Глава 9
В Москву Гринев вернулся последним самолетом с пострадавшими из Ленинакана.
Завалов было еще много, их по-прежнему разбирали днем и ночью. Приехал и уехал Предсовмина Рыжков, наконец пришла техника, о которой говорили в первые дни, прибыли вместе с техникой бульдозеристы, экскаваторщики, крановщики со всего Советского Союза.
Но живых под споро разбираемыми завалами давно уже не находили и оперировать было некого.
– Ну, это уже без нас разберут, – сказал ему на прощанье Боря Годунов. – Хоть что-то мы все-таки сделали, Юра…
Борька улетал в один с ним день, но не в Москву, а в Таджикистан, откуда пришло известие о новом землетрясении.
– Вот что значит високосный год! – возмущался Борька, как будто кто-то наверху плохо распоряжался временем. – Только успевай поворачиваться… А у меня уже, знаешь, по-моему, синдром образовался. Интересно, как его назовут – армянский, наверно?
Юра понимал, о чем говорит Годунов. Он и сам не мог представить, как все будет дальше. Вот он вернется в Москву – и что? Станет жить так, как будто ничего этого не было?
– Ты поосторожней там, в Гиссаре-то, – сказал Гринев. – Следи хоть, чтоб плиты на голову не падали.
– Какие там плиты, – махнул рукой Борис. – Там же кишлаки, ишаки, сакли. Как-нибудь… Да, а девушка твоя как? – вспомнил он.
– Какая моя девушка? – притворился Гринев.
– Известно какая – которую ты в больницу на ручках отнес, – хитро усмехнулся Борька. – Красивая, между прочим, девушка…
– Когда это ты успел разглядеть? – привычно поразился Юра, вспомнив, как самозабвенно долбил тогда Борька нависшую над ним плиту.
– Ну, красивую-то девушку сразу разглядишь, – резонно заметил Годунов. – Живая она?
– Была живая, – кивнул Юра. – В тот же день в Москву отправили.
– А наверху умерла, – сказал Борис; знакомая темная тень мелькнула по его только что веселому лицу. – Та, что камешком стучала. Еще теплая была, когда продолбились. А мальчик с ней лежал, годика три, тот давно закоченел. Сын ее, наверно…
Девушка, имени которой Юра так и не узнал, действительно была жива. Правда, она не приходила больше в сознание, и непонятно было, что с ней – кома, травматический шок?
– Я бы не рисковал, Юрий Валентинович, – покачал головой Ларцев, осмотревший девушку сразу, как только Гринев принес ее в больницу. – Жалко, я понимаю, но лучше все-таки отнять ей кисти, правую уж точно. Береженого Бог бережет!
– Но ведь сегодня самолет, – напомнил Юра. – Я бы тоже не задумывался, если бы не это, Андрей Семенович!
– Это, конечно, шанс… – задумчиво протянул Ларцев. – Что ж, Юрий Валентинович, рискнем, – наконец решил он. – Повезем так, а дома уж попытаемся. Хорошая тема будет вам для диссертации, а? – улыбнулся он напоследок.
Меньше всего Юра думал сейчас о диссертации. Дико прозвучало здесь для него это слово.
Он заглянул в палату, в которую положили неизвестную девушку, незадолго до отправки. Поспать ему так и не пришлось, но об этом он забыл. Большинство людей находились в эти дни в таком состоянии, что просто не чувствовали усталости, голода и прочих физиологических неудобств; все было сметено мощным нервным подъемом.
Девушка лежала у окна, голова ее была отвернута, лицо сливалось с подушкой, только краснела промытая ссадина на виске. Прозрачная трубочка тянулась от капельницы к ее плечу, к подключичному катетеру. Юра пробрался по узким проходам между кроватями, остановился над нею.
Она так странно притягивала его, он сам не мог объяснить себе этого притяжения! Наверное, дело было в том, что он держал ее на руках в те, первые минуты, что он пережил этот первый страх за нее, за ее угасающую жизнь.
И вот теперь он смотрел на ее лицо и радовался, что в нем, неподвижном, все-таки не чувствуется больше ужасной мертвенности черт.
