Глава 3
Лера ничуть не кривила душой, когда говорила, что хорошо себя чувствует с Саней Первачевым.
Особенно потому, что в остальной своей жизни она чувствовала себя совсем не так легко, как это могло показаться со стороны. То, что происходило с Митей, пугало ее и мучило. Она чувствовала страшное напряжение, в котором он находится, и не знала, с чем оно связано и как его разрешить.
Уже были готовы костюмы и декорации, уже был назначен день премьеры «Онегина» – а Митя репетировал так изматывающе-тяжело, как будто только начал работать и как будто не было сделано ничего. А ведь у него были еще концерты не только в Ливнево, но и в консерватории, и Декабрьские вечера в Пушкинском музее, во время которых он то дирижировал, то играл на скрипке. И все это происходило одновременно.
В театре он пропадал теперь просто сутками и, как видела Лера, уставал так, что даже оставил свое любимое занятие – езду за рулем «Сааба»; театральная машина привозила его и отвозила.
Но при этом Митя вел себя так, как будто совсем не устает. Во всяком случае, Лера ни разу не видела, чтобы он попытался отдохнуть, оказавшись дома. Даже наоборот: напряжение не только не отпускало его, но становилось еще сильнее, когда он отрывался от своего оркестра, от солистов и хора и от того неназываемого, огромного, что чувствовалось под сводами ливневского зала.
– Мить, ты… всегда так? – спросила она однажды.
Часы в гостиной недавно пробили час; за окном стояла глубокая тьма позднего ноября. Митя сидел за своим столом и смотрел перед собою такими невидящими глазами, что Лере, вошедшей к нему, стало не по себе.
– Что? – Он тряхнул головой, словно отгоняя навязчивое видение. – Так – это как?
– Митя, я никогда не видела, как ты работаешь… – медленно произнесла Лера. – Да ведь этого выдержать нельзя…
– А! – Лицо его прояснялось, когда он смотрел на Леру, остановившуюся на пороге кабинета. – Что ж поделаешь, по-другому не получается.
– Но раньше ты как-то спокойнее был, – сказала Лера.
– Раньше во многом шло по накатанному, – объяснил он. – А сейчас мне нужно совершенно себя перевернуть, чтобы достичь той простоты, которая прежде давалась сама собою. Помнишь, я тебе в Венеции говорил как-то, что не хочу ставить оперу – не хочу музыку вводить в рамки другого искусства?
– Помню, – кивнула Лера, хотя совершенно этого не помнила.
Она помнила, как Митя играл для нее на скрипке уличного музыканта на площади Сан-Марко, а потом они до сумерек бродили по Венеции, и глаза его блестели, когда он смотрел на нее.
– А вот теперь – хочу наконец, до боли… Но не получается так, как хочу!
Лера хотела спросить, почему не получается, но почувствовала, что это невозможно объяснить так, чтобы она поняла. Для этого существовал какой-то особый язык, совершенно ей недоступный, или никакого языка не существовало вовсе.
Внешние, всем видимые отношения с Митей у нее были вполне спокойные. Впрочем, это ведь и всегда так было. А изнутри их все равно никто не знал…
Кроме того, у Леры было так много дел, связанных с парком, что просто и времени не оставалось на то, чтобы слишком отдаваться своей тоске.
Теперь, зимой, делать что-то в парке было не время, но зато Лера тщательнейшим образом изучала все, что было связано с парковыми ансамблями. Она отыскала даже гравюру, на которой был изображен ливневский парк – такой, каким он был сто лет назад, – и долго всматривалась в очертания летнего павильона, и ротонды, и аллей… Ей даже показалось, что она узнала силуэт березы над ручьем.
Но, разглядывая картины и перечитывая специальные книги, Лера чувствовала, что ей чего-то не хватает во всем этом. Однажды она спросила Митю:
– Мить, расскажи мне, что такое Зальцбургский пасхальный фестиваль?
– Ого! – Он взглянул на нее чуть удивленно и, несмотря на усталую поволоку в глазах, почти весело. – Что ж, давай расскажу. А почему ты вдруг заинтересовалась?
– А Гштадский? – не унималась Лера. – Мне кажется, ты мог бы делать что-то подобное – в Ливнево у нас.
– Милая ты моя директорша, да у тебя, я смотрю, на меня большие виды, – улыбнулся Митя. – Вот так себе просто – ты мог бы делать то же, что Караян и Менухин! Прямо не знаю, как и соответствовать.
– А зачем я, по-твоему, с парком этим вожусь? – обиделась Лера. – Чтобы сосисочный павильон в нем открыть?
Митя почувствовал обиду в ее голосе.
– Ну извини, – сказал он примирительно. – Давай потом об этом поговорим, а? Я что-то сейчас, Лер… Вообще не знаю, для чего все. И мне не до парка…
И Лера тут же замолчала. Что она могла на это сказать?
Ему было не до парка, ему было вообще ни до чего, это Лера видела. И видела, что единственный человек, который притягивает сейчас все Митино внимание, – Тамара Веселовская.
