Глава 11
Надя провела вне дома меньше трех месяцев, но ей показалось, что она уезжала на много лет.
Может быть, это чувство объяснялось только тем, что Ева росла не по дням, а по часам и очень повзрослела, пока не было мамы. А может быть, Надя действительно так переменилась за эти месяцы, проведенные в Москве, что время для нее растянулось.
Здесь, в Чернигове, оно почему-то казалось ей тягучим, бесконечным. Надя приехала домой на следующий день после разговора с Эмилией Яковлевной – собралась в полчаса, кое-как побросав вещи в чемодан, что-то невнятное объяснила перепуганной Клаве. Все было забыто – Строгановское, керамика, Москва, все! По дороге на Киевский вокзал Надя мечтала об одном: чтобы были билеты.
И вот она вернулась наконец домой, увидела Еву, заплакала, и все должно было встать на свои места… Но не становилось.
Родители не ожидали ее приезда и были днем на работе; с Евой сидела няня. Отпустив няню и позвонив маме в школу, Надя бесцельно бродила по комнатам, не понимая: что же теперь томит ее душу?
В комнатах стоял привычный летний полумрак. Каштановые листья заслоняли дневной свет, и тоска от этого усиливалась.
Надя села за свой письменный стол, открыла ящики, перелистала старые тетрадки. Сочинения по литературе, акварели, песенник, письма Адама, стихи Асадова, переписанные из взятого у одноклассницы сборника… Наде вдруг показалось, что все это написано не ею, даже почерк не похож. Она проглядела асадовские строчки, и ей стало тошно.
К счастью, Ева вскоре проснулась и выглянула наконец из своей комнаты. Надя обрадовалась: только вид дочки, беспомощность и трепетность в ее светлых глазах заставляли ее иначе взглянуть на собственную жизнь; все приобретало смысл.
– А вот мы сейчас гулять пойдем! – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал весело. – Куда мы с доченькой пойдем, а? На Вал или «на жабки»?
– На Вал! – тут же ответила Ева. – На забки Ева с дедой ходила.
Гулять с Евой было легко: она была погружена в свою, никому не понятную жизнь, в которой много значили цветы на клумбе у музыкальной школы, божьи коровки, муравьи… Поэтому ей в голову не приходило никуда убегать от мамы. Мир был прекрасен в любой его точке, и почему где-то должно быть интереснее, чем вот здесь – на клумбе или на пушечной аллее над склоном Вала?..
К тому же видно было, что Ева радуется маме и с удовольствием идет с нею за руку, держа в другой руке ведерко с разноцветными формочками.
По дороге на Вал была парикмахерская.
– Знаешь, Евочка, – вдруг предложила Надя, – давай сюда зайдем ненадолго? Мама хочет волосики расплести…
У самой Евы волосики напоминали шелковистый пух, и ей тут же стало интересно: как это мама будет расплетать волосики? Может быть, она и вовсе не понимала, что Надина роскошная коса – это тоже волосы, как у нее самой.
Парикмахерша ахнула, услышав, что собирается делать клиентка.
– Да ты что! – воскликнула она. – Такую косу – и резать? Зачем?
– Так просто, – улыбнулась Надя. – Хочется все переменить.
– Вот скаженная, – покачала головой парикмахерша. – И на что менять? Цэ ж не платье переодеть, жалко же…
Надя держала в руке отрезанную косу, смотрела, как падают на пол каштановые пряди, и ей совсем не было жалко.
Дело было не в том, что ей надоела коса. Она вообще не испытывала пустой тяги к переменам, особенно мелким. Но сейчас ей хотелось перемениться совсем, начать новую жизнь, обозначить все просто и понятно – хотя бы переменой прически.
Ее трезвый, ясный ум томился в том состоянии необъяснимой неправильности, в котором она находилась со вчерашнего дня, – и Надя искала простого выхода из этого состояния.
Подстриженные до середины щек волосы были непривычно легки.
Она подумала о Вале – вспомнила, как тревожно блестели его глаза, когда он сказал, что любит ее. Какое-то очень острое чувство она испытывала к нему – и не могла понять, какое. Это не была любовь, сердце у Нади не замирало, когда она думала о нем, ей даже увидеться с ним не хотелось. Но что же было связано с Валей, почему она думала о нем именно сейчас, пытаясь вырваться из своей тоски и смуты?
