Часть вторая
Несмотря на свои шестнадцать, Ваня Павловский был рослым широкоплечим юношей с мягкими темно-русыми волосами, которые все время падали на лоб и которые он поправлял нетерпеливым жестом длиннопалой кисти, сводившим с ума его одноклассниц и прочих знакомых девушек. Два последних класса он закончил за год — в школе было неинтересно и нудно, нелюбимые — точные — науки давались слишком легко для того, чтобы их можно было полюбить, любимые он чувствовал глубоко и очень уж неординарно, а потому шлепанье по мелководью луж школьных учебников, написанных какими-то скопцами и старыми девами, представлялось утомительным и вредным для духовного здоровья занятием.
Еще будучи в седьмом классе, Ваня попросил отца поговорить с директором школы на предмет экстерна, но в престижной английской школе, где учились внуки и правнуки членов ЦК, престиж мидовского работника средней руки значил не больше, чем весь МИД во внешней политике Советского Союза. Как бы там ни было, восьмилетку Ваня закончил с одними пятерками, хотя в школе появлялся не чаще двух раз в неделю. Неожиданно для себя в девятом выиграл городскую математическую олимпиаду. О нем написали в московской газете, и директриса, скумекав, наконец, что мальчик может прославить школу на всю страну, разрешила ему сдать экстерном за два класса.
К тому времени Ваня уже жил с отцом — бабушка умерла летом семьдесят восьмого, отравившись грибами собственной засолки, дедушка после ее смерти почти все время проводил в госпитале или ведомственном санатории.
Жизнь с отцом и его довольно часто сменяющими друг друга сожительницами была чревата чрезмерной свободой, столь необходимой подростку и столь редко им получаемой, и в то же время была отягчена скукой, присущей созерцанию бессмысленного и безнравственного существования. Ваня по-своему любил отца — он был одним из очень немногих окружавших его взрослых, чьи мысли не расходились со словами, и это несмотря на то, что безбедный и достаточно беззаботный образ жизни, который вел отец, Дима, с его замашками провинциального гусара, светил ему лишь при власти, которую он называл «правлением маразматических неандертальцев». Этот образ жизни его явно угнетал, хотя другой он вести не хотел, да и наверняка бы не смог. В свободное от службы время Дима, если не пил или не спал с очередной сожительницей, читал «Советский спорт» или вполглаза созерцал по телевизору какой-нибудь спортивный поединок.
В доме сохранилась хорошая, хоть и довольно пощипанная библиотека. Ваня читал, днями валяясь на тахте в обнимку с ньюфаундлендшей Долли, подаренной одной из отцовых подружек. Потом стал наведываться на книжную барахолку к Первопечатнику, где можно было купить либо выменять запрещенного Булгакова, Набокова и даже Солженицына. Барахолка располагалась под самым носом у козлобородого Феликса и изобретенного им монстра для садистского уничтожения одного человека другим во благо третьего. Но Ваня не вздрагивал при слове «КГБ» и не считал, будто в этом ведомстве работают одни выродки и палачи — кое-кого оттуда он знал лично и даже уважал. К нынешней власти Ваня особых претензий не имел, а если и имел, то пока не умел их достаточно четко сформулировать. Зато он имел много претензий к людям — они словно бы играли в какую-то игру, условий которой Ваня так и не смог понять, а потому и принять.
После школы ему, как сыну мидовского работника и внуку генерала, была прямая дорога в институт международных отношений, МГИМО, о чем он, разумеется, знал с детства. Это был блатной вуз для деток, внуков и прочей родни членов правительства, мидовцев и кое-кого из лиц, допущенных к совкормушке. Ваня не имел ничего против МГИМО, однако питал страсть к литературе и не хотел, чтоб между нею и им встало что-то еще. Он подал документы на филфак МГУ и с легкостью выдержал конкурс, хотя и не имел в университете никакой поддержки.
К середине июля Ваня оказался свободен и совершенно без дел. Пустынная Москва поблескивала свежевыкрашенными фасадами зданий и отмытыми до сияния витринами, застыв по олимпийской команде «смирно». Но Ваню спорт совершенно не интересовал. Отец, легко смирившийся с изменой сына семейной традиции, предложил на выбор Ялту, Дубулты и Пицунду. Ваня остался в Москве, переехав в квартиру на Мосфильмовской. Там было пыльно и пахло затхлой французской косметикой — вероятно, отец, по мере собственных возможностей, время от времени устраивал здесь оргии. Ваня не осуждал отца, хотя сам все еще оставался девственником. Он втайне мечтал о девушке, соединяющей в себе страстность Кармен, верность Татьяны Лариной и хрупкую изысканность Патриции Хольман из «Трех товарищей» Ремарка.
Увы, пока ничего подобного он не встретил. Напрасно по утрам взывала к его душе молодая упругая плоть, мешая заниматься «зверской» зарядкой — он оставался глух к ее мольбам.
И тут в его жизнь ворвалась Инга.
Он познакомился с ней в летнем кафе возле кинотеатра «Литва». Она сидела за столиком, окутанная облаком своих длинных прямых волос, вытравленных чуть ли не до белизны перекисью водорода, и, позвякивая железом многочисленных браслетов-колец, пила из горлышка бутылки рижское пиво. Он подсел за ее столик — других свободных мест не оказалось.
— Я тоже хочу есть, — сказала она, вожделенно уставившись на картонную тарелочку с горкой разнообразных бутербродов.
— Берн, — просто сказал Ваня и пододвинул Инге тарелку.
Она положила друг на друга бутерброды с ветчиной и копченой колбасой и разом откусила добрую половину.
— Вкусно, — сказала она с набитым ртом и, не переставая жевать, улыбнулась Ване. — Как тебя зовут?
— Ян, — почему-то сказал он, хотя со времен мамы и дяди Яна этим именем его не называл никто.
— Ты нерусский, да? — Инга почему-то перестала жевать и улыбаться. — Ты случаем не еврей?
— Кажется, нет. — Он усмехнулся. — А вообще меня это мало волнует.
— Ну да, скажешь тоже. Если бы ты был русским, тебя бы это волновало.
— Но я русский, — сказал Ваня, медленно жуя бутерброд с безвкусно резиновым сыром. — А ты что, еврейка?
— Нет, наоборот, хоть меня и зовут Ингой.
— Как это — наоборот? — не понял Ваня.
— А так: я не люблю евреев. — Она уже дожевывала последний бутерброд, и Ваня поднялся принести из буфета еще. — Ты добрый, — сказала Инга, увидев перед собой полную тарелку. — И, наверное, богатый. Сколько тебе лет?
— Шестнадцать, — честно признался Ваня, хоть и испытывал желание набавить годика два.
— Ты настоящий ребенок. А мне уже семнадцать. — Инга вдруг погрустнела, на мгновение задумалась, снова улыбнулась и сказала: — Ян и Инга. Красиво, правда? И ты красивый. А я?
— Ты… тоже. Только зачем ты осветлила волосы? Они, наверное, были очень красивого цвета.
— Они были почти черные, и меня все принимали за еврейку, — пояснила Инга.
— Ну и что?
— Маленький ты еще, потому и задаешь глупые вопросы, — сказала она назидательным тоном, но тут же спохватилась: — Прости, ладно? Я всегда мелю всякие глупости, когда сытно поем.
Ваня весело рассмеялся, внезапно ощутив к девушке симпатию.
— Пошли в кино? — неожиданно пригласил он. — Ты любишь Бельмондо?
— Да. То есть нет, — сказала Инга, смущенно глядя куда-то в сторону. И добавила едва слышно: — Потому что он еврей.
— Откуда ты это взяла?
— Мне сказал один знакомый художник.
— Он дурак, твой художник, — неожиданно резко заявил Ваня, вставая из-за столика. — Так ты идешь или нет?
Девушка встала. На ней было зеленое трикотажное платье в обтяжку и босоножки на высоких каблуках. Ваня невольно отметил, что она чудесно сложена, и почему-то почувствовал, что краснеет.
— Да, ты, наверное, прав — Пашка на самом деле настоящий дурак. Но я была в него влюблена и как-то не замечала это. А у тебя хватит денег на билеты? Ты сегодня так много потратил.
…Когда они вышли по окончании сеанса, на улице уже зажглись рекламы и фонари. Дул порывистый ветер. Запахло дождем.
— Где ты живешь? — спросил Ваня, беря Ингу под локоть. — Я тебя провожу.
— Вообще-то я живу за городом, но брат выгнал меня из дома, а мать…
Инга вздохнула и замолчала.
— Тебе негде ночевать? — догадался Ваня.
— Негде. Потому что к Пашке я ни за что не вернусь после того, как с тобой познакомилась. Ты… ты какой-то особенный, что ли.