«Ничего в этом нет удивительного, – уговаривала себя Лера. – Вот-вот премьера, у нее главная роль… Конечно, он должен уделять ей внимание».
И вместе с тем она видела, что ни Онегину, ни Ленскому, ни даже, как ей казалось, всему оркестру Митя не уделяет его столько, сколько Тамаре. Это было какое-то особенное внимание, Лера никогда такого не видела и понять не могла, в чем оно заключается. И не могла избавиться от тревоги…
А поняла совсем неожиданно, всего на мгновение – но этого мгновения ей было достаточно.
Лера не знала, когда же ливневский парк бывает самым красивым. У нее сердце замирало от золотого его, осеннего шелеста. И легкую, едва различимую пелену апрельской зелени она любила – когда особняк стоял в конце аллеи, как в зеленом тумане. И темный, отчетливый рисунок мокрых ноябрьских ветвей.
А теперь, в декабре, парк был словно в серебро закован. Казалось, деревья звенели, даже когда не было ветра. Аллеи стали прозрачными, а морозное пространство – пронзительным. Когда Лера смотрела между деревьями, ей казалось, что она видит все вблизи, как в бинокль, независимо от расстояния.
Лера вышла из театра и пошла по узкой, плохо расчищенной боковой дорожке к гаражам. Через час ее должен был принять министр культуры, и она боялась опоздать, и следовало еще хорошенько обдумать по дороге, что именно она будет говорить, поэтому она была совершенно погружена в свои размышления.
Она шла по дорожке, не глядя по сторонам. И вдруг остановилась как вкопанная, как будто что-то произошло – как будто изменилось что-то в застывшем парке.
Лера подняла глаза и увидела двоих, идущих чуть впереди нее по аллее.
Та, параллельная, аллея была расчищена гораздо шире, и Митя с Тамарой шли рядом – медленно, как в странном сне. Они разговаривали; Лера не слышала, о чем. Но это было и неважно – о чем они разговаривают. Она видела, чувствовала совсем другое – то, от чего дыхание у нее замерло, и сердце замерло.
Они словно прозрачным куполом были отделены от всего мира. Лера видела его так ясно – он сиял и переливался в лучах неяркого зимнего солнца, этот купол, и ни один звук не долетал под него из внешнего мира, ни один звук не мог помешать двоим…
Она остановилась, схватившись рукою за сломанную ветку дерева у дорожки. Митя и Тамара шли все медленнее, потом свернули на боковую аллею и совсем остановились. Теперь они стояли посреди этой узкой аллеи, глядя друг на друга, и молчали. Лера видела, что они молчат и только смотрят неотрывно.
И об этом уже невозможно было ни говорить, ни даже думать. Об этом молчании двоих, которым не нужны слова…
Лере показалось, что они стоят так целую вечность. Она почувствовала, что не в силах больше смотреть на них, и, отпустив наконец спасительную ветку, побежала вперед, забыв обо всем.
Она не знала, что ей делать и как жить дальше.
Ничего не произошло – и все переменилось до неузнаваемости. Лера знала, что никогда этого не забудет – двоих в прозрачном как слеза зимнем парке, и их молчание, и ясно видимый купол над ними…
Этого никому нельзя было объяснить – что же произошло. Но зачем ей было что-то объяснять? Лера понять не могла, как же все могло перемениться так мгновенно, но чувствовала необъяснимую безвозвратность происшедшего.
Внешняя жизнь шла как обычно. Все было готово к предновогодней премьере «Онегина», и генеральная репетиция была назначена, а перед нею – последний прогон, без костюмов и декораций.
Лера сама не знала, зачем пришла на этот прогон. Наверное, просто подчинилась общему настроению, которым был с утра пронизан театр: напряженному ожиданию. Едва ли Митя говорил кому-нибудь, что недоволен тем, что делает. Но и скрыть этого своего ощущения он не мог, и оно чувствовалось в настроении всех – от гардеробщицы до первой скрипки. Всеми владела растерянность – такая странная, необъяснимая накануне премьеры. Лера даже забыла на время о своих печалях, испугавшись этого общего уныния.
Митя никого не приглашал на этот прогон и казался таким мрачным, что даже Лера спросила неуверенно:
– Я посижу?
– Да, – кивнул Митя. – Если не очень занята.
В общем-то, все выглядело довольно буднично – наверное, из-за отсутствия декораций. Даже рояль остался стоять на сцене, его только отодвинули в сторону, чтобы не мешал исполнителям.
Лера и раньше видела отдельные картины, но весь спектакль смотрела впервые. И, как ни странно, успокаивалась, слушая арию за арией.
Голоса у певцов были удивительные, она никогда не слышала таких! Даже сцена дуэли, которую Лера вообще-то терпеть не могла из-за неестественности оперных слов, – и та захватывала, подчиняла единому настроению: двое стоят на снегу, и смерть неотменима.