Ночью ей приснилась Эмилия Яковлевна. Надя видела ее лицо яснее, чем наяву, и ей почему-то страшно было смотреть в знакомые темно-синие глаза. Сейчас она не находила в них ни одного из прежних чувств – ни оживления, ни возмущения, ни насмешки. Эмилия молчала, смотрела сурово и пронзительно, Надя хотела отвести глаза – и не могла…
Она проснулась от телефонного звонка. Сначала спросонья прислушивалась к долгим пронзительным звукам, потом вскочила, сообразив, что все ведь на работе и надо ответить самой.
Она ожидала услышать чей угодно голос, только не этот. Хотя Надя ведь как раз и думала о ней, вспоминала сон…
– Надя, – сказала Эмилия Яковлевна, – приезжай, пожалуйста, завтра.
Она произнесла эти слова не обычным своим тоном всегда уверенного в своей правоте человека, а совсем по-другому… Казалось, каждое слово дается ей с трудом. Даже голос звучал глухо, как из могилы.
– Что случилось, Эмилия Яковлевна? – испуганно спросила Надя. – У вас что-то случилось?
– Да. Прошу тебя, приезжай как можно скорее.
– Хорошо, – помедлив несколько секунд, ответила Надя; она вдруг почувствовала, что расспрашивать сейчас ни о чем не нужно. – Вы будете дома завтра днем?
– Я тебя встречу, – сказала Эмилия. – Сообщи только, какой вагон.
Летом взять билет на проходящий поезд Киев – Москва было практически невозможно, но об этом Надя не думала.
– Папа позвонит вам вечером, когда меня посадит, – сказала она.
Если бы Надя не ожидала, что Эмилия Яковлевна будет ее встречать, то могла бы и не узнать ее на платформе Киевского вокзала. И не потому, что толпа на перроне была слишком велика.
Надя видела Эмилию всего два дня назад, но ей показалось, что совсем другая, незнакомая женщина быстро идет ей навстречу по платформе.
До сих пор она как-то не задумывалась о возрасте Эмилии. Ну, раз сын закончил третий курс, значит, ей, пожалуй, лет сорок пять, а выглядит и того моложе. Теперь перед нею стояла женщина с потухшими темными глазами, возраст которой был неопределим – просто старая. Ее роскошные волосы, обычно пышно уложенные и сколотые какой-нибудь необыкновенной заколкой, были теперь просто скручены в узел на затылке и выглядели тусклыми.
На Эмилии было то же самое платье в сиреневых астрах, и Наде показалось вдруг, что она вообще не снимала его все эти дни.
– Что случилось, Эмилия Яковлевна? – от волнения не поздоровавшись, спросила она.
– Пойдем, Надя, пойдем, пожалуйста, скорее, – сказала та. – Нельзя надолго…
Они почти бегом пробежали через зал ожидания, через привокзальную площадь и остановились рядом с серой «Волгой», возле которой курил незнакомый Наде круглолицый мужчина.
– Встретила, Миля? – издалека крикнул он. – Ну, садитесь, поехали!
Эмилия села на переднее сиденье, Надя сзади, и машина с места понеслась по улице, выходя на широкий мост.
– Что-то… с Валей случилось? – наконец спросила Надя. – Куда мы едем, Эмилия Яковлевна?
– Случилось, – не оборачиваясь, сказала она – и вдруг заплакала.
Надя не только никогда не видела ее плачущей, но даже не представляла, что такое бывает. Эмилия по-прежнему не оборачивалась, но в зеркальце перед шофером Надя видела, что слезы текут по ее лицу, задерживаясь в темных впадинах под глазами, а она не всхлипывает и не вытирает слез.
Мужчина за рулем хмуро молчал, глядя на дорогу. Мрачная громада МИДа высилась впереди, как скала.
– Валя в больнице, – наконец сказала Эмилия. – В Склифосовского. Он попал под машину, и ему отрезали ногу.
