наших тел, чувство, что я состою только из физической оболочки и мне это нравится. Такое же ощущение я испытывала в Калифорнии, глядя на волны, накатывающие на берег, глубоко вдыхая душистый воздух и размышляя о том, что жизнь прекрасна, если есть на свете такое высокое, чистое небо, ясное до самого горизонта, за которым можно разглядеть Японию — или Каталину.
Воспоминание о Калифорнии возвратило меня к мыслям о Джоше, и сердце вновь защемило от тоски. Мне показалось, что я только что его предала. Я вспомнила, как не получилась оргия у Ральфа Баттальи, и мне стало безумно стыдно за себя, из-за того что я участвовала в этой. Я не любила этих людей, для меня они были просто телами. Минутное чувство единения тут же сменилось отвращением. Все расползлись по комнатам и завалились спать — там, где их застал сон: на кроватях и на полу. А я встала и побрела в ванную, где долго стояла, уставившись в зеркало и тупо пытаясь понять, что мне следует сделать.
Так я стояла, гипнотизируя себя, когда в полураскрытую дверь незаметно пробрался Ганс и тихо уселся на закрытый крышкой толчок.
— Потрясающе, правда? — неожиданно спросил он.
Я вздрогнула.
— Что?
— Глядеть прямо в зрачки, — он как-то странно произнес это слово.
— Да, постепенно начинает казаться, что в эти крохотные отверстия можно погрузиться целиком. И еще мне нравится, когда мигает свет: можно наблюдать зрачковый рефлекс, как они сжимаются и расширяются.
— Нет проблем, — сказал Ганс и потянулся к выключателю. Он пару раз включил и выключил свет, а я смотрела, как реагируют зрачки. Но скоро мне это надоело, и я сказала:
— Не надо больше, давай лучше поговорим.
— Заметано, — ответил он и снова уселся на толчок, на этот раз в позе роденовского «Мыслителя». Мы были абсолютно голыми, но почему-то чувствовали себя вполне уютно, хотя свет был достаточно ярким.
— Вот такая моя жизнь. Сплошной кошмар, вечная трагедия. У меня есть муж, от которого мне хочется бежать куда глаза глядят, и любовник в Калифорнии, который, может быть, уже меня забыл. А еще начинающийся судебный процесс, издержки по которому раза в два превзойдут все мои сбережения…
— А я думал, Розанна — твоя любовница, — перебил меня Ганс.
— Розанна — мой друг.
— Все понятно, — хихикнул Ганс. — Ты хочешь сказать, что оказываешь ей некоторые услуги.
— Не вполне так.
— Ладно, кончай, я не такой идиот, как те аналитики, с которыми ты встречалась раньше. Я на твоем месте не смог бы сделать больше для нее. Она на самом деле очень холодная… Так кто этот парень, ты говоришь?
— Милый, забавный, нежный человечек по имени Джош; он такой умный, смышленый, все время каламбурит. Еще он пишет, рисует, играет на банджо и делает меня счастливой. Но я не получила от него письма. И теперь чувствую себя последней сволочью из-за этой чертовой оргии…
Приложив палец к губам, Ганс велел мне молчать.
— Не желаю больше слушать об угрызениях совести. Совершенно бесполезное дело. И бессмысленное. А оргии есть оргии, не больше не меньше, и не из-за чего здесь переживать. Ведь они не могут заменить любовь. Да и не должны. Самое большее, что оргия может дать, — это маленькое облегчение непосильного бремени собственного сверх-я. Если же случается наоборот, значит, зря ты вообще в это ввязалась. То, что между нами произошло, вообще не следует воспринимать всерьез. Просто некое впечатление. И если тебе не понравилось, никто не заставляет тебя участвовать в этом еще раз. Но зато теперь ты знаешь, что это такое и с чем его едят. Ну разве это стыдно?