Лера вслушивалась в звуки скрипок, в поразительно чистый, летящий Тамарин голос… Ее завораживало это волшебство. И ей было хорошо – так хорошо просто слушать голоса, смотреть сбоку на Митино лицо, отдаваться ясной стихии этих звуков.
Она не замечала, как летят минуты, как сплетаются они в тонкое кружево мелодий, – до сцены последнего объяснения.
Тамара и Витя Логинов, певший Онегина, стояли на авансцене, и голоса их звучали под куполом с такой силой, что у Леры дух захватывало. Ей казалось, они притягивают к себе общее внимание – во всяком случае, сама она смотрела только на них.
И вдруг оркестр затих – оборвались звуки скрипок, виолончелей, зависли в пространстве зала голоса духовых.
Лера вздрогнула от неожиданности и перевела взгляд на Митю. Она поняла, что он остановил оркестр, но не могла понять почему. А взглянув на него, едва удержалась от того, чтобы вскочить и подбежать к нему: такая мука, такое отчаяние читалось у него на лице…
Митя бросил палочку на пульт и в одно мгновение оказался на сцене рядом с Тамарой. В зале стояла тишина, не нарушаемая ничьим дыханием. Взгляды актеров и зрителей были устремлены к нему – в недоумении, в ожидании.
– Холод, Тамара, холод! Ничего я не слышу в твоем голосе, кроме холода и красоты!.. И все напрасно… – произнес Митя, глядя на нее; боль звенела в его голосе. – Кому ты поешь, скажи мне?
– Онегину… – растерянно ответила Тамара.
– Ты понимаешь, что между вами происходит – и что должно происходить?
– Да…
– Ничего ты не понимаешь! Ведь ты его любишь, и тебе не суждено с ним быть никогда, не в твоей власти это изменить! Да ты знаешь ли, какая это боль? Это же – из последних чувств, за ними уже ничего нет, они жизнь от смерти отделяют… А ты мне арию выпеваешь!
Тамара молчала. Митя не отводил от нее глаз.
– Что же мне делать? – тихо произнесла она наконец. – Я не могу по-другому, Дмитрий Сергеевич… Я уйду лучше…
С этими словами она повернулась и медленно пошла за кулисы, едва не ударившись о стоящий на ее пути рояль.
– Подожди!
Голос его прозвучал так, что сердце у Леры упало в пустоту.
Митя догнал Тамару и взял за руку. Лера видела, что он забыл обо всех и обо всем.
– Прости меня, – произнес он. – Я не хотел тебя обидеть. Ты сможешь это почувствовать, я же знаю. Постой, успокойся. Сейчас все пройдет, постой, посмотри на меня…
С этими словами, не сводя с Тамары глаз и продолжая держать за руку, Митя сел за рояль, потом отпустил ее руку и коснулся клавиш.
Тамара стояла в полушаге от него и смотрела как завороженная.
– Послушай, – сказал Митя, и клавиши рояля зазвучали под его пальцами так же молитвенно и тихо, как его слова, обращенные к Тамаре.
Он никогда не пел в театре, и все собравшиеся наверняка слышали это впервые. Но Лера с детства знала, как может звучать Митин голос – знала ту невыразимую силу, которая слышалась в каждом звуке, чувствовалась в движениях его губ. Она в глазах у него стояла сейчас, эта сила, она не могла больше скрываться в их тайных, темных уголках и рвалась наружу, все себе подчиняя и все защищая собою!
Лера не могла понять, что он поет. Да это было и неважно. Это были слова, которых она не знала, – слова такой любви, которая вообще в слова не умещается.
Она видела, как побелели пальцы точеной Тамариной руки, которой та опиралась о рояль.
Слова его летели к ней! Не к ней, Лере, а к этой женщине, застывшей перед ним в молчании:
Все унесла ты с собой —
И солнца свет, и любовь, и покой.
Все, что дышало тобой лишь одной…
Лера не знала, сколько это длилось. Полукругом стояли у самых кулис актеры, ни один звук не доносился из оркестровой ямы. Тамара по-прежнему молчала, и по-прежнему белела посреди пустой сцены ее застывшая фигура – в полушаге от Мити.
– Ну же, милая, – одними губами произнес он. – Ты слышишь?
Он перестал играть, убрал руки с клавиш. И вдруг Тамарин голос нарушил тишину…
Лера не знала, что это звучит. Человеческий голос не мог звучать так – из последних чувств, по-другому назвать это было невозможно. Но так звучал Тамарин голос, звучали слова последней арии Татьяны: «А счастье было так возможно, так близко…»
Это уже была не чистота, не красота и не легкость – это было то, что невыразимо словами.
Тамара замолчала, словно задохнулась на последней ноте.
– Ты поняла? – спросил Митя, глядя на нее сияющими глазами.
– Вы мертвого заставите понять, Дмитрий Сергеевич…
Тамара произнесла это тихо, почти неслышно, но слова ее долго не затихали под куполом.
Когда Лера выходила из зала, ей казалось, что она никогда больше не заставит себя войти сюда.