Черты ее лица были привлекательны и сами по себе, независимо от Юриной тревоги за нее. Девушка была молода, ему не показалось сгоряча. И эта прелесть ее молодости так усилилась близостью смерти, стала такой пронзительной, что Гринев глаз не мог отвести от ее высокого белого лба, мягкого абриса щек, темных теней под глазами – то ли от перенесенных страданий, то ли просто от длинных густых ресниц…
Ему хотелось знать, как ее зовут, чтобы найти ее в Москве. Но вместе с тем он понимал, что найдет эту девушку, даже не зная имени: по тому чувству, которое охватывало его при взгляде на нее.
«Да ее же в Склиф отвезут, какие поиски!» – напомнил он себе, почему-то стараясь отогнать свои странные мысли.
– Она и сейчас живая, надеюсь, – повторил он, глядя мимо Бориса. – Завтра узнаю…
На работу Гринев вышел на следующий день по возвращении. А если б можно было, так и остался бы в больнице, куда прямо из аэропорта приехал с ранеными. Но пострадавших приняли в приемном покое, а его отвезли домой на той же «Скорой».
– Круто вам пришлось, – заметил шофер, едва взглянув на Гринева. – Не рвитесь уж теперь, доктор, отдохнуть вам надо. Выпить, отоспаться, в ванне отлежаться…
К собственному удивлению, Юра не чувствовал ничего, что должен чувствовать человек, вернувшийся из такого пекла. Ему не хотелось отмокнуть в горячей ванне, отоспаться в чистой постели, наесться домашней еды. Он и ел-то только для того, чтобы не обидеть маму.
Надя то и дело выходила из кухни, где что-то шкворчало и пахло, в комнату, где Юра сидел в глубоком старом кресле, которое бабушка Миля всегда называла вольтеровским, хотя, кажется, вольтеровское кресло должно было выглядеть как-то иначе.
– Что тебе еще дать, Юрочка? – спрашивала мама, прикасаясь к его мокрым волосам неповторимым своим движением, которое он знал и любил раньше, чем помнил себя. – Еще выпьешь бульону?
Бульону ему не хотелось – даже маминого, крепкого и ароматного; он и одну чашку едва в себя влил.
– Лучше водки, мам, – сказал он, виновато улыбаясь.
Хрустальный графинчик с водкой, стоящий перед ним на столике, был уже пуст, а желанное освобождение так и не наступало.
– Ева еще принесет сейчас, – кивнула Надя. – Наверно, нету в нашем магазине.
По дороге Юра попросил шофера остановиться у табачного киоска – сигареты, купленные в ереванском аэропорту, давно кончились – и вздрогнул, едва ступив на асфальт.
Кругом шумели машины, громко разговаривали люди, слышались все звуки большого, живого, родного его города, его Москвы, такие знакомые и любимые. А он стоял посреди улицы и слушал, как утробно вздрагивает асфальт, и не мог понять, что же это за гул такой, откуда он исходит, что сейчас произойдет? Пока не догадался наконец, что это просто линия метро проходит где-то рядом…
«Скорее бы на работу, – с тоской подумал Юра. – А сегодня уснуть бы, и ничего больше не надо».
«Свою» девушку Гринев увидел в первое же утро, во время обхода.
Во второй травматологии лежали девятнадцать тяжелых из Армении, и почти все с ампутациями. По коридору то и дело сновали черноглазые, черноволосые женщины с кастрюльками и сковородками – из кухни в палаты и обратно.
Присутствие родственников всегда поощрялось, хотя и создавало, конечно, некоторые неудобства, особенно когда те норовили принести болезным бутылочку-другую «от стресса» или прорваться к больному всей семьей во время карантина.
Но в этом вопросе заведующий второй травмой Светонин имел твердую позицию.
– Надо же понимать, кто у нас лежит, – говорил Генрих Александрович. – И каково им, и в каком состоянии родственники находятся. А то я тут недавно выхожу из реанимации, под дверью женщина стоит, плачет, а на нее уборщица орет: отойди, мол, не видишь, полы мою! Как будто та сюда от нечего делать забежала…
Армянские женщины сновали с кастрюльками, переговаривались гортанными голосами, катили к перевязочной каталки со своими и чужими больными, выносили судна, совали шоколадки медсестрам, что-то рассказывали врачам, плакали…
Шла обычная больничная жизнь, и в этой обычной жизни Юра увидел свою девушку.