Эти слова она произнесла уже без слез и наконец обернулась к Наде. Та застыла, не зная, что сказать и что сделать. Пока Эмилия плакала, пока произносила эти слова, Надя чувствовала такой невыносимый страх, какого не испытывала никогда в жизни…
«Как – под машину?! Вот так, ни с того ни с сего?!» – закричала бы она, если бы могла пошевелить губами.
Но когда Эмилия наконец обернулась и посмотрела на нее темными, словно провалившимися глазами, Надя почувствовала, что ни кричать, ни плакать невозможно. Она не могла ясно объяснить, почему девятнадцатилетней девочке нельзя заплакать от испуга, услышав такое, но знала, что это так.
И вдруг она поняла, что уже давно, со вчерашнего утра, с той самой минуты, как Эмилия сказала: «Приезжай», – не ощущает ни тени душевной смуты. Да, она чувствовала, что случилось что-то ужасное, она со страхом смотрела в окно всю ночь и все утро, сидя на жесткой полке душного общего вагона, и гадала, что же случилось. Но смута и тоска, но ощущение неясности и неправильности происходящего с нею – это ушло бесследно.
С ней редко такое бывало, и Надя безошибочно узнавала эти мгновения полной ясности. Так было, когда они с Адамом остались вдвоем в домике и дождь барабанил по крыше, так было, когда она сказала маме в алькове за занавесочкой: «У меня ребенок родится весной»…
И вот теперь, третий раз в жизни, Надя знала, что с ней происходит именно то, что и должно происходить, – и поэтому не чувствовала страха.
Да она и вовсе не думала о своих чувствах. Господи, какая разница, чего она там боится или не боится, когда с Валей случился этот ужас, а его мать беззвучно плачет, и глаза ее глядят как из темных ям!
– Это в тот вечер случилось, когда мы с тобой разговаривали, – сказала Эмилия Яковлевна. – Почти возле дома, на Пятницкой, угол Климентовского, где церковь. Я поздно вернулась после просмотра, а соседка говорит: Миля, не волнуйся, но звонили из больницы… А Костик, сын ее, тот сам видел…
– Но он ведь жив! – не узнавая своего голоса, сказала Надя. – Эмилия Яковлевна, он ведь мог погибнуть, но он жив!
– Да, – секунду помолчав, кивнула та. – Это главное, я понимаю. Но сразу я не могла об этом думать. Я вообще ни о чем не могла думать.
Зеленые покатые крыши старых домов на Колхозной площади мелькнули за окном. По-прежнему молча водитель развернулся, проехал еще немного и остановился перед старинным длинным зданием.
– Спасибо, Боря, – сказала Эмилия Яковлевна. – Что бы я делала, если бы не ты…
– Что ты говоришь, Миля, ей-Богу, – махнул рукой Боря. – Стыдно слушать. Подождать тебя?
– Не надо, – покачала она головой. – Он еще, наверное, спит после перевязки, но вот-вот проснется.
– Ну, звони тогда, – сказал он. – Если меня не будет, Таньке передай, что надо, она в курсе. Крепись, Эмилечка!
Надя была в больнице всего один раз в жизни – в роддоме. Запахи и звуки Склифа, да еще травматологии, на кого угодно могли подействовать гнетуще с непривычки. Но она ничего сейчас не замечала. Длинный коридор, по которому, накинув халаты, они шли с Эмилией, принимал ее, как воздух принимает стремительно летящую стрелу. Впрочем, этого Надя тоже не замечала.
Эмилия остановилась перед одной из дверей в самом конце коридора, прислушалась, потом прислонилась спиной к холодной крашеной стене.
– Зайди, Надя, – сказала она. – Его сегодня утром из реанимации перевели, перевязки пока под общим наркозом будут делать. Может быть, он еще спит после перевязки, но все равно… Это мне врач вчера сказал, еще в реанимации, что он какую-то Надю все время спрашивает… Зайди. Я здесь пока подожду, ты позови…
Надя толкнула дверь и оказалась в палате. Комнатка была совсем маленькая, но кровать в ней стояла одна, и на кровати лежал Валя.