— Наверное, то же самое сказал бы и Джош…
— Похоже, он нормальный мужик, — сказал Ганс в свойственной европейцам манере делать неправильное ударение на жаргонных словечках. — А почему бы тебе не написать ему? Или позвонить? Короче, узнать, что там стряслось?
Я тяжело вздохнула и уселась на край ванны.
— Я посылала ему письма и даже стихи, а он даже не ответил мне…
— А ты уверена, что письма до него дошли?
— Уверена.
— А откуда ты знаешь, что он не ответил?
— Знаю и все.
— Ты знаешь до фига! — опять засмеялся Ганс.
— Тут полная безнадега. Он на шесть лет моложе… И вообще просто даже бессмысленно думать о том, чтобы нам поселиться вместе.
— Почему? Разве он умер? Да и ты, кажется, в порядке. Все проходит, обстоятельства меняются… А кто он?
— А как ты думаешь? Он писатель. Хуже и быть не могло. Ты же знаешь, что бывает, когда два писателя решают жить под одной крышей. Полный мрак.
Ганс снова засмеялся.
— Мысль интересная. Если ты будешь твердо в это верить, все так и произойдет, и тогда полученное тобою моральное удовлетворение не будет иметь границ… Он на шесть лет моложе. Ну так что? И потом, кто тебе сказал, что писатели не могут жить вдвоем? Мы с Кирстен писатели. И живем с ней почти двадцать лет. Мы вместе путешествуем, а пишем в соседних комнатах… В отличие от сегодняшнего вечера мы ведем умеренный образ жизни: целый день работа, телефонные звонки. Мы варим друг другу кофе, помогаем друг другу редактировать написанное. И это прекрасно! Да и что может быть лучше двух писателей, живущих вместе. Можно все время быть рядом. Другие такой возможности лишены… Только не надо придумывать себе какой-нибудь ублюдочный голливудский сценарий и строить в соответствии с ним свою жизнь. Ну моложе он… большое дело. Вот твой муж — сколько ему?
— Сорок.
— И тебе это доставляет удовольствие?
— Абсолютно никакого!
— А он чем занимается?
— Он психиатр.
— Час от часу не легче. Врач. Безопасность. «Блумингдейл», кооперативная квартира, что еще? Ты чувствуешь себя с ним в безопасности? Ясно, что нет. И что плохого — рискнуть и попытать счастье! А разве ты не рискуешь, соглашаясь жить с нелюбимым мужем еще год, и еще, и еще? Очень даже рискуешь, только не отдаешь себе в этом отчет. Вся наша жизнь — риск. Я имею в виду бесполезное разбазаривание жизни.
Я согласно кивнула.
— Знаешь что, Изадора? Главное в жизни — не чувство безопасности, главное — это любовь. Хочешь, я скажу тебе такое, что потрясет тебя до глубины души? Любовь такова, какой ее представляет себе сам человек. Она для каждого своя. Многие цинично относятся к ней. Но жить с человеком, с которым делишь буквально все, — это не просто самое прекрасное, это намного лучше, чем могут выразить самые лучшие стихи, песни и дурацкие киношки о любви. Это то, к чему стоит стремиться, ради чего стоит идти на риск. И что самое интересное — если ты не захочешь рискнуть, ты рискуешь еще больше. Жизнь оставляет нам мало выбора, она вообще очень сурова. Ты можешь оставить все, как есть, а можешь начать жизнь заново — с Джошем. И вполне возможно, что у вас ничего не получится, но ты уже будешь другой, изменится твоя жизнь, сдвинется наконец с мертвой точки… Ты понимаешь меня?
— Значит, лучше рискнуть и потерпеть неудачу, окончательно обрекая себя на одиночество, чем жить, как сейчас?..
— На одиночество? Сомневаюсь. Конечно, может быть, что ваша жизнь с Джошем не сложится, но мне кажется, ты себе никогда не простишь, если не отважишься хотя бы рискнуть…
— Ты прав, — сказала я, глядя в пол.
— Так позвони ему! — сказал тогда Ганс. — Чего же ты ждешь?
