Глава 9
– Зачем ты разделся? – услышал он ее шепот в полумраке. – Тебе же холодно…
– Не холодно. – Юра крепче обнял ее, прижал к себе. – Это чтобы лучше тебя чувствовать, – добавил он низким голосом.
Женя тихо засмеялась, чуть отстранилась, заглядывая ему в лицо. – Серый Волк, а, Серый Волк, – спросила она, – а почему же мне с тобой так хорошо?
– А это чтобы ты меня целовала!
Он ощутил прикосновение ее губ к своему плечу, к груди и закрыл глаза. Но тут же ему стало жаль, что не видит ее в эти секунды, и он сам стал целовать тонкую светлую ложбинку на ее затылке, голову, склоненную к его груди… Он чувствовал растерянность и невольно сдерживал себя.
– Ты чего боишься? – неожиданно спросила Женя, поднимая голову.
Юра удивился: как она ощутила в нем эту растерянность, которую назвала страхом?
– Я не боюсь. – Он улыбнулся облегченно и положил руку на ее голову, снова прижал к своему плечу. – Я тебя люблю.
Эти слова сорвались непроизвольно, но это было единственное, что он хотел сейчас сказать. Женя вздрогнула едва ощутимо, и все-таки он почувствовал этот легкий трепет, прошедший по ее телу.
– Не сердись на меня, – шепнул Юра. – Так быстро все…
Он и в самом деле понимал, что все получилось очень быстро, и стыдился этого перед нею. Ему казалось, Женя не могла не заметить, как сильно он ее хочет, как весь дрожит от этого желания. Ни одна женщина не возбуждала его так сильно, Юра сразу почувствовал это, как только они оказались в избушке, как только напряжение перед лицом опасности, не отпускавшее его на льдине и потом, в пещере на берегу, немного спало.
Наверное, это с самого начала было так – с первой минуты, когда она вошла в ординаторскую и взглянула на него своими светлыми глазами, веселыми и холодноватыми одновременно. И когда шла по небольшому залу корейского кафе – невозможная, блистательная, как магнитом притягивающая женщина. Но тогда он думал совсем не о том, злился на всех и вся, маялся душою – и не понял…
А теперь он просто хотел ее, так вожделенно и неуемно, как будто сто лет не был с женщиной. Он едва сдерживал себя, раздевая ее вчера сонную, руки дрожали, сжималось горло. Но будить все же пожалел. Да это ведь и не сон был у нее, а тяжелое забытье…
Ему казалось, что Женя не может не чувствовать грубости его желания; у него губы пересыхали и челюсти сводило.
И когда он позвал ее, притянул за руку, стал целовать, больно придавливая губы, когда прижимал ее к себе, другой рукой стягивая брюки, когда он уже ни о чем не мог думать, – тогда ему еще больше казалось, что ей неприятна жадная торопливость его движений.
Но он не мог в эти минуты рассуждать, растягивать удовольствие для себя и для нее. Она нужна была ему вся, и немедленно, весь он рвался из себя, и в глазах темнело.
Юра сам не помнил, как разделся – стянул свитер, тельняшку, торопливо стоптал брюки. Женя уже лежала на топчане и, приподнявшись, помогала ему делать то, что он хотел: тоже что-то стягивала с него, расстегивала… На секунду она коснулась рукой его голого живота – и Юра задрожал весь, чуть не вскрикнул от близости ее руки. Почувствовав это, она медленно опустила руку ниже, провела ладонью, чуть сжала пальцы…
Он метался, лежа на спине, всего себя чувствуя в ее ласкающей ладони. К той минуте, когда Женя наконец отпустила его, прижалась всем телом, – ему уже мало осталось времени, он уже не мог долго… Все так быстро получилось, она ничего, наверное, не успела…
И вдруг, в эти стремительные мгновения, когда он наконец добился того, чего хотел всем телом, всем собою, – Юра почувствовал, что все изменилось.