— Ладно. Можешь переночевать у меня.
— А… твои родители? Наверняка скажут: привел домой шлюху с улицы.
— Во-первых, я живу один, а во-вторых, разве ты… шлюха?
— Самая настоящая. У меня уже пять мужчин было. Я начала заниматься этим с пятнадцати лет. Это очень плохо, да?
— Не знаю, — смущенно буркнул Ваня и снова покраснел.
— Знаешь, но боишься меня обидеть, потому что ты очень чуткий. Ты правда хочешь, чтобы я у тебя переночевала?
— Да. У меня две комнаты. Я могу лечь на тахте. — Они молча перешли проспект. — Если ты устала, можем взять такси, — предложил Ваня.
— Нет, не устала. Мне очень хорошо идти с тобой рядом. Я еще ни разу в жизни не ходила под руку с таким парнем, как ты.
Дождь застиг их возле самого дома. Настоящий ливень. Волосы Инги намокли и стали темно-песочного цвета. Когда они ехали в ярко освещенном лифте, Ваня заметил четко обозначившийся темный пробор посередине. Еще он заметил, что у девушки очень гладкая белая кожа и жирно накрашенные темно-синей тушью ресницы.
— Смой и ни когда больше не крась, — тоном взрослого наставника проговорил Ваня. — Все должно быть естественным, понимаешь?
Он сам не знал, почему вдруг сказал это, и в смущении отвел глаза.
Когда они очутились в квартире, Инга спросила:
— Можно я искупаюсь?
Она надолго заперлась в ванной. Ваня от нечего делать включил телевизор. Он обратил внимание, что у него дрожат руки, и поспешил спрятать их в карманы джинсов.
Раздался телефонный звонок. Веселенький подвыпивший отец сообщал сыну, что улетает отдыхать в Ялту, и просил подъехать завтра к нему на работу за деньгами.
— Может, съездишь в Плавни к этому монаху? — говорил отец под песенку «Аббы». — Там река, фрукты и настоящая глухомань. Ты, по-моему, любишь всякие дикие места. Впрочем, там, наверное, еще та скука. Ладно, решай сам. Жду в двенадцать ноль-ноль возле кассы.
Ваня положил трубку и вдруг подумал о том, что пора бы самому зарабатывать деньги, а не сидеть на содержании отца. Потом вспомнил то, что слышал о Плавнях еще в детстве от матери и этого странного дяди Толи, с которым ему когда-то было так легко и весело. Он не видел его уже лет десять. Правда, раза три разговаривал с ним по телефону, но это нельзя было назвать нормальным разговором: дядя Толя дышал и сопел в трубку и даже разок всхлипнул, когда Ваня сказал, что от мамы нет никаких вестей.
Сейчас он вдруг понял, что хотел бы, очень хотел увидеть ее. Он знал от отца, что мама поет и дает уроки пения, но ее карьера сложилась не так удачно, как ожидалось. Ваня почему-то был уверен в том, что мама хочет вернуться домой, и вздохнул, подумав о людях из КГБ, которые ее сюда не пустят. Но он был еще совсем юн и не мог долго грустить и даже думать о чем-то одном.
«Интересно, а в Плавнях есть книги? Наверное, дядя Толя должен хорошо знать Библию. А я так и не прочитал ее…»
Инга громко щелкнула задвижкой.
Ваня вздрогнул.
Она стояла перед ним с мокрыми взъерошенными волосами, обернутая широким махровым полотенцем.
— Смыла всю прошлую грязь, — сказала она и лукаво улыбнулась. — Брат, думаю, догадается замолить мои грехи перед этим своим раскосым евреем Иисусом. Надеюсь, тебя не заставляли в детстве бить челом Отцу, Сыну и Святому Духу? Господи, я бы всех верующих сослала на Колыму или еще куда подальше. — Инга расхаживала взад-вперед у него под носом, теребя свои волосы, и с них на Ваню летели мелкие сладко пахнущие шампунем брызги. — Может, у тебя есть какая-нибудь выпивка? Или ты пьешь только молоко и «пепсу»?
Ваня постеснялся признаться девушке в том, что не любит спиртное. Он достал из бара початую бутылку армянского коньяка, оставшуюся от отца и его женщин, налил себе и Инге. Она забралась с ногами на тахту и залпом выпила коньяк. Ваня свой лишь пригубил.
— Это я от волнения. Понимаешь, я не знаю, как вести себя с тобой, — говорила она, теребя край полотенца. — Если ты вдруг захочешь со мной переспать, я… я, конечно, не смогу тебе отказать, потому что… ты мне очень нравишься. Но мне не хотелось бы, чтобы с тобой было как со всеми остальными. Знаешь, это совсем неинтересно и всегда одинаково. Я завожусь и быстро кончаю, а после пустота и не хочется жить. И так каждый раз. И у тебя так, да?
Она смотрела на него любопытным немигающим взглядом.
— Я… я не хочу об этом говорить. Ведь это интимно и…
Ваня до боли в суставах стиснул кулаки.
— Ты похож на героя из книжки, если, конечно, не притворяешься. — Инга откинулась на плюшевую подушку и вытянула ноги. Они у нее были длинные, с тонкими лодыжками и узкими коленками. — Я, наверное, смогла бы стать монашкой, если бы верила в ихнюю чепуховину о грехе, загробной жизни и так далее. Но это все сказки. Ты крещеный?
— Не знаю. Мама… ничего мне не говорила про это, — тихо сказал Ваня.
— Ну, так спроси у нее. Правда, это не имеет никакого значения. Меня крестили уже большой, — рассказывала Инга. — Все мои предки баптисты, а они считают, что крестить можно только взрослых. Ты православный?
— Да, — ответил Ваня. — Мой дядя был монахом.
— Был? Что, он ушел из монастыря?
— Кажется. Но я точно не знаю. Я тогда был совсем маленьким… Нет, меня вроде бы даже еще на свете не было.
— Раз ты православный, я тоже крещусь в православные.
— Зачем? — удивился Ваня.
— Так надо. Мне. — Инга глубоко вздохнула. — Коньяка мне больше не давай, а то напьюсь и стану расстегивать тебе штаны. После мне станет стыдно, и я брошусь из окна или под машину. Господи, ну почему я знаю про себя все наперед? Но это только сегодня. Раньше так никогда не было.
Ваня не сомкнул глаз. Он вставал несколько раз в туалет и попить и тогда видел в неплотно прикрытую дверь неясные очертания под простыней тела Инги. Девушка лежала на спине, закинув руки за голову. На веревке в ванной висели ее узкие черные трусики и платье. Вода с него капала на пол, образуя зеленую лужицу. Ваня положил туда тряпку. Возвращаясь уже на рассвете в свою комнату после очередного похода в туалет, он задержался на минуту возле двери. Ему вдруг захотелось войти к Инге, лечь рядом и… Что случится дальше, он не знал, но его фаллос грозился проткнуть насквозь тонкие белые трусы. Он словно жил сам по себе и не собирался подчиняться никаким доводам разума.
«Но она ведь этого не хочет, — мысленно осаживал себя Ваня. — Она говорила, после наступает пустота. В книгах пишут, что это наивысшее блаженство. Но ведь я… ничего не умею. Я опозорюсь перед ней — она опытная…»
В свете раннего утра он видел упругие груди Инги с большими розовыми сосками, темные волосы под мышкой. Внезапно она резко брыкнула ногой и откинула в сторону простыню. Ваня чуть не потерял сознание.
— Иди же сюда, мой зайчонок, — низким хриплым голосом сказала Инга и, потянувшись, широко раздвинула ноги, медленно их соединила и снова раздвинула.
Ваня шагнул в комнату и застыл возле тахты, пожирая взглядом вожделенно таинственное место в обрамлении густой — звериной — шерсти.
— Ой, мне горячо! — воскликнула Инга и закрыла лоно обеими ладошками. Потом вскочила, обхватила Ваню руками за шею и повисла на нем, высоко задрав согнутые в коленях ноги.
Он вскрикнул и завалился на тахту, придавив Ингу своим весом.
— Ты такой… горячий и родной, — шептала она, тяжело и прерывисто дыша. — Сейчас тебе будет очень, очень хорошо. Тебе никогда и ни с кем не будет как со мной…
Через два дня они плыли по реке в «ракете». На Инге были джинсы из детских обносков Вани и его рубашка, которую она завязала на животе кокетливым узлом. Ее рука лежала на его колене, беспокойные пальцы все ближе и ближе подбирались к тому месту, которое посылало во все тело волны жара и возбуждения. Собственно говоря, Инга делала это машинально — она смотрела в окно на проплывающие мимо деревья и лишь изредка, повернувшись к Ване, показывала оттопыренный большой палец и шептала: «Классно».