Он не ошибся тогда, в Ленинакане, когда подумал, что узнает ее не по имени и даже не по лицу, а по своему чувству. Она лежала в шестой палате у окна, и он узнал ее сразу, как только открыл дверь.
Завотделением пытался объясниться с сухонькой старушкой, лежащей у входа. Старушка не говорила по-русски, молодая женщина с соседней кровати переводила, тоже подбирая русские слова, другие наперебой подсказывали, и от всего этого в палате поднялся легкий галдеж.
Гринев прошел через всю палату и остановился у ее кровати. Она немного переменилась за то время, что прошло после Ленинакана, и он не сразу понял, в чем состоит перемена. То, что он почувствовал при виде ее, осталось неизменным.
«Волосы короткие, – наконец догадался Юра. – Ну конечно, волосы у нее спутались, пришлось остричь. Кому здесь было ее расчесывать?»
– Здравствуйте, – сказал он. – Вы меня не помните?
Девушка медленно подняла на него глаза, и он растерялся под ее взглядом, как мальчик.
Глаза у нее были – как у Царевны Лебеди на врубелевской картине. И точно так же казалось, что она никогда не отведет взгляд, всегда будет смотреть на тебя.
Брови разлетались до висков, и от этого лицо девушки выглядело одновременно суровым и беспечным.
Но глаза ее не были ни суровы, ни тем более беспечны; что-то совсем другое застыло в них. Это была такая полная, такая безысходная тоска, что невозможно было выдержать ее медленный взгляд исподлобья.
Девушка молчала.
– Не помните? – повторил Гринев, прямо глядя в черные провалы ее глаз. – Мы виделись с вами в Ленинакане. То есть это я вас видел, а вы, конечно, не помните, вы же без сознания были…
– Почему же, я помню, – произнесла она наконец. – Вы меня вытащили из-под завала, а потом надели свою куртку и отнесли в больницу. Я все хорошо помню, – повторила она, и лицо ее болезненно дрогнуло при этих словах.
– Моя фамилия Гринев, зовут Юрий Валентинович, – сказал он. – Я ваш палатный врач.
– Меня зовут Сона, – произнесла она таким тоном, каким отвечают английский урок. – Сона Туманян. Спасибо, что вы меня спасли.
Юра стоял в растерянности, не зная, что вообще можно говорить, глядя в эти мертвые глаза.
– Дайте я посмотрю ваши руки, – попросил он наконец. – Вам повезло, что сразу был самолет. Иначе пришлось бы…
– Да, повезло, – кивнула Сона, и глаза ее на мгновение вспыхнули, но таким горьким, таким нерадостным огоньком, что Юре стало не по себе. – Очень повезло.
Смотреть ее кисти под гипсом, собственно, не было особенного смысла. Но он все-таки осмотрел кончики ее пальцев, подержал загипсованные руки в своих руках и снова положил на одеяло. Сона при этом даже не взглянула на них, как будто это были какие-то отдельные, посторонние ей предметы.
– Скажите, что с моей мамой? – вдруг спросила она. – Здесь никто не знает… А вы знаете, я чувствую.
Кажется, это было единственное, что ее еще волновало: голос у нее переменился, когда она задала этот вопрос.
Юра молчал. Он понимал, что каждая лишняя секунда молчания уже является ответом, и все-таки не мог себя заставить сказать ей хоть что-нибудь.
«Пустая правда… – вдруг вспомнил он. – К чему она ей сейчас?»
– Здесь вашей мамы нет, – твердо произнес он. – Значит, надо будет искать, надо будет звонить, писать. Это все можно сделать, Сона! У вас есть еще родственники?
– Есть, – кивнула она. – Были… Тетя Света, мамина сестра, в том же доме жила, прямо над нами. Может быть, она жива? У нее сын Вазгенчик, три года. Вы ничего не слышали о них?
Она спрашивала быстро, лихорадочно, и больше не поднимала на него глаз. От этого с ума можно было сойти: еще, значит, и тетя с ребенком…
– Мы все это выясним в ближайшее время, – повторил Гринев. – А сейчас вам надо подумать о себе. Надо постараться…
– Зачем? – перебила она. – Постараться жить, так вы скажете, да? А зачем – вы не знаете?
– Ну, как… – не нашелся с ответом Юра. – Вы молодая женщина, у вас все впереди…
– Вы думаете? – усмехнулась Сона.