Как будто желание вышло из него, вылилось со стоном – физическое, изматывающее желание – и вместо него пришло что-то другое; за этот краткий миг он не успел понять, что же.
И вот теперь, лежа на его плече, Женя смеялась: «А почему же мне с тобой так хорошо?» – и он понимал, о чем она спрашивает. Конечно, хорошо ей было вопреки его спешке… И он сказал: «Я тебя люблю», – раньше, чем успел понять, что это правда.
То, что налетело на него таким вихрем, сразу проявившись только как обычная, хотя и очень сильная, мужская тяга, – было, оказывается, просто любовью.
Оттого Юра и растерялся сначала: не ожидал… Он ведь знал любовь – любил Сону, его любили женщины, такие же разные, как их полузабытые лица. И в каждой из них его привлекала новизна – не только телесная, но новизна чувств, с ними связанных. Даже в Соне – этот мрамор, который он смог сделать теплым, живым… Но в том, что он чувствовал теперь, не было и следа новизны, столь прекрасной и желанной в отношениях с женщинами.
Наоборот: Женя еще только положила руки ему на плечи, обняла за шею, погладила затылок, – а ему показалось, что это было с ним всегда и никогда не будет по-другому. А теперь, когда она лежала у него на плече и дышала ему в самое сердце, – это чувство стало таким острым, таким пронзительным, что Юра не мог пошевелиться, как от боли.
Наверное, Женя почувствовала его напряжение – чуть отодвинулась, поцеловала почему-то в ухо, сказала негромко:
– И я тоже не понимаю, что со мной. Лучше не думать, Юра… – И добавила другим голосом: – Какая тельняшка у тебя красивая, ты в ней как кот Матроскин!
Тельняшка была расстелена под нею, поверх пихтового лапника; Юра не помнил, когда это сделал. Но Женин голос словно освободил его.
– Это мне на флоте подарили, – улыбнулся он, переводя дыхание. – Я у них там работал однажды, вот и подарили на память.
Она стала расспрашивать, что это за работа была. Сначала ему показалось, что Женя просто старается не касаться того, о чем «лучше не думать», поэтому говорит о постороннем. И вдруг он с удивлением заметил, что ей в самом деле интересно то, что он рассказывает.
И с не меньшим удивлением почувствовал, что сам увлекается рассказом, вспоминая эту давнюю историю – когда взорвались снаряды на военном корабле и его вызвали прямо из больницы…
Штормит, никто не обращает на это внимания, а ему кажется, что из-под ног ускользает палуба после двух бессонных суток, и вот наконец все кончилось, всех раненых отправили вертолетом, к борту подходит катер, чтобы отвезти его на берег, и вдруг капитан второго ранга Опенченко выносит ему эту тельняшку…
Женя слушала, обхватив руками коленки. Щеки ее раскраснелись, хотя «буржуйка» постепенно остыла.
– Как удивительно, Юра… – сказала она, когда он замолчал.
– Что удивительно? – не понял он.
– А ты можешь сказать, зачем ты все это делаешь? – спросила она вместо ответа.
Юра усмехнулся:
– Могу. Но не скажу.
– Почему?
– Да потому что такие вещи не говорят, Женечка, – улыбнулся он. – Этого не надо говорить, а то этого не будет.
– Да я понимаю… – медленно произнесла она. – Оденься, Юра, милый мой! Смотри, побелел весь от холода… И чай твой остыл. Что это ты там заварил такое – смотреть страшно!
– А ты наоборот – горячая, как печечка! – Он на секунду прижался лбом к Жениному плечу, потом быстро заглянул в ее глаза, светло и тайно мерцающие в полумраке. – Одеваюсь, родная моя. Сейчас протопим снова. И как только они жили с этими «буржуйками» в революцию, не знаешь? Я бы, наверное, лучше до смерти замерз, чем по сто раз за ночь от тебя отрываться.