— А который час? — спросила я.
— Не знаю. Одиннадцать, а может двенадцать. Но там все равно меньше. Давай, попробуй позвонить, — он взял меня за руки и поднял с ванны. — Иди, иди, — в качестве напутствия он слегка шлепнул меня по заду.
Так и не одевшись и потихоньку начиная дрожать, я присела за письменный стол Розанны.
— Тьфу, тьфу, тьфу, — поплевала я через левое плечо, чтобы не сглазить. Но едва набрав код Лос-Анджелеса, я остановилась. Черт возьми, ведь я не помню номер! Он в записной книжке, а книжка в сумке, а сумка — в спальне. Не могу же я идти туда и всех из-за этого будить! Может быть, это знак? Может быть, мне не следует звонить?
«Позвони в справочную, идиотка», — сказала я себе.
Я набрала номер справочной Лос-Анджелеса и долго ждала, пока подойдет телефонистка. Наконец трубку сняли, я назвала имя Джоша и начала судорожно шарить по столу в поисках листка, на котором можно было бы писать, но не могла найти ни записной книжки, ни даже крохотного клочка. Но что это под пресс-папье? Какие-то коричневые листы…
— Вы можете секунду подождать? — попросила я телефонистку.
— Нормально, — с чисто калифорнийской невозмутимостью ответила та, — это было спокойствие человека, который никуда не спешит, потому что времени у него столько же, сколько неба и моря, и в жизни нет никаких проблем. Я вытащила один лист и нацарапала на нем телефон.
— Спасибо, — сказала я Калифорнии.
— Нормально, — отозвался безымянный голос.
Тут я зачем-то перевернула лист и увидела в верхнем углу большие печатные буквы: «Джошуа Эйс». Задыхаясь от волнения, я скользнула глазами по листу.
«Изадорайтис» Первый приступ: с одиннадцати вечера до двух ночи. Привходящие обстоятельства: фотографии, изадоревры, сны наяву. Первичные симптомы: бесконтрольное желание отдать себя всего, сменяющееся нервозностью, хождением из угла в угол и потребностью немедленно кого-то обнять. Вторичные симптомы: сильнейшая тоска, хроническая сердечная боль. Временное лечение: письма, стихи, мечты. Радикальное лечение: усиленные дозы И., желателен интенсивный, продолжительный курс.
Живу как на иголках. Твои стихи сразили меня наповал. Не могу поверить, что они действительно посвящены мне. Ты вернешься хоть когда-нибудь? Или может быть, мне приехать в Нью-Йорк и силой увезти тебя? Я, конечно, понимаю, что создан для разочарований, но всему же должен быть предел! Приезжай, приезжай, приезжай! Слушай, я телепатирую; моя мысль долетит до тебя, отразившись от алюминиевой тарелки, летающей где-то в идиотосфере.»
Я радостно засмеялась про себя. К уху я все еще прижимала телефонную трубку, но гудки сменились дребезжащим контральто: «Повесьте трубку… Вы забыли повесить трубку… Повесьте…» Я опустила ее на рычаг. Идиотосфера — это из фильма «Флэш Гордон»; мы его смотрели вместе, и с тех пор это словечко было у нас в ходу. Познакомились мы всего неделю назад, но у нас уже появились свои интимные шутки и масса общих воспоминаний.
«Изадора, моя маленькая ржаная горбушечка, одна только мысль о тебе согревает мне душу. Пишу это и понимаю, что совсем не знаю тебя. Я просто знаком с тобой. Возвращайся скорей!
Всю неделю я был на грани срыва, я одинок, сбит с толку, преисполнен мировой скорби и тревоги за нас. Мне так хочется с тобою поговорить! У меня такое чувство, будто все эти годы я провел в одиночном заключении наедине со своими мыслями, но только успел выйти на волю, обрести родственную душу, как меня снова упрятали в тюрьму. Прервали на полуслове. И еще мне хочется заняться любовью, интересно, как тебе это понравится, — ведь мы так по-настоящему и не переспали.