Он не спал, а полулежал на двух подушках и смотрел на Надю блестящими черными глазами. В этом блеске его глаз не было ни тревоги, ни радости, ни ожидания, а была только какая-то странная темная сила, которая никогда не владела им прежде и которой он полностью сейчас принадлежал. Лицо его тоже казалось темно-прозрачным, каким-то опавшим, незнакомым – может быть, из-за щетины на щеках и подбородке.
Надя вдруг догадалась, что он ее не видит. Он даже дверного скрипа не услышал и не заметил, как она показалась в дверях, потому что вглядывался во что-то, никому не видимое, но для него мучительное.
Надя сделала два быстрых шага через комнатку и оказалась рядом с кроватью. Валя не слышал ее шагов; глаза его блестели по-прежнему.
– Когда же это кончится? – быстро, невнятно произнес он, не обращаясь к ней и глядя мимо. – Когда же вы уйдете? Чего еще вам от меня, отпустите же, я устал от вас!
Валя не смотрел в одну какую-нибудь точку, в которой могли бы мерещиться ему те, о ком он говорил. Казалось, они присутствовали везде, подступали к нему отовсюду, и он никак не мог от них избавиться.
Кровать была узкая, рядом не было стула, тумбочка стояла с другой стороны. Надя не могла заставить себя оглядеться, чтобы найти и взять стул, – не могла оторваться от его неузнаваемого лица, искаженного мучительным видением. Она присела на корточки у кровати – так, что ее лицо оказалось вровень с Валиным.
– Валя, я здесь, – позвала она, не умея даже удивиться спокойствию своего голоса. Это было какое-то очень внешнее спокойствие, в душе ее происходило совсем другое, но сейчас было неважно, что происходит в ее душе, а голос ее звучал спокойно. – Валечка, не смотри на них, ты чувствуешь – я же здесь!
Она взяла его руку, лежащую поверх одеяла. Рука была холодная как лед, и вместе с тем Надя почувствовала, как сжигает Валю изнутри непонятное пламя.
Медленно, исподлобья, как будто не веря, он всматривался в ее лицо.
– Надя… – сказал он без удивления, но с такой пронзительной интонацией, которой она никогда не слышала в жизни. – Надя, ты тоже… с ними?
– Нет, – не понимая, о ком он говорит, ответила она. – Я не с ними, Валечка, я с тобой.
И тут она увидела, как знакомо – наконец знакомо! – появляется на его потемневшем лице улыбка: этот взгляд чуть исподлобья, и постепенно расцветает…
– Надя, – повторил он совсем другим голосом – детским, жалобным. – Ты правда здесь?
– Ну конечно, – улыбнулась она. – Я же тебя за руку держу, разве ты не чувствуешь?
– Я чувствую. – Валя продолжал улыбаться, но глаза его блестели тревожно, как у ребенка, проснувшегося в темноте, в полной ночных страхов комнате. – Я только не сразу понял… Их, знаешь, так много, – снова, теперь уже смущенно, улыбнулся он. – Я просто не знаю, что с ними делать, и все они меня держат.
– Кто – они, Валечка? – осторожно спросила Надя.
– Да я сам не понимаю, кто, – сказал он. – Какие-то пятна, щупальца, отовсюду, и все меня хватают… Я даже назвать их не мог, Надя, пока тебя не увидел, но они меня так измучили, измучили! Они что-то говорят, спрашивают, ко мне прикасаются, требуют, чтобы я ответил, а я не могу, и деваться от них некуда…
– А ты не отвечай, – сказала она, как будто эти пятна и щупальца, мерещившиеся ему, и вправду существовали. – Не обращай на них внимания, посмотри на меня. Они сейчас исчезнут.
– Как хорошо, Надя, – сказал он, все сильнее сжимая ее руку и глядя ей в лицо. – Я всегда знал, что ты не с ними. Я, наверное, их-то всегда и боялся. Помнишь, говорил тебе, что боюсь всего этого – смутного, неясного… – В его сбивчивой, торопливой речи, в его воспаленном сознании наравне существовали эти невидимые существа и реальные воспоминания. – Этого так много, Надя! Этой смуты… Мне теперь кажется, что вся жизнь только из нее и состоит, и я не знаю, как же я теперь буду жить. Нет ничего простого, Надя! Идешь по улице, все обыкновенно, ты ни о чем особенном не думаешь, а только о том, о чем и всегда – что сессия кончилась, еще что-нибудь такое. И вдруг все и происходит – кровь, боль. Оказывается, что все так зыбко, так непрочно… Как же в этом жить, Надя?