Отец щедро снабдил деньгами на дорогу и жизнь в деревне, а также рассказал подробно, как туда добраться. Если бы не желание, которое Ваня так и не смог утолить, хоть они с Ингой, можно сказать, не вылезали из постели двое суток, он бы тоже сейчас наслаждался красотами природы. Но желание делало его почти невосприимчивым к окружающему миру. Он только и думал о том, как они с Ингой опять займутся любовью.
— А твой дядя Толя молодой? — спрашивала она, подбираясь указательным пальцем к ширинке его джинсов. — Ты на него похож?
— Я похож на маму, — ответил Ваня. — А дядю Толю я очень давно не видел.
«Ракета» жестко подпрыгивала на волнах от встречной баржи. Сквозь рев ее сирены Ване удалось расслышать конец вопроса Инги:
— …не ревнует тебя ко мне?
— Кто, отец, что ли? — Ваня усмехнулся. — Ну нет, он даже рад, что я наконец стал взрослым.
— Глупый, при чем тут отец? Отцы обычно дочек любят, а матери сыновей. Моя мать с брата пылинки сдувает. А твоя с тебя?
— Моя… Она тоже меня очень любила.
Ваня внезапно погрустнел.
— Она что, умерла? — спросила Инга, повернувшись к нему всем телом.
— Нет. Она уехала и вышла замуж за другого. Я с тех пор не видел ее.
— Значит, ты, как и я, сирота. — Инга вздохнула. — Я-то вообще никогда не видела своего отца, и мать мне про него не рассказывала. Ой, ты знаешь, а ведь я забыла взять с собой купальник, — вдруг вспомнила Инга. — В чем же я буду купаться?
— В чем мама родила. — Ваня улыбнулся. — Там, кажется, совсем дикие места и нет специального пляжа. Вообще-то это дом моей мамы, но она когда-то давно переписала его на дядю Толю, своего брата по отцу. Правда, он вроде бы приходится ей не родным братом, а… Но я, признаться, запутался в этих родственных связях. — Ваня обнял Ингу за плечи и привлек к себе, чем вызвал явное недовольство сидевшей рядом с ним старушки. — Я придумал: мы будем заниматься любовью в воде, — шепнул он ей на ухо. — Я читал в одной американской книжке, как влюбленная парочка заплывала далеко в океан на надувном матраце и…
— Дурачок, он же перевернется, и мы наглотаемся воды. — Изловчившись, Инга лизнула его кончиком языка в ухо и на мгновение больно прикусила мочку. Ваня почувствовал, как по телу забегали мурашки, перед глазами все поплыло. Он хотел поцеловать девушку в нос, но она уклонилась, откинулась на спинку своего кресла и устремила взгляд в окно.
Дорога от пристани петляла между тополями и вербами с искореженными временем стволами. Дом Ваня увидел издали — он стоял на возвышении в окружении высоких елей. В окнах мансарды догорало закатное солнце.
— Я представлял себе дом совсем другим, — пробормотал он. — Похожим на маму. Хотя этого не может быть; тот дом, где она росла, сгорел. Это… Дядя Толя построил новый дом.
— Ты очень любишь свою маму, — сделала вывод Инга и, зайдя вперед, обняла Ваню, прижала к себе и страстно поцеловала в губы. — Вот. Чтобы меня любил еще больше. Я ревнивая. Я очень-очень ревнивая.
Картинами, вставленными в простые, но искусно обработанные рамы, были увешаны стены во всем доме. И потому дом казался музеем одной-единственной женщины-призрака.
Она плыла на гребне голубовато-сиреневой волны в ореоле золотых брызг-звезд, в прозрачной — дымчатого цвета — тунике бежала по лугу, протянув руки к солнцу, танцевала на круглой белой площадке в огненной пене воздушного платья и языках пламени… Ее лицо всегда оставалось невозмутимо прекрасным и неживым. Оно было знакомо Ване, но такое лицо не могло принадлежать обыкновенной — земной — женщине.
— Дядя, это ты рисовал? — спросил Ваня, с трудом узнавая в длинноволосом худом человеке с синевато-бледным лицом дядю Толю из своего детства, который возил его по квартире на широкой надежной спине. — Ты… Как странно: вот уж не думал никогда, что ты станешь художником. Ведь когда-то давно ты, кажется, был монахом.
Толю взволновал приезд сына. Более того, этот высокий тонкокостный мальчик с Машиными переменчиво зелеными в зависимости от состояния души глазами странным образом подействовал на него, обострил восприятие окружающего мира, сблизил с ним. Последнее время Толя жил в каком-то нереальном, созданном из обрывков смутных воспоминаний, фантазий и заведомо неисполнимых желаний пространстве, в атмосфере ничем не нарушаемого спокойствия и сосредоточенности. Это был своего рода парник, где зрел причудливый урожай единственного растения — его любви к прошлому, в котором все до предела было заполнено Машей. И вот кто-то выбил стеклышко или даже целую раму, и сюда ворвался тревожно свежий ветер.
— Я переболел менингитом. Это странная болезнь. Я видел в бреду разные цвета. Словно я побывал на другой планете, в ином мире… В этот я вернулся только через два года. Тогда и захотелось писать картины. Сперва не получалось, но мне очень хотелось. И я знал почему-то, что обязательно получится.
Толя говорил отрывисто, глядя куда-то в сторону. Но он все равно видел Ваню. Ему хватило доли секунды, чтобы запечатлеть навсегда в памяти лицо своего сына от Маши.
— Отец передавал тебе привет, — сказал Ваня, когда они присели на лавку в саду. — Он… ну, словом, он, как всегда, в порядке. Мама, кажется, тоже. Два месяца назад привезли от нее письмо. Тебе она шлет привет. Она просит у нас у всех прощения. Как ты думаешь, она на самом деле виновата?
Толя молчал. Ветер, дувший извне, становился все холодней. Он поежился. Было время, когда он собирал каждую крупинку известий о Маше. Это было нелегкое время. Он уже давно не включает приемник. Тишина… Что может быть лучше тишины? Она вся пронизана фантастическими красками. Краски умиротворяют душу. Но они меркнут, если на них падает слишком яркий свет.
— Наверное, нет, — выдавил он. — Человек ничего не решает сам. За него все предопределено заранее. Кем — я не знаю. Честно говоря, я вообще ничего не знаю.
— А ты ничего не имеешь против Инги? — вдруг спросил Ваня, в упор глядя на Толю. — Она хорошая девушка. Мы поживем у тебя немного, ладно?
Таисия Никитична уже второй год не вставала. Она лежала в бывшей Устиньиной (вернее, ее точной копии) комнате, узнавая входящих по шагам, — глаза различали только свет и тьму и лишь иногда очертания человеческой фигуры. Таисия Никитична сохранила разум и даже память. Она лежала целыми днями в прохладном полумраке комнаты окнами на север и на холмы и думала, вспоминала, снова думала.
Последнее время она часто думала о сыне. Она считала его большим грешником и была уверена, что ее Николай попал в ад. Правда, в существование такого места она верила лишь отчасти и только на рассвете — на рассвете все казалось зловеще жестоким и враждебным человеку. Но Таисия Никитична жалела сына, жалела сейчас, когда он умер, а не когда был жив. Когда Николай был жив, он казался закованным в толстый панцирь и был недосягаем для ее жалости. Последнее время Таисия Никитична денно и нощно молила Бога о том, чтобы он сжалился над Николаем и простил ему грехи.
Когда в комнату заходил внук, она почти всегда притворялась спящей — Анатолий ее расстраивал. От него исходило беспокойство, мгновенно ею улавливаемое. В ее представлении внук состоял из двух половинок, слепленных между собой наспех и непрочно. Она искренне боялась, что он развалится в ее присутствии и это доставит ей жестокие страдания, хоть и понимала разумом — ничего подобного случиться не может. Но в природе существовали вещи, недоступные ее пониманию. Их она боялась больше всего.
С Нонной Таисия Никитична разговаривала охотно и подолгу.
Нонна умиротворяла ее своими подробными рассказами о домашних хлопотах, связанных с огородом, коровой и курами, заготовкой солений и прочей продукции, предназначенной обеспечить безбедную жизнь неторопливо длинной спокойной зимой. Все хозяйство было на Нонне и ее матери, приходившей сюда каждый день. Толя помогал изредка и почти всегда неохотно. Нонна и не просила — она его не просто любила, она считала настоящим чудом, что он позволяет ей себя любить.
Помыв посуду после обеда и поставив в духовку пирог с вишнями, Нонна зашла покормить Таисию Никитичну, а заодно сообщить о счастливом событии — приезде племянника и его невесты.