Сейчас я удовлетворяюсь исключительно пластиковыми куклами от «Плейбоя», — они словно созданы для меня. Вот они, дихотомия любимой и любовницы. Понимаешь, ты первая женщина, которая оказалась сообразительнее меня и не вела себя, как последняя идиотка. Эти факты еще не стали достоянием общественности, но тебе я скажу, что, несмотря на феминистское движение, женщины при виде пениса тупеют прямо на глазах. Даже самые знающие и уравновешенные из них. Наверное, введение головки полового члена в рот повреждает какую-то цепь нейронов… Мне кажется, что настоящие, полноценные взаимоотношения, которые стоят затраченной на них нервной энергии, возможны лишь между равными. Все это ужасно! Внушенные мне в детстве жизненные принципы навсегда отложились у меня в сером веществе…
Я уже писал, что ты осчастливила меня? Вчера я весь вечер думал только о тебе. Я люблю твои волосы, особенно как они падают на лоб. У тебя такой напряженный, счастливый, грустный и обеспокоенный взгляд. В нем — вся ты. Я смотрю на фотографию, — ту, где у тебя длинные волосы и безумные, как у Офелии, глаза, и чувствую, как к горлу подступает ком и наворачиваются слезы. Я томлюсь (раньше я и понятия не имел, что это значит), но теперь я действительно томлюсь…»
В пачке было двенадцать, а может, даже пятнадцать писем. Они были про нас, про мои стихи, про Кастанеду, Диккенса, киношки; в одном письме Джош рассуждал о гамбургере как символе американской мечты, в другом — об идиотосфере, в третьем — о моем сценарии, который я оставила ему, чтобы он на досуге прочел, и во всех — его беспокойство обо мне, его нежность, его желание быть вместе — всегда.
Я вновь набрала номер. Во мне боролись противоречивые чувства: радость, что я нашла письма, досада на себя за то, что сомневалась в нем, негодование на Розанну — зачем она спрятала их от меня. Я была потрясена ее поступком и не знала, что думать: может, она хотела, чтобы я сама их в конце концов обнаружила?
Наконец Голливуд ответил.
— Алло! — искаженный телефоном голос Джоша звучал непривычно и оттого смешно. Стоило мне услышать его, как я поняла, что безумно его люблю.
— Джош! Это твоя старушка Изадора!
— Крошка! — в трубке раздался звук поцелуя, легко преодолевший трехтысячемильное пространство. — Я люблю тебя!
— Господи! Я тоже тебя люблю! И я так скучаю по тебе. О Господи! — Мне вдруг стало стыдно за себя, что я несу такой вздор. Ведь решается моя судьба, судьба самой удивительной на свете любви, а я лезу со своими глупостями. Но телефон — это такое идиотское изобретение, разве по нему по-человечески поговоришь? Он только разделяет влюбленных, вместо того, чтобы соединять. Вытягиваешь губы для поцелуя, но вместо любимого лица утыкаешься в черный пластик.
— Почему ты перестала писать? Мне так нравятся твои стихи про любовь. И так приятно, что они посвящены мне, — просто даже не верится.
— Я до сегодняшнего дня не получала твоих писем. Представляешь, оказывается, Розанна прятала их.
— Она прятала? Боже, какая чушь! Но разве Беннет не передал, что я звонил? Я звонил тебе домой около часа назад, и думал, что ты поэтому звонишь.
— Нет, я сейчас у Розанны. Я обнаружила письма по чистой случайности… странно, да? — Мне почему-то не хотелось говорить о том, что здесь только что происходило, тем более по телефону. Лучше уж я расскажу обо всем тогда, когда мы останемся с ним наедине и я смогу правильно расставить акценты, и мы вместе посмеемся.
— Я должна тебя увидеть, — сказала я.
— Когда? Может быть, ты приедешь ко мне? Или лучше мне прилететь в Нью-Йорк? Я не в силах больше сносить разлуку. Это бессмысленно и глупо, в конце концов.