Женя давно уже уснула – мгновенно, и правда как ребенок. Только что обнимала его, прижималась всем телом, на плече у него отдыхала после его ласк, страстных и долгих. И вдруг потерлась виском о его руку и затихла – и Юра увидел при свете тусклой луны, пробившемся в окошко, что она спит, чуть приоткрыв рот.
Он осторожно вытащил руку из-под ее головы, подложил вязаную шапку ей под щеку, накрыл Женю своей курткой и, неслышно ступая, вышел из избушки.
Тишина стояла такая, какой он не слышал никогда. И далекий плеск волн у берега был частью этой тишины – так же, как гул высоких аянских елей у самой опушки. Снег постепенно съедался густым бесконечным туманом и все-таки был еще глубок; вдвоем с Женей они еле вытоптали тропинку к роднику.
Юра сел на широкий пенек у самой двери, достал из кармана кисет с махоркой, тоже оставленный на стане рыбаками. Это, конечно, люди… От самосада горло продирало, как от перца, но лучше уж такой табак, чем никакого. Он вспомнил, как в Ткварчели все готов был отдать за одну затяжку, когда выходил из операционной и чувствовал, как руки сразу же немеют, потому что он наконец позволяет им расслабиться.
Абхазия вспомнилась так отчетливо, что Юра чуть не вздрогнул от ясности этой картины, мгновенно вставшей перед глазами. Он невольно оглянулся – и тут же понял почему: подумал, вдруг Женя сейчас выйдет к нему, и тогда он расскажет ей о том, о чем до сих пор никому не мог рассказать, потому что об этом невозможно говорить, потому что слова фальшивят и стыдно их произносить…
Но она спала в темноте избушки, приоткрыв губы, опухшие от его поцелуев, а картина стояла перед его глазами по-прежнему. И, вздохнув, Юра вгляделся в отчетливые контуры своих воспоминаний, представляя, что пересказывает их Жене.
Он только старался не думать, как будет вспоминать потом – один, совсем без нее…
В Абхазию его, конечно, сманил Годунов.
– Юрка! – надрывался его голос в телефонной трубке. – Ты что, совсем охерел? Доктор Чехов офигительный, да? Сидишь на своей каторге, как будто тут тебе делать нечего!
– Ты говори, Боря, говори. – Юра улыбался, представляя круглые от возмущения Борькины глаза и встопорщенный «ежик» у него на макушке. – Чего зря орать-то, ты говори толком: что случилось?
– Да что случилось, у вас телевизора там нету, что ли? Война в Абхазии случилась!
– Так ведь не в Москве же, – уже нарочно дразня Годунова, сказал Юра. – Ты же из Москвы звонишь?
В ответ последовала целая матерная очередь – впрочем, не злобная.
– Ты, короче, давай бери отпуск и прилетай! – прокричал Борька. – Оплачивают же тебе хоть раз в году дорогу? Прилетай, Юрка, дело есть, на месте расскажу!
После целой череды произошедших подряд землетрясений – в Армении, Таджикистане, Иране, Турции – Годунов занимался тем, что организовывал службу спасения при Красном Кресте. Видно, не шли у него из головы швейцарские собачки… Из комсомола он давно ушел, из-за чего, кажется, и развелся с женой. Он смертельно обиделся на Юру, когда тот неожиданно уехал на Сахалин; Борька даже не звонил ему все это время.
И вот позвонил наконец и орет так, как будто не было ни обиды, ни долгого молчания. А Юра слушает его голос в телефонной трубке и улыбается – хоть и мат, какая разница.
Борька, конечно, не удержался и все объяснил сразу, по телефону.
– Там, понимаешь, пацан потерялся, – сказал он. – Наш, московский, семнадцать лет. В пединститут только что поступил, поехал на лето к дедушке на море. Ну и влип… Два месяца уже ни слуху ни духу, мать мечется, а никому, конечно, дела нет. На нас наконец вышла, на Красный Крест. Ты сам подумай, Юра, – кричал он, – кто ж его искать будет, пацана ее, когда там сплошная геополитика, а на людей всем плевать? Слышишь ты, Юр?