Светонин наконец подошел к ее кровати, спросил о самочувствии, она ответила, и Гринев вздохнул с облегчением, отойдя на шаг в сторону. Но взгляд ее все равно чувствовался, куда ни отойди.
О маме ее Юра, конечно, ничего выяснять не стал. А о тете на всякий случай послал запрос в Ереван через ЦК комсомола, как только Годунов вернулся из Таджикистана. Хотя по Сониному описанию было похоже, что ее тетя Света и братик Вазгенчик – те самые, к которым не успели пробиться наверх спасатели.
Он обо всех послал запрос: и о тете Свете, и о дяде Левоне, жившем на улице Кирова, и о семье дяди Левона, и о Тигране Самвеляне, о котором Сона сказала, что это ее жених.
Услышав про Тиграна, Юра невольно напрягся. Но, конечно, запрос послал и о нем – до глупостей ли!
Ответ пришел довольно быстро – видно, Борька ускорил, как и пообещал. Но, получив ответ, Юра подумал: лучше бы продлились их поиски хотя бы годик…
Не осталось никого – ни тети с сыном, ни дяди с его семьей, ни Тиграна. Отсюда, из Москвы, это могло показаться невозможным: столько народу, у одного Левона Аванесяна было пятеро детей, хоть кто-нибудь должен же был уцелеть! Но Юра-то помнил, что там творилось: многоэтажные дома скручивались спиралями, под развалинами находили только щепки от крупных вещей – от диванов, шкафов, пианино. И школу, в которой мертвые дети лежали целыми классами, он тоже помнил…
Но сообщить об этом Соне – нет, это было выше его сил! Когда он сказал, что послал запрос, что его друг из ЦК комсомола будет внимательно следить за этим делом, – она немного оживилась, даже щеки порозовели.
– Я вам очень-очень благодарна, – сказала Сона. – Я не знаю, как смогла бы сама, Юрий Валентинович, если бы не вы…
Сону, единственную из всей палаты, никто не приходил проведать. Правда, армянские родственницы ухаживали и за нею, наравне со своими больными кормили ее фруктами и свежим мясом с Центрального рынка. Но разве в этом было дело!
Гринев старался говорить с ней как можно больше и чаще, и никто не удивлялся, что палатный доктор задерживается возле Сониной кровати дольше, чем возле остальных. Несчастная девушка, такое горе, такое горе, вай мэ, найдется ли у нее кто-нибудь живой?
Но руки ее, к счастью, заживали хорошо, гораздо лучше и быстрее, чем можно было ожидать.
– Вот снимем вам гипс, Сона, – сказал Гринев однажды утром, – совсем по-другому себя почувствуете. Вы даже не представляете, какое это чудо, что руки удалось сохранить! Зря, думаете, студентов к вам водят? Да что там руки – как вы вообще выжили, это ведь чудо не меньшее! Голову ушибло, столько времени была сдавлена правая кисть, представляете, что это такое? Почки могли отказать, шока вы могли не выдержать – и все это позади, вы живы, и теперь…
– Скажите, Юрий Валентинович, они ведь двигаться уже не будут? – перебила она.
– Кто? – не понял Гринев.
– Кисти, пальцы – никогда?
Какие-то странные, едва ли не оживленные интонации прозвучали в ее голосе, и он насторожился.
Сона чувствовала себя гораздо лучше и во время обходов уже не лежала, а сидела на своей кровати, кутаясь в линялый больничный халат. И теперь она смотрела на него снизу, с кровати – лихорадочным исподлобья взглядом.
Она говорила по-русски очень грамотно и правильно; Юре даже в Москве не часто приходилось слышать такую красивую, словно с давних времен сохранившуюся речь. Только певуче-вопросительные интонации да манера строить фразу отличались от московского говора. Впрочем, он еще в Ленинакане заметил, что в интеллигентных семьях по-русски часто говорят очень правильно.
– Возможно, не так, как раньше, – осторожно сказал он. – Может быть, пальцы вообще… не очень хорошо будут двигаться. Но уверяю вас, по сравнению с тем, что могло быть, это такие пустяки! Ну, будете немного больше времени тратить на бытовые подробности, это же так…
Тут он осекся, заметив, как жутко сверкнули ее глаза, – и тут же погасли.
– Это что-то значит для вас, Сона? – тихо спросил Гринев. – Ваши пальцы?.. Больше, чем я мог предполагать?