— Конечно, приезжай, но где же мы будем жить?
— Слушай, а почему бы Бритт снова не привезти тебя сюда?
— Я ненавижу Бритт. Она здорово меня наколола, и я собираюсь подать на нее в суд, а не разъезжать с ней по курортам. Она в буквальном смысле слова украла мой труд, а теперь обращается со мной, как с последним дерьмом. Но я обязательно что-нибудь придумаю. Может быть, Розанна уступит нам свой дом в Аспене и мы сможем там вместе поработать…
— Неужели тебе захочется теперь принимать подачки от Розанны?
— Но я не знаю, куда еще мы могли бы поехать…
— Любимая моя! Приезжай ко мне. Поживем у меня, а если нам покажется тесно, подыщем еще что-нибудь…
— Я так тебя люблю!
— Так ты приедешь?
— Я что-нибудь придумаю, обещаю тебе. Завтра я еще позвоню.
Мы чмокнули друг друга по телефону и расстались с большой неохотой.
Крепко прижимая письма к груди, я на цыпочках прошла в спальню, которая почему-то напомнила мне Римскую империю времени упадка. Розанна, свернувшись калачиком, примостилась возле Кирстен, нежно сжимая в руке ее большие, чудесные сиськи. Роберт небрежно развалился на полу. Ганс, громко напевая, принимал душ. Трое в спальне были глухи ко всему. Я схватила одежду, сумку, туфли и пальто и тихо прошла в ванную. Письма я положила в сумку, предварительно аккуратно их свернув.
— Ты отличный парень! — сказала я Гансу, стоя в клубах пара.
— Что случилось?
— Только я набрала номер, как неведомые космические силы передали мне его письма!..
— Что? — переспросил он, высунувшись из-под душа.
— Я нашла письма, он любит меня, я говорила с ним и теперь собираюсь ехать к нему, а ты во всем оказался прав! — Я кинула одежду на пол, залезла в ванну и крепко обняла его, прямо под душем. — Ты просто молодец!
С минуту он не мог ничего понять, а потом озорно мне подмигнул.
— Так что ж, выходит, письма загадочным образом материализовались у Розанны в квартире? Из этого следует только одно, Холмс…
— Что именно, доктор Ватсон?
— Вам требуется принять ванну с мылом «Витабат», которое успокаивает нервы лучше любого психиатра!
— Сомнительные почести, — ответила я, — но я люблю чистоту. И мы начали мыть друг друга, гогоча, как полоумные.
— Мне бы следовало хорошенько обидеться на Розанну, — сказала я Гансу, когда мы вытирались, — но я так счастлива — ведь письма все-таки нашлись…
— С ее стороны это был акт отчаяния, — поддержал меня Ганс. — Она чувствовала, что не может тебя удержать, вот и цеплялась за соломинку. Ей наверняка было стыдно за то, что она спрятала письма, но ревнивые и завистливые неизбежно приходят к этому. На твоем месте я сделал бы вид, что ничего не произошло. «У Меня отмщение и воздаяние», — сказал Господь…
— Ганс, я тебя обожаю, — от всего сердца сказала я.
С мокрой головой и волосами, засунутыми под дурацкую фиолетовую шапку, я тихо прокралась в собственную квартиру. Было около часа ночи, и к своему удивлению я обнаружила, что Беннет еще не спит. Оказывается, он ждал меня — такого с ним не случалось даже тогда, когда я давала уроки в Гейдельберге.
Он сидел на своей белой кушетке в гостиной и читал «Нервные расстройства в процессе творчества».
— Тебе кто-то звонил, — сказал он, и в его голосе прозвучала угроза.
— Да? А кто? — Я хотела казаться беззаботной и в то же время скрыть, что у меня мокрая голова. Я прошла в гостиную и, не раздеваясь, села на стул, бережно прижимая к груди сумку с любовными письмами. Я надеялась, что он не заметит, как на кончиках выбившихся из-под шапки волос собирается вода и капает мне на меховой воротник.