– Слышу, – ответил он. – А пустят нас туда?
– Это не твоя забота, – гордо заявил Борька. – У нас все схвачено, приедешь – расскажу подробно. Так ты когда сможешь быть? Мне ж командировку на двоих выписывать надо!
– Семнадцатого октября, – сказал Юра. – Раньше чем за три дня никак мне не успеть, Боря.
Трудно было представить, что можно кого-то найти в том лихорадочном, смертельном хаосе, в который превратилась за два месяца Абхазия.
В деревне Джгерда никто не мог сказать, куда девался Жора Латышев. Не было и дедушки-абхазца, к которому внук приехал еще в августе. По всем дорогам текли из горных сел людские потоки, их останавливали на пограничных постах, пытались хоть как-то удержать, но никто не хотел возвращаться туда, где шла война, где смерть уже превратилась в безумие вне законов и правил и не разбирала ни возраста, ни национальности.
Им-то с Борькой было полегче: пограничники помогали с той самой минуты, когда добросили вертолетом до Гудауты. Потом, по специальным паролям, помогали военные по всей линии фронта, которую они прошли за неделю. Но мальчика Жоры из Москвы не было нигде, и помощь оказалась бесполезной.
– Вам, ребята, в Ткварчели надо пробираться, – наконец посоветовал командир погранпоста на реке Псоу. – Туда все беженцы стеклись из деревень. Как в ловушку… Может, найдете вашего пацана.
Так они оказались в шахтерском городе Ткварчели, само расположение которого – в ущелье – наводило на мысль о западне.
И, конечно, по закону бутерброда именно здесь они и нашли Жору Латышева! Хотя – почему же по закону подлости? Могли ведь и вовсе не найти.
Жора был тот самый мальчик, которому лучше бы вообще не уезжать от мамы: нескладный, как подросток, вечно наступающий кому-нибудь на ногу и мешающий пройти. Но, наверное, благодаря именно этим своим качествам он не испытывал ничего похожего на страх.
– Вы совершенно напрасно побеспокоились, – вежливо заявил он своим одуревшим от военного пути спасателям. – Конечно, это мама подняла шум! Но ведь она по-женски подходит. А мне как будущему психологу даже необходимо побывать в такой ситуации.
– Дома тебе необходимо побывать, и поскорее. – Годунов не нашелся с ответом любознательному мальчику. – Хороша ситуация для психолога – бомбежки! Завтра же отправим тебя вместе с дедом, и чтоб духу твоего тут не было.
Юра только улыбался, слушая эти переговоры.
Старый абхазец оказался мудрее внука и не стал спорить с Годуновым.
– Что с людьми делается, да? – качал он головой. – Жили как добрые соседи, кому было плохо? Вай-вай…
– Да, дед, людей похлеще трясет, чем землю, – соглашался Годунов.
Жору с дедушкой отправили из Ткварчели первым же пограничным вертолетом. А следующий вертолет с беженцами и ранеными сбили над селом Лата.
Гринев не полетел ни первым, ни вторым вертолетом.
– Я, знаешь, Борь, останусь, пожалуй, – сказал он. – Все равно отпуск еще, а сюда с таким трудом попали. Жалко улетать.
– Это точно, – согласился Борис. – Пробивались-пробивались – и здрасьте-пожалуйста, лети обратно. Остаемся, Юр.
– А ты-то зачем? – возразил было Юра. – Я в больнице пока поработаю, а тебе тут что делать?
– Ну и я с тобой в больнице, – широко улыбнулся Годунов. – Шприцы буду подавать, или что там у вас делают? Не волнуйся, найду себе занятие. Побудем до снега, пока перевалы не закроются.
Перевалы закрылись в начале декабря, а Юра с Борисом так и не собрались улететь из Ткварчели. Тот круговорот, в который они по своей воле попали, не давал возможности все бросить в один день.