— Что-то он рано жениться надумал, — заметила Таисия Никитична. — Если мне не изменяет память, Ванечке недавно шестнадцать исполнилось. Он похож на нее? — вдруг спросила она, глядя на Нонну своими неподвижными, покрытыми желтоватой пленкой катаракты глазами.
— Похож, — сказала Нонна. — И лицом, и повадками всеми. Хороший мальчик — ласковый такой, воспитанный.
Нонна невольно вздохнула. Она мечтала о сыне, но этим мечтам не суждено осуществиться. Тем более последние три года они с Анатолием спят в разных комнатах. Такова его воля. И она не смеет возражать.
— Не вздыхай. Это счастье, что у вас нет детей. После его болезни почти всегда уродцы рождаются.
— Уродец тоже живая душа, бабушка. И ухода просит. И ласки с любовью. Хоть бы уродца Бог послал…
— Не гневи Всевышнего. Уродцы — кара Господня на наши грешные головы. Господи, если ты есть, не слушай рабу твою Нонну. Глупая она по молодости своей и не ведает, что говорит.
Таисия Никитична осенила себя узким, скособоченным вправо крестом.
— Бабушка, а эта Инга… странная какая-то. Красивая, очень даже, но…
Нонна запнулась, боясь произнести вслух то, что так и вертелось на языке.
— Какая? Небось вся городская из себя и модная, да?
— Нет, нет. Она под мальчика одета, хотя волосы у нее длинные. И крашеные, наверное, — неуверенно добавила Нонна. — Я видела, как они с Ванечкой… целовались. По-настоящему. Это… она виновата. Ванечка скромный, а она развязная.
Нонна вспотела, выпалив это слово — не в ее правилах было нелестно отзываться о людях. Но к этой Инге она почему-то с первой же минуты почувствовала неприязнь.
— Господь им судья. Молодые, кровь кипит. Да сейчас и жизнь другая пошла — легкая, веселая, бездумная. Я другой раз послушаю радио, и так оно жалко становится, что моя молодость на неласковое время пришлась.
Нонна встала — наверняка уже готов пирог.
— Отдыхайте, бабушка, — сказала она с порога. — Приду вечером.
— Постой. — Таисия Никитична приподнялась слегка на локтях, что стоило ей немалых усилий. — Скажи Ванечке, пускай ко мне зайдет как-нибудь. Если, конечно, не побрезгует старухой. Но ты меня сперва одеколоном протри и в комнате как следует проветри.
Она откинулась на подушку, почувствовав изнеможение, — больно огромно оказалось в ней желание увидеть правнука, в чьих молодых жилах течет соломинская кровь.
Толя тоже видел, как они целовались в саду, как страстно изгибала свое сильное молодое тело девушка, желая получить от поцелуя еще и то, что от него невозможно получить. Он завидовал состоянию сына — видно было, что парень влюблен первой любовью. И невольно прослеживал и переживал свой длинный извилистый путь от «Солнечной долины» до сегодня. Реальность обступала все плотнее, ворвавшись в разбитые ветром рамы парника. Впервые за много лет разболелась голова. Он закрылся в своей комнате, которую давно превратил в мастерскую. Неоконченная картина на раме, изображавшая лес, в котором все деревья были разных цветов и оттенков радужного спектра, показалась надежным убежищем. Он прижался щекой к шершавому холсту и закрыл глаза.
Она жила в этом лесу. Сейчас она спала под сиреневой сосной на траве, покрытой золотисто-фиолетовыми каплями росы. Ей снился сон…
Толя открыл глаза и потянулся к кисти, чтобы изобразить этот сон. Ярко-голубого цвета воронка с лохматым серебристым оперением, разбрасывающим продолговатые, тающие в воздухе искры, медленно и торжественно спускалась с неба. Внутри этой воронки…
Он покрывал холст быстрыми уверенными мазками. Он пребывал сейчас в сомнамбулическом состоянии. Это случалось с ним не так уж и часто, и обычно от картины, написанной в таком состоянии, он испытывал короткое, но очень сильное отчуждение, граничащее с ненавистью. Он прятал ее подальше, чтобы, чего доброго, не исполосовать в приступе ярости ножом ни в чем не повинный холст. Потом отчуждение проходило, и картина начинала жить собственной жизнью.
Он бросил кисть в жестяную банку со скипидаром и отошел назад на два шага.
В воронке, спускавшейся с неба на лес, в котором спала она, два нагих юных тела занимались любовью. Он видел плавное, похожее на танец колыхание бедер, трепет пальцев юноши, ласкавших грудь девушки. Вот она вытянулась, запрокинув голову, по ее телу пробежала дрожь…
Толя сделал глубокий вдох, надеясь подавить приступ внезапно нахлынувшей тошноты.
Он успел выскочить во двор, и его вывернуло наизнанку на клумбу с флоксами и петунией.
— Он смотрит на меня так, будто раздеть хочет. Я знаю, все художники развратные. Но ведь он твой родной дядя и не имеет права так на меня смотреть.
Инга приподнялась на локтях и поправила листик на носу. Они плыли в лодке по самой середине реки. Иван сидел на веслах. Ему никогда не доводилось грести раньше, но он быстро освоил это немудреное искусство.
— Наверное, тебе показалось. Он любит тетю Нонну и вообще… Вообще он не такой.
— Любит тетю Нонну, — передразнила Инга и фыркнула. — Какой ты наивный. Они живут вместе сто лет и давным-давно друг другу осточертели. А мужчины все одинаковые. Это ты другой. Но ты еще и не мужчина, ты мальчик.
— Он странный, но он… добрый и чистый, — задумчиво сказал Ваня. — Очень чистый. Он когда-то отказался от моей мамы, чтобы служить Богу.
— Ну и дурак. Я бы от тебя даже под пыткой не отказалась, — заявила Инга. — Да ну его к чертям. Пускай себе смотрит. Ты ведь не ревнуешь, а? — Инга вскочила, сорвала с носа листик, швырнула в воду. — Слушай, если он захочет меня полапать, я врежу ему по морде. Я умею за себя постоять.
…Они занимались любовью в шалаше, не думая о том, что их могут застать за этим занятием. Шалаш был просторный, и в нем приторно пахло нагревшимся на солнце свежим сеном. Он стоял на самом краю обрыва под тополем, и проплывающие по реке самоходные баржи сигналили с заунывной настырностью.
Потом оба задремали, не обращая внимания на тучи комаров и мошкары. Инга лежала на спине, приоткрыв рот и закинув за голову руки. Ваня проснулся первым — ему почудились шаги. Накинул на обгоревшие плечи рубашку, натянул плавки и выглянул наружу. Никого.
На противоположной стороне реки прямо напротив их шалаша поблескивал стеклышками веранды дом. Кто-то, кажется, дядя Толя, стоял, облокотившись о перила круглого балкончика наверху и смотрел вдаль. Ваня помахал ему рукой, но дядя не ответил.
— Вставай, — сказал он, вернувшись в шалаш. — Нас заждались к ужину. Я проголодался, как волк. Интересно, тетя Нонна догадалась напечь пышек? М-м, так хочется пышек с медом. Когда мы с бабушкой были в Коктебеле, она покупала мне мед в сотах. Ты когда-нибудь ела мед в сотах?
— Не-а, — сонно протянула Инга. — И пышки мама никогда не печет. А бабушку паралик разбил. Фу, от нее так мочой разит…
Инга натянула свои черные трикотажные трусики и завязала грудь белой ситцевой косынкой в красный горошек, которую ей дала Нонна. Ваня невольно отметил, что получилось стильно, как в журнале мод — на Инге все смотрелось стильно.
Не ветер, вея с высоты,
Листов коснулся ночью лунной;
Моей души коснулась ты —
Она тревожна, как листы,
Она, как гусли, многострунна, —
вдруг вырвалось из его груди, когда лодку подхватило и понесло речным течением.
— Ты что, сам сочинил? Вот здорово! — Инга одобрительно поцокала языком. — Я и не знала, что может быть так здорово. Ты прямо с ходу сочинил, да?
— Это сочинил граф Алексей Константинович Толстой, мой любимый поэт из русских. Слыхала про такого?
— He-а. Зато я знаю Высоцкого. И Окуджаву. «Ах Арбат, мой Арбат, ты — моя религия», — фальшиво пропела Инга. — Клево, да?
Ваня поморщился, но промолчал. Он не любил современную поэзию.
Лодка ткнулась носом о берег, и Инга, встав во весь рост на корме, с визгом нырнула в воду и поплыла широкими мужскими саженками. Потом перевернулась на спину, крикнула: «Догоняй!!»