— Я не знал, что идет дождь, — холодно проронил Беннет.
— Разве? — Конечно, это прозвучало по-идиотски, но я была так потрясена: вечно глухой ко всему Беннет наконец что-то заметил, — поэтому и не нашлась сразу, что сказать. — Так кто все-таки звонил?
— А как ты думаешь?
— Понятия не имею. Ну, правда.
— Друг из Лос-Анджелеса.
При одном упоминании о Лос-Анджелесе сердце у меня ушло в пятки.
— Бритт?
— Мне казалось, что Бритт в Нью-Йорке.
— Ах, да. Конечно.
— Ты какая-то возбужденная сегодня. Так где же ты все-таки была?
— У Розанны.
— Мылась в душе? Или вы купались в шампанском?
— Я тебя приглашала, так что мог бы сам прийти и посмотреть… — Я даже не пыталась казаться искренней.
— Мне как-то не очень нравятся твои подружки-миллионерши. Впрочем, хиппи тоже.
— Кого ты имеешь в виду?
— Изадора, скажи мне, черт побери, кто такой Джош?
Меня словно обожгло.
— Разве я тебе не говорила? Это сын Рут и Роберта Эйс. Я познакомилась с ним на Побережье, когда была у них в гостях. Он хочет, чтобы я помогла ему отредактировать кое-какие рассказы. Он совсем еще ребенок, такой милый, и просто помешан на писателях. Я пообещала, что прочту рассказы и сама внесу необходимую правку.
— А, — сказал Беннет. — Честно говоря, я подумал, что он твой любовник.
— Но почему? Что он тебе наговорил?
— Ничего. Просто сказал, что хочет с тобой поговорить. Он был удивлен, что тебя нет, огорчен и даже, мне кажется, смутился.
— Ну, он еще такой молодой.
— Что ты называешь — «молодой»?
— Ему двадцать шесть.
— И что ты собираешься с ним делать — давать ему уроки любви?
Эти слова почему-то меня взбесили. Моя тайна билась в груди, как пойманная птица, изо всех сил стремящаяся на волю. Мне почти удалось выкрутиться, но тут я неожиданно поняла, что выкручиваться вовсе не хочу, что я не хочу ничего скрывать.
— Думаю, тут скорее он сможет меня чему-нибудь научить. Не говоря уж о тебе.
— Да? — Брови Беннета поползли вверх. Потом он как-то таинственно улыбнулся, поднялся в полной тишине и выключил свет.
— Спокойной ночи, Изадора. Приятных сновидений! — И исчез в коридоре, ведущем в спальню.
А я осталась стоять, вне себя от гнева, как и была — в шапке, пальто, уличных башмаках, с мокрой головой. Я хотела, чтобы Беннет все узнал. Меня так и подмывало прочесть ему письма и сказать, что есть еще на свете люди, способные чувствовать и любить, они не торчат по вечерам дома, читая про нервные расстройства и чувствуя себя выше всех на земле.
Я ринулась за ним в спальню и прокричала в темноту:
— Да, он мой любовник! Я счастлива с ним и собираюсь уйти от тебя к нему. Утром мы просыпаемся и смеемся от счастья; мы можем с ним о чем угодно говорить. И он не заставляет меня вечно мучиться угрызениями совести, и не носится со своим несчастным детством, как дурень с писаной торбой; он не циник и не лицемер, и напрочь лишен твоего проклятого комплекса превосходства!
Беннет сел в постели, включил свет и сказал:
— Ну так уходи! И знай, что ты больше в жизни не напишешь ни одной книги! — Потом он опять выключил свет и улегся спать.
Я заперлась в ванной и проревела там целый час. Потом приняла валиум и заснула на черном кожаном диване у себя в кабинете, так и не раздевшись и по-прежнему прижимая сумку с письмами Джоша к груди.