Она усмехнулась, опустила глаза, а когда подняла снова, в них уже стояло привычное безжизненное выражение.
– Да, наверное, – сказала Сона. – Дело в том, что я была пианисткой, и все это, конечно… очень некстати.
Гринев молча вышел из палаты. Ответ из Еревана уже лежал в кармане его халата, он все утро думал, как сказать Соне, и специально завел разговор о том, что ей повезло…
«Идиот, подготовил ее, называется! – с ненавистью к себе думал он, идя по коридору к перевязочной. – Как будто к этому можно подготовить…»
– Но ведь о маме здесь не сказано! – с отчаянным, неодолимым упорством повторяла Сона. – О маме же они не сообщают, вы же сами видите, да? Ведь там был полный хаос, как же вы не понимаете! Надо запросить о ней отдельно, прошу вас, Юрий Валентинович, сделайте это, я бы сама, но я не знаю, как, кого… Или вы думаете, что лучше все-таки мне самой – может быть, они лучше будут искать, если узнают, что дочь?..
Она сидела за столом в ординаторской, за окнами белесо светились ночные фонари, белели покрытые снегом крыши. Вынутый из конверта листок лежал перед нею, и Сона старалась не смотреть на этот листок, как будто под ним свернулась змея.
Юра чувствовал: еще одно ее слово – и у него самого начнется истерика. Но истерика у него начаться, конечно, не могла, да еще в присутствии этой девушки, которая, он ясно видел, находилась на грани безумия.
«Хоть заплакала бы, что ли, – с тоской подумал он. – Что ж это такое творится, есть ли этому предел?»
– Послушайте меня, прошу вас, Сона, – в сотый раз повторял он. – Я не запрашивал о маме, потому что… Потому что видел ее мертвой. Мне больно говорить вам об этом, я бы рад не говорить, но нельзя больше скрывать. Я видел ее мертвой, я сам… доставал ее из-под развалин. Но я пошлю еще запрос, конечно, пошлю, раз вы просите! – наконец вырвалось у него.
«Что ж я за скотина, зачем ее уговариваю? – подумал он в отчаянии. – Да пошлю я еще запрос, еще сто пошлю запросов, если это ее успокоит хоть немного!»
– Тогда скажите, как это было? – тем же лихорадочным тоном выговорила она. – Как это было – как она лежала, где, что на ней было надето?
Этого только не хватало! Под дулом пистолета он не рассказал бы Соне, как именно вытаскивал ее маму из-под плит…
– На ней был такой же халат, как на вас, – сказал Юра. – Вы помните, во что были одеты? Шелковый, японский, в таких же цветах, драконах… Она лежала, видимо, в соседней комнате: вы были от нее отделены стеновыми панелями.
И тут она наконец заплакала. Упала щекой на стол – руки по-прежнему неподвижно лежали на коленях – и заплакала отчаянно, со вскриками и всхлипами. Гринев много раз слышал этот плач, он в ушах у него стоял после Ленинакана.
Жалость разрывала ему сердце, он не мог смотреть, как она плачет! И чувствовал вместе с тем, что не одна жалость влечет его к ней…
Юра встал, подошел к Соне, присел на корточки у стола рядом с нею. Глаза у нее были закрыты, слезы градом катились из-под ресниц, голова судорожно вздрагивала и билась виском о стол. Он подложил ладонь под ее бьющийся висок, почувствовал пальцами маленький шрам и осторожно погладил отросшие, перышками торчащие завитки волос.
Ему казалось, что Сона не замечает, не чувствует его прикосновения, – и вдруг она повернула голову, лицом уткнулась в его ладонь и зарыдала еще отчаяннее. Ее слезы текли теперь у Юры между пальцами, и он замер, чувствуя ее мокрое лицо у себя на ладони.
Открылась дверь, Коля Клюквин возник было на пороге, но, заметив плачущую Сону, тут же отступил назад, заодно придержав еще кого-то в дверях. Все отделение знало об этой девушке, к которой никто не приходил, сочувствовало ей, а заодно Гриневу: каково ему будет сообщать, что все у нее погибли…
Говорить было нечего. Юра просто смотрел на нее неотрывно, сидя на корточках у стола, и свободной от Сониных слез рукою осторожно гладил ее по голове.