Ваня видел ее острые белые груди, торчащие из воды — косынка сбилась на живот. Не раздумывая, он бросился в реку и поплыл следом. Метрах в пятнадцати от берега выступала мель. Здесь местами было по пояс и даже мельче. Он схватил девушку за талию, едва ее ноги коснулись песчаного дна. Они барахтались, сцепившись в шутливой схватке, пока оба не очутились под водой. Ваня успел нахлебаться вдосталь, в носу и в горле противно засвербило. И тем не менее он крепко прижал к себе еще не успевшее охладиться в воде тело Инги, резким движением сдернул трусики. Ему казалось, будто девушка тает в его руках.
— Совсем как в книжке — помнишь, ты рассказывал? — прошептала она с закрытыми глазами. — Любовь из книжки. Здорово-то как…
После ужина они сразу ушли к себе во флигель. Инга заснула, едва коснувшись головой подушки. Она лежала, как показалось Ване, в неживой позе со сложенными на животе руками и запрокинутой в крутом изломе шеи головой. Ему вдруг сделалось не по себе, и он пригляделся — дышит ли Инга. Все было в порядке: грудь девушки мерно вздымалась, она чуть улыбалась во сне.
Ване не спалось. На дворе еще было светло — только что село солнце. Он очень любил сумерки. Они отличались от остального времени суток своей непостижимой ирреальностью, как бы обещая исполнение самых неисполнимых — трансцендентных — мечтаний. В детстве он часто плакал в сумерках. Это были сладкие слезы о чем-то прекрасном, но, увы, несбыточном.
Осторожно, чтоб не потревожить спящую Ингу, Ваня спустил на пол ноги, натянул на голое тело джинсы и вышел во двор.
Длинная алая полоска зари над рекой напоминала огненный мост. Заречные дали на глазах растворялись в жемчужно-сером тумане, который густел и наливался синевой надвигавшейся ночи. Ваня обошел вокруг темного — ни одного огонька в окне — дома. Странную жизнь ведут его обитатели: нет телевизора, старый приемник накрыт искусно вышитой гладью салфеткой. И, похоже, никаких газет либо журналов. Книги, правда, есть, но главным образом словари, учебники английского и несколько книжек-покетов в мягкой обложке. Ваня не мог себе представить, что дядя читает по-английски. Но если не он, то кто тогда?..
Он зашел в дом. Тихо. Наверное, все легли спать. Дядина комната самая дальняя справа по коридору. Тетя спит на веранде на полу в окружении целой горки пестрых подушек. Ваня невольно улыбнулся, вспомнив это романтическое — цыганское — ложе в углу просторной светлой веранды, выходящей на реку. Вообще в тете Нонне есть что-то цыганское, хоть она светловолосая и очень полная — Ваня почему-то всех цыганок представлял худыми. Какая-то она диковатая и, кажется, себе на уме. Очень любит дядю Толю и не скрывает этого. Любит как-то униженно, просительно. А он милостиво разрешает себя любить…
В какой-то из комнат лежит старенькая больная бабушка, его, Вани, прабабушка, правда, не родная. Но мама очень любила дедушку Колю, своего отчима, и часто его вспоминала. Родного отца не вспоминала никогда. Ваня только и знает про него, что он был поляком. Кажется, про это сказал ему дядя Ян…
Он машинально толкнул какую-то дверь и очутился в темной комнате. В нос ему ударил спертый воздух, запах дешевого одеколона, плесени, чего-то еще, чему он не знал названия. Два окна закрыты ставнями — он заметил это, когда обходил вокруг дома, в третьем смутно темнели очертания холмов на фоне ярко-синего неба. Вид почти как из окна их с Ингой комнаты во флигеле. Скоро на небе проявится слегка накрененный влево ковш Большой Медведицы. Ване снилось в прошлую ночь, будто ему на голову падают прохладные светящиеся капли.
— Кто? — послышался тихий шелестящий шепот из угла.
Ваня пригляделся. Глаза, привыкшие к темноте, различили прикрытый простыней силуэт человеческого тела на кровати. Наверное, это и есть его прабабушка.
— Здравствуйте, — сказал он. — И извините, пожалуйста, если я вас разбудил. Я Иван, ваш… правнук. Я… мы приехали из Москвы в гости к дяде Толе. Бабушка, как вы себя чувствуете?
— Здравствуй, внучек, — неожиданно звонким и бодрым голосом сказала Таисия Никитична. — Ты меня не разбудил — я не сплю ночами. Открой форточку и садись на табуретку возле окна. От меня неприятно пахнет. Даже одеколон не помогает. Гнию заживо.
— Что вы, бабушка… Вовсе нет, — бормотал Ваня, смущенный такой откровенностью Таисии Никитичны. Но в точности выполнил оба ее наставления.
— Вот так лучше. — Она теперь говорила тихо, но внятно выговаривая каждое слово. — Света у меня в комнате нет — я ведь почти слепая. Но я разглядела тебя, когда ты только вошел. Это было похоже на вспышку при фотографировании. Ты рослый и красивый парень. Похож на мать. Да и на отца тоже.
Ване вдруг сделалось не по себе — показалось, бабушка видит его насквозь и даже знает, что под джинсами нет ничего. Он беспокойно заерзал на табуретке.
— Да ты не смущайся меня. Я рада, что ты приехал. Теперь и умереть можно спокойно, а то все что-то мучило, на душу давило. Как-никак ты моя родная кровушка.
Ваня не стал вносить уточнения относительно степени их родства — какая ему разница? Если бабушке так хочется, пускай считает его родным по крови. Он против этого ничего не имеет. Тем более что родство по крови, в сущности, ерунда. Ваня безоговорочно верил в родство душ.
— Тебе уже шестнадцать, да? А эта девушка, что с тобой приехала, она постарше тебя будет? — неожиданно спросила Таисия Никитична.
— Инга? Всего на один год, — сказал Ваня и почувствовал, как вспыхнули щеки. — Она моя невеста, бабушка.
— Невеста… Ты, я вижу, скор на решения. И дед твой таким же был. Не сложилась у него жизнь, хоть и в больших начальниках ходил. Я считаю, сам во всем виноват — Агнесса была бы ему верной женой.
— Агнесса? А кто это? — Ваня внезапно ощутил непреодолимое любопытство. Имя «Агнесса» казалось ему нездешним, окутанным романтической тайной. Он никогда не слыхал от своих родственников ни о какой Агнессе. Между тем Таисия Никитична продолжала, как бы беседуя сама с собой:
— Ну да, он уже в те годы на своей партии помешанный был, а она богомолка, баптистка к тому же. Он быстро все в уме просчитал и понял: или Агнесса с ее Богом, или партия с Лениным. Не знал он тогда, что ребеночка ей смастерил. Ну а если бы и знал? — Таисия Никитична совсем по-детски — залихватски — шмыгнула носом. — А плевать он на все хотел. Мужика в таком возрасте никакими сантиментами не удержать. Это он после к Машке всей душой прилип. Ох и любил мой Колька твою маму.
— А что случилось с… Агнессой? — робко поинтересовался Ваня, все еще испытывая на себе чары этого странного имени.
— Умерла она. В тюрьме. Сталин все секты запретил. Это его наши попы науськали. Он перед смертью с попами ладить начал.
То, о чем говорила сейчас Таисия Никитична, казалось Ване далекой историей. Еще более древней, чем война с Наполеоном или восстание Степана Разина. Советская история его не интересовала ни с какого бока — она была слишком гладкой, точно покрытой несмываемым бесцветным лаком, и от того казалась неживой. По мере возможностей Ваня избегал каких бы то ни было соприкосновений с нею, хотя, разумеется, приходилось брать в руки те же школьные учебники, читать перед экзаменами в университет скучные брошюры. Внезапно ему пришло в голову, что его прабабушка — живая участница этой самой советской истории. Правда, ей уже, наверное, девяносто, если не больше, и она вполне могла впасть…
— Бабушка, сколько вам лет? — внезапно спросил он.
— Восемьдесят семь будет двадцать пятого октября по старому стилю, — без запинки отчеканила Таисия Никитична. — Я родилась точь-в-точь в день, год и даже час смерти Петра Ильича Чайковского. Слыхал небось про такого?
— Еще бы. Я люблю классическую музыку. Очень, — смущенно пробормотал Ваня. Бабушка, похоже, прочитала его мысли.
— А отец твой пешком под стол ходил, когда это случилось, — продолжала Таисия Никитична, начав с того самого места, где ее рассказ прервал вопрос правнука. — Считай, круглым сиротой остался, и если бы не Устинья, скорее всего не было бы его, горемычного, сейчас на свете. Правильной женщиной эта Устинья была. Превыше всего справедливость в человеческих отношениях ценила. Да будет земля ей пухом и благослови Господь ее добрую душу, хоть она и не нашей веры была. Тебе рассказывали про бабушку Устинью?