– Это неправда, – сказала она, не отводя взгляда от его глаз, полных детского ночного страха. – Все это скоро пройдет, ты выздоровеешь и увидишь, как все просто и ясно.
– Правда? – Она увидела, как простая радость мелькнула в его глазах. – Надя, ты… скоро уйдешь?
– Я не уйду, – сказала она, по-прежнему сидя на корточках у кровати, и прижалась щекой к его холодной руке, которой он сжимал ее пальцы. – Ты давно проснулся?
– Я не знаю, – сказал он, обводя палату удивленным взглядом, словно впервые узнавая реальные очертания предметов. – Да, наверное, я спал, я помню, что-то укололи перед перевязкой.
По тому, что Вале, кажется, не было больно, Надя поняла, что это уколотое перед перевязкой лекарство еще действует. Она представила, что будет, когда действие укола кончится, и острая, как боль, жалость к нему сжала ее сердце. Краем глаза она видела, как странно – волнами, провально – лежит на его теле одеяло. Куда ей было уходить!
– Скажи мне что-нибудь, – попросил Валя. – Ничего такого, нет! – торопливо, словно испугавшись, тут же добавил он. – Просто расскажи что-нибудь – что ты делала эти дни, про рисунки свои что-нибудь… Мне так легко, когда ты говоришь, Надя… У тебя прическа другая, тебе очень красиво, – вдруг заметил он, дотрагиваясь ладонью до легких завитков у нее на щеках; Надя обрадовалась, что он замечает эти мелочи.
Она не помнила, что рассказывала ему, чувствуя, как постепенно теплеет в ее руке его рука и как одновременно с этим боль подступает к нему, заставляет сильнее сжимать пальцы, тяжелее дышать, выжимает капли пота на лбу.
– Не уходи, Надя, не уходи! – повторял он, хотя она и не думала уходить – сидела на краю его кровати, теперь уже в обеих своих руках держа его руки. – Ты не говори ничего, если не хочешь, только не уходи!
Надя не помнила, как долго сидела у Вали в палате, не помнила, когда появилась Эмилия Яковлевна – Валя ли позвал ее, она ли, или та вошла сама, не выдержав ожидания под дверью. То полное, всепоглощающее соединенье с ним, которое она ощутила, войдя в палату и увидев его измученные бредовыми видениями глаза, – настолько захватило ее, что она не замечала ничего.
Она немного пришла в себя, только очутившись вдруг в коридоре. Оказывается, наступил вечер, Вале сделали еще укол, от которого боль наконец ослабела, и он уснул. А их с Эмилией высокий, косая сажень в плечах, лечащий врач заставил выйти из палаты.
– Все, дамы, – невозмутимо пробасил он, глядя сверху вниз на двух женщин. – Дайте парню от вас отдохнуть и сами отдохните. Насидитесь еще над ним, – добавил он. – Времени вам хватит… Это кто, Эмилия Яковлевна, невеста будет Валику? – поинтересовался врач.
– Да, – не дожидаясь ее ответа, сказала Надя и заметила, как испытующе глянула на нее Эмилия.
– Ну-ну. Что ж, красивая, – как об отсутствующей, сказал он. – Красивая у вас невестка будет. Если, конечно, не бросит теперь сына-то.
По его спокойному, усталому лицу понятно было, что он навидался здесь и красивых, и некрасивых, и любящих, и бросающих, – и любые поступки людей способны вызвать у него какие угодно чувства, кроме удивления.
– Но как же уйти? – растерянно сказала Эмилия. – Он же проснется!
– Ну, проснется, тогда опять зайдете, конечно, – разрешил врач. – Санитарок у нас не хватает, к сожалению, так что придется уж вам самим… Пропуск постоянный выпишут, не беспокойтесь. Да он сейчас часов пять поспит все-таки, так что в самом деле можете отдохнуть.