Город оказался в блокаде вместе со всем человеческим интернационалом, который попал в эту западню. В горах лежал снег, побережье контролировалось грузинскими войсками, бомбили постоянно, а российские воинские части почему-то никак не могли прорвать блокаду, хотя все время казалось, что это вот-вот произойдет.
– Это, Юрка, политика называется, – матерился Годунов. – Нам с тобой не понять!
Впрочем, скоро он тоже, как и Гринев, перестал размышлять о политике. Здесь, в темном и холодном Ткварчели, ее быстро начинали воспринимать примерно так же, как стихийное бедствие, причин которого все равно не доищешься. А если и доищешься, что это даст?
Были более актуальные размышления – например, как прожить без света, воды и тепла. А особенно: как работать врачам, когда основной медикамент – зеленка, в операционной плюс три, и свет в больнице дают на час в сутки, потому что на большее не хватает солярки?
Когда свет погас во время операции впервые, Юра почти растерялся. Он как раз вылущивал осколки кости из загноившейся рваной раны.
– Все, дедушка, все, – негромко приговаривал он. – Надо все достать, ничего не поделаешь, а то гангрена начнется, ногу придется резать…
Лежащий на столе старик изо всех сил старался не стонать, но сдерживаться ему было трудно, потому что стакан спирта все-таки не мог заменить наркоз, а новокаин остался только для раненых детей.
Громко выругался в неожиданно наступившей кромешной темноте Валера Аршба, ассистировавший Гриневу во время операции.
Валера когда-то закончил Второй московский мед, но, вернувшись домой, по специальности работал недолго: включился в семейный бизнес, купил корабли в Сухумском порту и зарабатывал на «жить по-человечески» устройством морских круизов. Когда началась война, Валера корабли свои продал, на все деньги купил оружие для воюющих, семью отправил в Турцию, а сам приехал врачом в ткварчельскую больницу.
Он был отличным парнем, нельзя было только заговоривать с ним о дружбе народов.
Но в конце концов, его можно было понять. Это Юре нетрудно было догадаться, что не бывает правых и виноватых в гражданской войне и что невозможно установить, кто выстрелил первым, а кто просто защищался. Валера же приходил в ярость при одном упоминании о том, что все люди – братья. Особенно после того как был сбит вертолет над селом Лата, а в Ткварчели дети стали падать в голодные обмороки.
Юра никогда не видел до сих пор, как слепая, нерассуждающая ненависть захлестывает людей, и ему не по себе становилось, когда он понимал, что это чувство пришло в повседневную жизнь всерьез и надолго.
– Суки, что делают, а?! – воскликнул Валера в темноте операционной.
Застонал раненый. Гринев молчал. Он не знал, что ответить Валере, но думал не об ответе, а о том, что на операционном столе лежит человек с открытой раной.
Дверь операционной скрипнула, пахнуло холодным воздухом.
– Ты здесь, Юр? – услышал он и ответил в темноту:
– А где мне быть? Боря, я ничего не вижу.
– Надо думать! – хмыкнул Годунов.
Операционная тут же осветилась неярким желтым светом: Борис включил фонарик.
– Только в глаза мне не свети, – предупредил Юра. – Свети на руки.
Оказывается, у Борьки в руках было целых два фонарика. Он высоко поднял их над столом и скрестил лучи над операционным полем.
– А ты говорил: «Пижон, американским фонариком понтуешься!» – приговаривал Борька.
– Разве я такое говорил? – удивился Юра.
– Ну, может, и не ты. Плохой разве коповский фонарик? Нью-йоркская полиция говна не держит!
Он что-то еще болтал бодрым тоном все время, пока Юра стоял над раненым. Но как только операция закончилась, Борька побледнел так, что это было заметно даже в полутьме.
– Я на улицу выйду, Юр, воздуха дохну… – судорожно сглатывая, пробормотал он. – Ну и амбре тут у вас от гноя!