— Да. И я видел ее фотографию. Кажется, она была родной матерью дяди Яна. — Ваня усиленно ворошил память, пытаясь извлечь из нее связанное с ранним детством. Когда исчез дядя Ян, а потом уехала мама, с ним никто не говорил на эти темы. На антресолях квартиры на Мосфильмовской пылились две картонные коробки. Ваня подозревал, что там были фотографии и какие-то бумаги, принадлежавшие маме и ее родне. Он так и не удосужился добраться до этих коробок.
— Может быть. Все может быть, — загадочно сказала Таисия Никитична и беззвучно пожевала деснами, ощутив во рту колючую сухость. — Дай мне, пожалуйста, кружку с питьем. К губам поднеси — у меня последнее время руки плохо держат… Спасибо, внучек. — Она замолчала, видимо, собираясь с силами. — Это Устинья познакомила твою мать с отцом — Николай поначалу ни в какую не хотел сына признавать. Не потому, что такой уж бесчеловечный был, а просто за свою карьеру боялся. Ну да, и они сразу друг в дружку влюбились, хоть еще совсем детьми были. Устинья им во всем потакала. И правильно делала. Понимаешь, грехом частенько называют не то, что на самом деле грех, а то, что для многих непонятно. Но это только в глубокой старости осознавать начинаешь. В старости вроде бы как заново ребенком становишься и жизнь с другого бока начинаешь видеть.
— Вы говорите, мама влюбилась в моего отца еще в детстве? Но почему же тогда он часто повторяет, будто она никогда его не любила? Особенно когда… выпьет здорово, — спрашивал Ваня, все больше и больше вживаясь в рассказ Таисии Никитичны, но толком еще ничего в нем не понимая.
— Говори мне «ты». С чего это ты вдруг выкаешь? Я ж тебе прабабка родная. Соломина я. И ты Соломин. По крови.
— Я по маме Соломин, хоть это фамилия ее отчима, то есть вашего сына. Но он удочерил мою маму, — сказал Ваня.
— И по отцу ты Соломин. Соломин Иван Анатольевич. Мне об этом твоя мама сказала еще тогда, когда ты только в проекте был. Она со мной откровенной была.
— О чем сказала? — не сразу дошло до Вани.
— Ах ты, наивная душа. Дядя Толя тебе никакой не дядя, а родной отец. Твоя мама любила его. Ой как любила. А он, бирюк чертов, в монастырь от любви спрятался. Потом локти кусал и руки хотел на себя наложить. Но Бог Нонну послал, чтоб спасти его, дурака.
— Но этого не может быть! — воскликнул Ваня и, вскочив, опрокинул табурет. — Бабушка, вы… ты все перепутала. Или забыла. Мне все говорят, я очень похож на своего отца. А мой отец — Дмитрий…
Из угла послышался тихий ровный храп. Таисия Никитична, утомленная изнурительно длинным для нее рассказом, крепко заснула. В окно уже смотрели звезды. Верещали цикады, в листьях деревьев вздыхал легкий теплый ветер.
Ваня вышел в коридор. Огляделся по сторонам, забыв, в какую сторону выход. Из-под двери слева проглядывала тусклая полоска света. Кажется, там дядина мастерская.
— Дядя, можно я с тобой посижу. Мне… мне страшно, — сказал Ваня и опустился прямо на пол под занавешенной белой тряпкой картиной. — Я тебе не помешаю?
Он заметил только сейчас, что на столике возле накрытой трехлитровой банкой свечи стоит початая бутылка водки и граненый стакан. Открытие, что дядя Толя пьет, к тому же в одиночестве, почему-то огорчило Ваню.
— Да нет, наверное. Водки хочешь?
— Пожалуй, выпью.
Ваня протянул руку, обхватил пальцами ребристую прохладу стакана. Он никогда в жизни не пил водку — от нее исходил тошнотворно отталкивающий запах. Сейчас он почему-то его не ощущал. В голову ударило почти в ту же секунду. Душе стало свободно и просторно. Захотелось сделать что-нибудь хорошее. Или по крайней мере сказать.
— Я люблю тебя, дядя, — как-то непривычно легко вырвалось у обычно скупого на излияния чувств Вани. — Бабушка сказала, ты мне не дядя, а родной отец. Может, она что-то перепутала? Но я все равно тебя люблю. Скажи, ведь ты мне дядя, а не отец?
Ваня неотрывно смотрел на пламя свечи под до смешного неуклюжей — приплюснутой сверху и вытянутой внизу — банкой из грязного зеленого стекла. Странная форма. Кто мог придумать столь странную форму?..
Если этот худой длинноволосый человек его родной отец, думал Ваня, а он его сын, в мире наверняка существуют куда более странные предметы, чем эта банка, выражающие собой бессмыслицу и хаотичность мирозданья. Собственно говоря, почему в нем должен царить порядок? И вообще — что такое порядок?..
Толя поежился, хотя в комнате было жарко — она выходила окнами на запад, и после полудня здесь хозяйничало солнце.
— Ну, если так случилось, никто ни в чем не… Не то я говорю, не то. — Он взялся руками за край столешницы и стиснул его до побеления суставов. — Ты и так ни в чем меня не винишь. Я помнил о том, что у меня есть сын, все эти годы. Я… да, я хотел бы тебя любить, но я вряд ли это сумею.
— Значит, бабушка правду сказала. А я даже не подозревал, — бормотал Ваня, избегая смотреть на Толю. — А он… мой отец… знает, что вы…
— Думаю, что… Нет, я не знаю.
— Но почему ты с мамой… почему вы не поженились, если так любили друг друга? Может, она бы никуда не уехала, если бы вы поженились. Это же глупо — любить и жить врозь, — рассуждал вслух Ваня.
— Да. И во всех этих глупостях виноват только я. Сперва хотел доказать себе, какой я сильный. А потом… Да, я должен был умереть, когда свалился с колокольни. Но я выжил. Зачем, спрашивается? У отца назревали крупные неприятности в связи с моим прошлым — он тогда уже был замминистра, а она, чтоб спасти отца, вышла замуж за сына генерала. Я лежал в это время в больнице. Наверное, я не имею права рассказывать тебе об этом. Но я… Нет, я бы не смог тебе солгать.
Толя уронил голову на грудь.
— Мне тоже придется сказать ему правду. Это нечестно, если мы скроем от него, — тихо сказал Ваня. — Дай мне еще водки. — Он протянул стакан, и Толя налил его до половины. — Я теперь не буду бояться пить. Я ведь думал, у меня дурная наследственность по линии отца, и очень боялся спиться. Мама, помню, так не любила, когда он… Ну, словом, отец всегда был выпивши, мама на него за это сердилась, и я это запомнил. Может, он пил потому, что она его не любила? Оказывается, водка не такая уж и дрянь… — Слова сыпались как горох, наскакивая одно на другое. Он не мог остановиться, хоть и знал, что несет какую-то ерунду. Но это давало передышку голове. Нет, нет, только не сейчас — он обо всем будет думать потом, а сейчас… — А как мне тебя называть? — внезапно спросил Ваня. — «Отец» к тебе как-то не подходит. А я и не знал, что мама так тебя любила. Помню, в детстве я видел вас несколько раз вместе. Вы вели себя как брат и сестра. Знаешь, когда я вспоминаю детство, мне почему-то кажется, что мама больше всех любила дядю Яна. Но это полный абсурд — он ей был брат. Был?.. Как ты думаешь, дядя Ян жив?
Толя ощутил почти непреодолимое желание опрокинуть стол, что-то разбить, сломать, но он пересилил себя. Тот высокий худой моряк с сильными руками и непроницаемо загадочным лицом, на котором, казалось, не боялось проявиться лишь одно-единственное выражение: безграничная любовь к Маше, его так называемой сестре, внушал ему с самой первой встречи чувство странного беспокойства, которое, как он понял впоследствии, происходило от обыкновенной ревности. Да, он ревновал Машу к этому моряку, ибо было между ними нечто большее, чем обыкновенное кровное родство — их так неудержимо влекло друг к другу.
— Да, — неожиданно громко сказал Толя. — С ним ничего не могло случиться. Как и со мной тоже. Мы еще встретимся. Я не могу сказать тебе, откуда я это знаю, — минуту назад я еще ничего не знал. — Он усмехнулся. — Водка что-то делает с моей головой. Я часто пью. Но не для того, чтоб забыть. А чтобы помнить. И еще мне очень хотелось бы понять…
— Отец, — вдруг сказал Ваня, с трудом ворочая отяжелевшим языком. — Инга сказала, будто ты на нее как-то странно смотришь. Может, ей показалось, я не знаю. Но если ты хотя бы пальцем к ней прикоснешься, я… я тебя убью, понял?