– Мы внизу пока посидим, – сказала Надя, вспомнив, что по дороге в травматологию видела на первом этаже какой-то вестибюль со скамейками. – Скажите… – спросила она. – А ему опять… что-то такое сейчас снится?
– Ничего такого, – улыбнулся врач. – На ночь мы морфий ввели, а морфий в таком состоянии, как у него сейчас, просто снимает боль и дает спокойный сон. Вы тут по наркотикам станете большие спецы! А раньше кололи калипсол, на перевязку-то, вот ему и мерещилась всякая чушь. Не обращайте внимания, – добавил он. – Скоро станет ему получше, перестанем колоть, голова опять светлая будет, вот и хорошо.
– Что же хорошего! – с тоской произнесла Эмилия Яковлевна. – Такая боль…
– Ничего, боль он потерпит, – уверенно сказал врач. – Хороший парень… Идите, дамы, идите, – поторопил он, – нечего тут шуметь в коридоре, дайте больным покой! Ровно через пять часов можете подняться, только лучше по очереди, меньше инфекции от вас.
Надя и Эмилия Яковлевна спустились в вестибюль, в котором, несмотря на поздний час, было довольно много людей. Никто из находящихся здесь не выглядел спокойным: ни те, что мерили быстрыми шагами вестибюль от стенки к стенке, ни застывшие в неподвижном оцепенении, ни рыдающие, ни молчащие…
Это было настоящее царство скорби, и Надя впервые почувствовала то, о чем пытался ей сказать Валя: пугающую хрупкость, непрочность человеческого существования…
Пальцы у нее болели от Валиных рук, и через эту легкую боль Надя прислушивалась к его сильной боли так, как будто до сих пор держала его руки в своих.
Эмилия Яковлевна присела на банкетку у темного окна, Надя на такую же банкетку напротив. Она видела, как беззвучные слезы текут по лицу Эмилии.
– Вот, не плакала вчера, позавчера, – сказала та, – а ты приехала – и я раскисла… Что теперь делать, Надя?
– Как – что? – не поняла Надя. – Наверное, много чего…
– Да нет, это я понимаю, – сказала Эмилия, вытирая слезы. – У меня папа когда-то два года лежал, я знаю, что это такое. Я тебя спрашиваю: ты что теперь собираешься делать?
– То же, что и вы, – немного сердито сказала Надя. – Вы еще не поняли, Эмилия Яковлевна?
– Но ведь ты… – начала было она.
– Про то все вы забудьте, – перебила Надя. – Забудьте, прошу вас! Я буду с ним столько, сколько… ему будет надо.
– Да? – невесело усмехнулась Эмилия. – Что ж, красиво. Но ведь ты его не любишь, Надежда… Ну, выдержишь месяц-другой, ты, наверное, выносливая и грязной работы не боишься. Но дело же не в этом. Если мужчина зовет женщину на грани смерти – думаешь, это для ухода за лежачим больным, на время?
– Как с ним это случилось, Эмилия Яковлевна? – не отвечая, спросила Надя.
Ей стало стыдно за красивость своей предыдущей фразы.
– Страшно случилось, – сказала Эмилия. – Просто, потому и страшно. Соседский мальчик видел… Говорит, Валечка стоял на тротуаре у поворота, на углу у церкви, собирался улицу переходить. Вдруг выехал из Климентовского грузовик – хлебный, что ли – и вылетел прямо на тротуар. Не справился, наверное, с управлением на повороте, может, пьяный был. Никто опомниться не успел, так мгновенно, а Валечка еще прямо у столба стоял… Боже мой! – Эмилия махнула рукой и снова заплакала. – Что могло быть, что могло… Ему ведь повезло, можно сказать, – горько усмехнулась она, подняв на Надю огромные сквозь слезы глаза. – Только нога, одна только нога до самого бедра, но ни царапины больше нигде, а могло бы… Леонид Степанович, палатный врач, так и сказал: повезло парню… Но это ведь умом понимаешь, что повезло, а так – я как представлю, что он почему-то даже сознания не терял все время, пока «Скорая» приехала, а ему ведь фактически реампутацию пришлось делать, ты представляешь, что с ногой у него было? – Она больше не плакала, но все лицо ее словно судорогой свело. – Я только два момента в своей жизни так вспоминаю… Когда маму провожала в Одессу перед самой войной, за три дня, рукой ей махала с перрона и все говорила: мамочка, скоро увидимся, мы скоро к тебе приедем с Юрой и Валечкой! И еще раз, потом…
Надя даже обрадовалась немного, что Эмилия Яковлевна вспомнила о каких-то других мучительных мгновениях. Лучше ей было вспоминать сейчас о них, чем представлять, как ее сын не терял сознания, пока «Скорая» ехала на угол Климентовского переулка…
– А потом когда, Эмилия Яковлевна? – спросила она.