Когда Юра вышел к нему на крыльцо, Годунов выглядел уже посвежее: ввалившиеся от скудного блокадного рациона щеки слегка порозовели. Гринев сел с ним рядом, тоскливо спросил:
– Покурить нет у тебя, конечно?
– Возьми, я тебе полсигареты оставил, – ответил Борька. – Меня от курева мутит что-то… Что ж мы делать будем, а, Юра? – Да что, – пожал плечами Гринев. – Что и теперь. Ты можешь предложить что-нибудь более радикальное?
– Я о том и говорю, – кивнул Борис. – Хоть мы тут костьми ляжем – толку-то? Сколько еще пограничники смогут весь город кормить? Еще немного, и дети с голоду помирать начнут. По двадцать грамм муки на сутки – это как? Главное, – загорелся он, – продуктов-то в деревнях до хрена, привезти не на чем! Я сейчас только в администрации был. Смотрит, гад, ясными глазами: «Нэту бензина, понимаешь, дорогой?» – а у самого братья по всему городу на «Жигулях» гоняют… Как будто никто не видит!
– А ты спрашиваешь, что делать будем, – усмехнулся Гринев. – Свечи надо достать для операционной.
– Мы с тобой завтра на водосборник съездим, глянем, правда ли, что он охраняется, – сказал Борис. – А то мне сдается, что нету там никакой охраны, брешет начальничек. Тогда ж ведь и бомбить не надо, кинуть какую-нибудь отраву в водосборник, и дело с концом. – Он помолчал и выговорил наконец: – Пора нам с тобой валить отсюда, Валентиныч…
– То есть?
– Да ты послушай! – заторопился Годунов. – Ну что мы тут сидим с тобой, как Чип и Дэйл? Все, Юрка, ничего не может больше сделать Красный Крест! Даже на начальничка-гада повлиять. Он мне скажет: а кто тебя сюда звал? – и будет прав. Фиг ли ему объяснять про Женевскую конвенцию и добровольную помощь! Вывозить отсюда надо людей. Технику подогнать к ущелью, поставить коридором, чтоб не перестреляли всех по дороге. Баржи к берегу, военными кораблями их прикрыть и людей вывезти морем.
– Стратег ты, Боря, – невесело усмехнулся Гринев. – Лампа ты моя бестеневая! Президенту напишешь?
– Что я, дурак? – обиделся Борька. – Наше дело – наводку дать, а МЧС уж пробьет… Теперь все-таки не то, что раньше было, такого беспредела, как в Армении, все-таки нету. Что мы, зря четыре года долбаем эту стенку? Я, Юр, еще ведь и в Приднестровье насмотрелся весной… Всяким возможностям есть предел, вот и нашим настал. Собирайся, Валентиныч, – сказал он. – Тем более и отпуск твой кончился давно. Отдохнул, и хватит… Проверим завтра водосборник – и пора. Я не я буду, если через месяц на баржи всех не погрузим!
– Ладно, – кивнул Юра, вставая. – Пойду, пока бомбить не начали, там уже следующего привезли.
Собрались они, конечно, не завтра, и даже не послезавтра, но Годунов оказался прав…
Юра вздрогнул, почувствовав Женины руки на своих плечах. То ли он задумался так глубоко, то ли она вышла совсем неслышно, обняла сзади.
– Почему же ты не спишь? – спросила Женя, наклоняясь к нему.
– Не знаю. – Юра отбросил докуренную до комочка самокрутку, щекой прижал Женину руку к своему плечу. – Не спится, вспомнил…
– Что ты вспомнил? – Она села рядом на широкий пенек. – А ты мне расскажи – и забудешь.
– Ты думаешь? – улыбнулся он. – А может, я не хочу забывать?
– Значит, не забудешь, – не стала она спорить. – Но ты расскажи, Юра. Я все равно спать не могу, когда ты так сидишь один…
А он не сидел один. Он был с нею, даже когда ее не было рядом. Впервые в жизни Юра не чувствовал одиночества, и ему было так хорошо, как никогда в жизни.