Лючия помогала Маше причесаться. Она любила это занятие и когда-то даже училась на парикмахера, хотя работать так и не пошла. Это Лючия уговорила Машу не обрезать волосы. На коленях перед ней стояла.
Она же уговорила невестку принять участие в благотворительном концерте в помощь ветеранам Вьетнама и их семьям, хотя та уже несколько лет не выступала публично.
— Ты должна это сделать, Мария, — говорила она решительным, не терпящим возражения тоном. — Они так несчастны. Президент сунул им деньги и эти побрякушки с ленточками и начисто про них забыл. И теперь эта «гордость нации» превратилась в наркоманов и горьких пьяниц. А все потому, что про них все забыли, — рассуждала Лючия, бережно расчесывая Машины волосы. — Мария, ты скажешь им теплые слова, потом споешь «Ave, Maria» и несколько неаполитанских песен. Среди этих парней есть итальянцы. А знаешь, один бывший вьетнамец рассказывал мне, что тоскует по той поре. Чудной, правда? Говорит, у них там было настоящее крепкое братство, а здесь тебя вроде бы на каждом углу предают…
Маша думала о своем. Вьетнам был далеко от Америки, к тому же война там давным-давно закончилась. Ее беспокоили события в Афганистане, которые обсуждали все, хотя бы мало-мальски интересующиеся политикой люди. Советские войска несли значительные потери. В Афганистане воевали молодые русские парни-призывники. Маша тяжело вздохнула. Ее Яна тоже могут послать в Афганистан — дедушка давно на пенсии, а Диме вряд ли удастся уберечь парня от армии.
— У тебя дивные волосы, Мария, — тарахтела над самым ее ухом Лючия. — Ты красивая, умная, добрая, но все это пропадает зря. Скажи на милость, ну кто все это видит? Кто слышит твой божественный голос? Наши соседи с Палермо-роуд, ну еще несколько человек из предместья Батон Руж Крик. Правда, я видела, как к бывшей церкви подъехала роскошная машина, и из нее вышли две такие холеные штучки в норковых шубках. А то еще был этот толстый лысый гусак Джек Конуэй — это мне отец Франциск рассказал. Я-то думала, Конуэй не верят ни в Бога, ни в черта. — Лючия вдруг выронила расческу и звонко шлепнула себя по лбу. — Ну и дура же я толстозадая! Фаршированная индюшка и та сообразительней Лючии Камиллы Грамито-Риччи. Ведь Джек Конуэй не Богу молиться приезжал, а на тебя посмотреть. Только не могу взять в голову, зачем это ему вдруг понадобилось. А ты как думаешь, Мария?
Маша недоуменно пожала плечами.
— Вот и я не знаю, — говорила Лючия, продолжая возиться с ее волосами. — А Бернард, я слышала, уехал не то в Австралию, не то в Японию. По крайней мере, здесь его давным-давно никто не видел. Это он из-за любви к тебе так сделал. Ах, Мария, какая же ты сильная! Я бы никогда не смогла сказать «нет» такому красавчику, как Берни Конуэй. Даже после того, как он изменил тебе с этой вертихвосткой Джейн Осборн. Франко ведь тоже тебе изменил, а ты взяла и простила его. Мария, ведь ты простила Франко, да?
— Наверное. — Маша вздохнула. — Я сама перед ним виновата.
— Кто? Ты? Mamma mia! Да как у тебя язык поворачивается говорить подобные глупости? Ты у нас святая. Санта Мария. Думаешь, я не помню, сколько времени тебя Берни Конуэй обхаживал? И с одного боку зайдет, и с другого, и с третьего, а ты стоишь как каменная статуя. Ах, Мария, Мария, хоть Франко мне и брат, скажу тебе: Берни не мужчина, а мечта каждой американки, если только она не лесбиянка, не монашка и не старуха столетняя. И это даже если не брать во внимание его миллионы. Ну, а с ними он мне нравится даже больше, чем Марчелло Мастрояни вместе с этим молодым жеребчиком Сталлоне. Ведь ты любишь Берни, правда, Мария?
Маша опустила глаза. Ей не хотелось лгать Лючии, которую она любила как родную сестру. Любит ли она Берни? Она сама часто задает себе этот вопрос и до сих пор не знает на него точного ответа. Но ей и не нужно его знать. Потому что она поклялась себе, что больше не позволит этому человеку прикоснуться к ней. Хватит, хватит любоваться собой, выставлять себя напоказ мужчинам. Что греха таить, ее всегда возбуждал успех у них, она жаждала им нравиться, она сама как бы приглашала мужчин совершить увлекательное путешествие в страну флирта, увлечений, измен. Она была плохой женой, и Франческо нашел себе подружку. Ну а что касается Димы и маленького Яна, которых она бросила на произвол судьбы, то тут ей вообще нет и не может быть прощения.
— Я поняла, что это не приведет ни к чему хорошему. А вы такие добрые, такие родные. Ни словом не попрекнули.
— Еще чего не хватало! — воскликнула Лючия и, отойдя на шаг назад, посмотрела в зеркало на дело рук своих. — Чудо, как хорошо! И выглядишь лет на двадцать пять, не больше. Ай да Лючия Камилла! Ай да мастерица! Правда, у тебя и волосы получше, чем у той путаны с обложки, и лицо как у настоящей аристократки. Ах, Мария, Мария, неужели тебе не муторно сидеть безвылазно в этой гнилой дыре, учить пению богатых девиц с голосами осипших кукушек, петь по праздникам мессу с толстопузыми кастратами…
— Нет. — Маша упрямо мотнула головой. — Я счастлива. Слышишь, Лу, я очень счастлива. Лиз так меня радует. Знаешь, Лу, из нее может получиться замечательная пианистка. Миссис Кренстон считает, что Лиз не просто вундеркинд, а очень одаренная и целеустремленная девочка.
— Миссис Кренстон, миссис Кренстон, — беззлобно передразнила невестку Лючия. — Что еще остается делать этой старой лягушке? Ну да, учить деток правильно играть дедушку Баха и дядю Моцарта. Я знаю, Лиззи далеко пойдет, но и ей будет лучше, если ее мама-черепаха шевельнет лапками и всплывет наконец со дна, где закопалась по уши в вонючем иле. Знаешь, настанет день, и наша Лиззи будет давать интервью этим пройдохам-газетчикам. Так вот, они обязательно спросят у нее про маму с папой и так далее и будут очень разочарованы, когда девочка скажет, что ее мама когда-то замечательно пела и даже отхватила премию на конкурсе в Барселоне, а потом с ней случилось что-то непонятное и она превратилась в самую обыкновенную учительницу пения. И Лиззи будет глотать горькие слезы обиды. А если она скажет, что ее мама поет в «Мете» или хотя бы в «Ла Скала» — вот тогда они ее так распишут, что импресарио выстроятся в очередь к ее артистической уборной.
Маша встала и, бегло окинув взглядом свое отражение в зеркале, сказала:
— Нам пора, Лу. Господи, я так волнуюсь. Там будет столько людей… Лу, мне кажется, я хлопнусь на сцене в обморок.
— Держись покрепче за рояль, — самым серьезным образом посоветовала Лючия и добавила: — Скоро Лиззи сможет тебе аккомпанировать. Это было бы для нее очень важно. Особенно если бы ты была примадонной.
Нет, сцена Машу нисколько не испугала. Напротив, вид освещенной софитами эстрады, заставленной по краям корзинами с настурциями и крупными оранжево-палевыми ромашками, вызывал в ее душе волнение сродни тому, какое испытываешь от встречи с очень любимым человеком, с которым разлучила судьба.
Она чуть не задохнулась от счастья, услышав крики «браво». Петь было радостно — голос звучал легко и свободно, заполняя собой просторный зал. Последнее время ей много приходилось петь духовных произведений и классических арий, а потому голос ее обрел подвижность. Она с легкостью брала ми третьей октавы, хотя в ее планы не входило «сорвать дешевые аплодисменты», как выражалась ее консерваторский педагог по вокалу Барметова. Она пела на «бис» все, что когда-то знала. Наконец концертмейстер выдохся и покинул сцену, и тогда Маша спела без сопровождения «Над полями да над чистыми». Она никогда не пела эту песню, но, слушая в детстве по радио, замирала от восторга. Взяв последнюю ноту, ощутила на щеках слезы.
«Я больше никогда, никогда не попаду туда, — думала она, принимая цветы и поздравления. — Ради чего я тогда живу? Господи, как я устала жить…»
Как и в прежние времена, Сичилиано устроил в ее честь настоящий праздник. И все-таки это были не прежние времена. Тогда, каких-то пять лет назад, Маше казалось, что она сумеет завоевать весь мир. Теперь ей не было никакого дела до этого мира. Она сама виновата в том, что все случилось так, как случилось. Но она не ударит пальцем о палец, чтобы изменить что-то в своей жизни.