– Потом – когда немцы стояли под Москвой, – не удивившись Надиному вопросу, ответила Эмилия. – Ночью шестнадцатого октября. Мы ведь не то что не успели эвакуироваться, а просто я не захотела. Куда нам было ехать? У нас ведь все здесь, в Москве… У Юры моего корни московские, дворянские, я все смеялась, что это в его ордынских предков у Вальки глаза как у Чингисхана. И у меня тоже все в Москве были, только мало очень родственников, даже удивительно – обычно еврейская родня бессчетная, а у меня вот наоборот… Правда, кто в Америке давным-давно, кого репрессировали… Куда нам было ехать? К тому же Валечка заболел как раз, опасались, не дай Бог, воспаления легких, и я побоялась: в белый свет, с больным ребенком… Юра сказал: как ты решишь, Милечка, так и будет. – Она достала из сумочки «Шипку», закурила, стряхивая пепел прямо в распечатанную пачку. – И я решила остаться. А потом – Господи! Немцы в Химках, по всему городу гарью пахнет: документы жгут в учреждениях. Такая паника на улицах. И бомбежки… Мы с Юрой тогда у его родителей жили, в Козицком, за «Елисеевским». Ночами «зажигалки» сбрасывали с крыши, а я еще за Юрой присматривала: у него же зрение такое было, что он даже «зажигалок» в упор не видел, не то что где крыша кончается. – Легкая, светлая улыбка мелькнула при этом воспоминании по ее лицу. – Он удивительный был человек, никто не знал, только я. Все нашей парочке удивлялись: я-то роскошной женщиной считалась, а он маленький, в очках, говорил тихо… Правда, студенты на его лекции со всего города в МГУ сбегались, хоть и тихо он говорил. Но дело даже не в этом. Он такой был человек… Я не могу объяснить, не могу словами это высказать, даже странно – это я-то!.. Ну вот, и мы остались. В ополчение его каким-то чудом не взяли, хотя туда ведь всех брали, чуть не параличных. Он такой сердитый вернулся из военкомата, а у меня от сердца отлегло. И тут эта ночь на шестнадцатое… Юра, помню, все сидел за столом, лампу накрыл моим платком и учебник писал по своей лингвистике. А я лежу, думаю – о маме думаю, понимаю, что с нею скорее всего случилось… И что со мной будет, с Валечкой, если немцы возьмут Москву, – это тоже понимаю. А я ведь сама решила остаться! Ну, думала-думала и начала плакать – по-моему, совершенно неслышно. Вдруг Юра встает из-за стола, подходит к кровати, обнимает меня и прямо в ухо мне так тихо говорит: Милечка, моя любимая, что же ты боишься, ведь я тебя защитю! Так и говорит: защитю… Лингвист!
Она улыбнулась той же светлой улыбкой; пепел опадал с сигареты на пол. Надя молчала, не понимая, что потрясло ее больше – слова, улыбка, облетающий пепел?..
– Как твою дочку зовут, Надя? – вдруг спросила Эмилия.
– Ева.
– Красиво… На тебя похожа?
– Нет, – покачала головой Надя. – Совсем не похожа. Беленькая…
– Ложись пока, поспи, – вздохнув, сказала Эмилия. – Что же попусту себя мучить? По-моему, можно прилечь на этой банкетке. Или хочешь, я позвоню, Боря Ребрук приедет, к нам тебя отвезет?
– Не надо, Эмилия Яковлевна, – сказала Надя. – Я и правда тут прилягу. А вы?
– Я посижу, – сказала она. – Мне все равно не уснуть. А ты ложись.
Надя понимала, что тоже все равно не уснет, но не стала спорить с Эмилией. Она сняла жакет, сбросила туфли-«лодочки» и легла, укрыв жакетом ноги, а локоть подложив под голову. Эмилия Яковлевна закурила новую сигарету от предыдущей.
– Юра на Пасху умер, – сказала она, кажется, даже не обращаясь к Наде. – Говорят, это счастливая смерть… Как же смерть может быть счастливой? Возвращался из университета поздно, сел в троллейбус – последний, случайный… – Надя снизу видела, как Эмилия смотрит куда-то остановившимся взглядом. – Булат при мне никогда эту песню не поет… Никого пассажиров не было, он один – и сердце вдруг остановилось. Водитель думал, он уснул, не хотел будить до конечной. Как я осталась жить, не знаю.
Надя чувствовала, что Эмилия говорит это себе одной, не ожидая ответа, – и молчала, стараясь сдерживать дыхание. Ей почему-то стало неловко, как будто она подслушивает, и она закрыла глаза.
Надя не знала, сколько времени провела в палате у Вали. Но связь с ним оставалась такой обостренной и неразрывной, что она могла думать только о нем.
И вдруг, в этом напряженном и обостренном состоянии, она вспомнила начало их разговора в Лефортовском парке, которое почему-то казалось ей таким важным, но все никак не вспоминалось прежде!
– Тебе понравилось? – спросил Валя, с улыбкой глядя на ее взволнованное лицо.
– Ужасно! – воскликнула Надя. – Особенно тот артист, который стихи читал. Это же он в «Современнике» играет, я правильно узнала?
– Он, – кивнул Валя. – Леонид Павлович.
– Ты его знаешь? – удивилась она.
– Знаю, он у нас часто бывает, – ответил Валя. – Я вообще-то всех знаю, потому что у мамы все бывают, она любит, когда много людей. Мне даже неловко иногда, – улыбнулся он.
– Почему? – снова удивилась Надя.
– Да вот поэтому… Для всех он кумир недосягаемый, за билетами на него ночами в очередях стоят, а я его с детства помню, и билеты на любой спектакль он мне с удовольствием сам подарит. Неловко же перед однокурсниками, хоть они и не знают…
– Ничего, – тоже улыбнулась Надя, глядя в его глаза, в которых действительно чувствовалось смущение. – А стихи он очень хорошо читал.
– Да, – согласился Валя. – «Я вас любил» особенно.
– Ну, это я как раз не люблю, – поморщилась Надя.
– Почему? – на этот раз удивился Валя.
– А что в этом стихотворении хорошего? – пожала она плечами. – Оно какое-то эгоистическое.
– Эгоистическое? – Его голос звучал теперь не просто удивленно, а совершенно изумленно. – Что же в нем эгоистического?
– Как же – что! Он же говорит, что ее любил, правильно? – сказала Надя; Валя кивнул. – Любил, так искренно, так нежно… Тогда почему он ей желает, чтобы ее любил другой? Самому надоело, значит?
Валины глаза стали от изумления почти круглыми.
– Наденька, ты что, в самом деле вот так вот это понимаешь? – помолчав, произнес он. – Но там же совсем иначе… Он не желает, чтобы ее любил другой! Но… Может быть, ее уже любит другой, или по другой причине она его не любит. Ну, почему-то они не будут вместе. Но он любил ее так, что даже теперь… Ох, Надя, я не могу объяснить! – вдруг сам себя оборвал он. – Это глупо, по-моему, объяснять стихи, да еще про любовь.
Потом он улыбнулся и стал говорить про науку, которая когда-нибудь поможет людям быть счастливыми, – и она забыла начало разговора.
И вот теперь Надя лежала на жесткой банкетке в больничном вестибюле, сквозь ресницы смотрела на Эмилию Яковлевну, вспоминала ее возмущение из-за того, что Валя попросил узнать что-нибудь про Адама, – и понимала наконец, что значат слова: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим»…