По просьбе гостей Лиз сыграла сонату Моцарта, несколько мазурок Шопена, экспромт Шуберта. Девочка подросла за последний год, превратившись в угловатого длинноногого подростка с большими кистями рук, которые она, смущаясь, часто прятала за спину, и красивыми рыжевато-каштановыми глазами. Все в один голос твердили, что Лиз вылитый отец, и только Лючия считала ее точной копией мамы.
— И характер такой же: слишком добренькая и жуть какая упрямая, — говорила сейчас Лючия, любившая племянницу больше жизни. — Попомнишь мои слова, Мария, — ранит наша Лиззи свое мягкое сердечко о твердый кремень в груди какого-нибудь Франко или Берни или как там их. Все они хороши, пока не полежишь с ними под одним одеялом.
И она бросила многозначительный взгляд на сидевшего напротив брата. Последнее время он много пил и старался при первом удобном случае уйти из дома.
Совсем расплывшийся, но все такой же веселый и добродушный Сичилиано обнял племянника за плечи и что-то шепнул на ухо. Франческо вздрогнул и привстал со стула, потом махнул рукой, пробормотал: «Va fan cullo» и одним залпом осушил рюмку граппы.
— …Из Парижа, — долетали до Маши обрывки того, что говорил Сичилиано. — Она в больнице… опасаются за ее жизнь. Франко, узнай хотя бы, в чем дело, — громко заключил он.
Франческо встал и, слегка покачиваясь, направился за Сичилиано в его кабинет.
Лиз сейчас играла Ми-бемоль мажорный ноктюрн Шопена. В душном, пропахшем кухней и табаком воздухе эта светлая музыка казалась случайной и мимолетной гостьей. Маша словно видела над своей головой большую белую птицу, зовущую куда-то ввысь. Увы, ей уже не суждено взлететь — слишком тяжел груз воспоминаний, разочарований, роковых поступков. Смириться, забиться в нору и навсегда забыть про то, что на свете существует прекрасная возвышенная любовь. Или же она всего лишь выдумка этих безумцев романтиков, посвятивших свои короткие жизни служению несбыточной мечте?..
Маша помнит, как она обрадовалась нежданно-негаданной встрече с Франческо, и они кинулись друг другу в объятья, надеясь начать все сначала. И потерпели фиаско, хоть и не сразу об этом догадались.
Еще в Акапулько, куда они поехали на неделю, чтобы побыть вдвоем, Маша обнаружила, что ласки Франческо стали ей почти безразличны, что она не в состоянии отвечать на них так пылко, как раньше. В последнюю ночь их пребывания в Акапулько они допоздна засиделись в ресторане на вершине выступающей в море скалы. Оба были слегка пьяны. У Маши тревожно ныла душа.
— Франческо, прости меня, — сказала она и, протянув руку, нежно коснулась пальцами щеки мужа. — Я стала какая-то другая. Поверь, я очень тоскую по той Маше, которая любила тебя.
— Я тоже. — Он вздохнул и горько усмехнулся. — Это я во всем виноват. Я постараюсь сделать так, что ты снова меня полюбишь.
— Сделай. Обязательно что-то сделай. — Она смотрела на него полными слез глазами. — Я хочу, чтобы было как раньше, хоть и знаю, что так уже не может быть.
Они танцевали под мелодию очень знакомой мексиканской песни. А когда-то давно — Лолита Торрес, Маша вернулась в свое детство, к Устинье… Но и эти воспоминания коснулись ее сейчас лишь мимоходом, оставив душу нерастревоженной. Она прижалась всем телом к Франческо, закрыла глаза, пытаясь убедить себя в том, что дороже его нет у нее никого на свете. И вдруг отчетливо вспомнила Берни.
— Что с тобой, любимая? — спросил Франческо, нежно целуя ее в лоб. — Ты словно увидела корабль-призрак.
— Это так и есть, — прошептала Маша. — Но ты не обращай внимание, ладно? Никакие призраки не должны нас больше разлучить.
Когда они наконец добрались до постели, Маша, приподнявшись на локте и щекоча концами волос грудь Франческо, попросила тихо:
— Расскажи мне о ней чуть-чуть. Она же мне сестра…
— Мы условились не говорить о прошлом, — сказал Франческо и отвернулся.
— Наш уговор остается в силе, и я совсем тебя к ней не ревную. Но мне… Понимаешь, она мне не безразлична.
Франческо потянулся к пачке сигарет, лежащей на тумбочке, и закурил.
— Она оказалась совсем не такой, как… В общем, я еще не встречал таких шлюх.
— Она похожа на меня? Знаешь, я совсем ее не помню — я тогда была точно во сне. — Она взяла у него сигарету и жадно затянулась. — Похожа, да?
— Наверное. Но я понял это совсем недавно. Тогда я как-то не обратил внимания на это сходство.
— Ты думаешь о ней, — задумчиво сказала Маша, не испытав при этом ни капли ревности. — А знаешь, я бы очень хотела повидаться с нею.
— Это невозможно, — вырвалось у Франческо. — Вы совсем разные. У нее было столько мужчин, и всем им она отдавалась за деньги. Она…
— Тебе она отдалась по любви, — перебила его Маша. — Она любила тебя, быть может, самой первой любовью.
— Первой любовью? После всех тех мужчин, которые у нее были? Она сама рассказывала мне, что у нее их было дюжины четыре, если не больше. Мария, давай лучше закончим этот разговор. — Франческо нервно загасил сигарету и натянул до подбородка простыню. — Вся эта история не стоит того, чтобы мы о ней говорили.
— Стоит. Мы живем на ее деньги. Я чувствую себя перед ней очень виноватой — ведь это я отобрала у нее тебя. Она ради тебя готова на все, а я…
И Маша тяжело вздохнула.
— Послушай, малышка, хватит терзать себя, а заодно и меня. — Франческо наклонился и нежно поцеловал Машу в губы. — Мы вместе, а все остальное не имеет значения. И вовсе не на ее деньги мы живем, а на деньги старика Тэлбота. Пускай еще спасибо скажет, что мы не обратились в суд и не потребовали компенсации за то насилие, которое сотворила над тобой эта сумасшедшая Шеллоуотер. Помнишь, я прозвал ее так когда-то? Им бы обошлось это в парочку миллионов, если не больше.
— Она не сделала мне ничего плохого, — тихо сказала Маша и, откинувшись на подушку, закрыла глаза. — Она исполняла все мои желания. Потом она куда-то исчезла…
— Наверное, ее наконец засадили в психушку, — предположил Франческо. — Думаю, ее доченька тоже скоро там окажется.
— Ты очень жестокий, — прошептала Маша. — Как ты не можешь понять, что женщина, которая любит…
Она замолчала и повернулась к Франческо спиной.
Франческо стиснул зубы. Он не мог понять причину Машиной холодности. Он так тосковал по ней все это время и сейчас готов был заниматься с ней любовью день и ночь.
«Черт, она наверняка не может забыть этого Конуэя, — подумал он. — Попался бы мне этот типчик в каком-нибудь укромном местечке, куда не достают руки шерифа. Уж я бы сумел оставить на его наглой физиономии кое-какие метки, которые не смогли бы залечить даже самые дорогие врачи».
— Франческо, — тихо окликнула Маша.
— Да, любимая?
— Если она вдруг обратится к тебе за помощью, обещай мне, что ты… Словом, ты вспомнишь о том, что она мне сестра. Обещаешь?
— Ты требуешь от меня… — начал было Франческо и внезапно осекся. — Ладно, обещаю, если ты так хочешь. Только она вряд ли когда-нибудь обратится ко мне за помощью. — И едва слышно добавил: — Мне кажется, она, как и ты, очень гордая.
…Сейчас он вернулся на свое место мрачнее тучи, и Лючия, подтолкнув невестку под локоть, шепнула ей на ухо:
— Это Лила. Я точно знаю. Эта тварь стала толще бегемота, и с ней теперь даже задаром никто не хочет спать. Она все надеется, что Франко возьмет этого ублюдка Бобби, но я сказала ему…
Маша так и не узнала, что сказала Лючия брату. Она встала, быстро обошла вокруг стола и положила руки на плечи мужа. Он обернулся. Вид у него был жалкий и растерянный.
— Франческо, у меня кружится голова. Ты не мог бы проводить меня на террасу? — попросила она и крепко стиснула его плечи.
Они прошли через зал, сопровождаемые любопытными взглядами многочисленных родственников.
На террасе не оказалось ни души. Ею пользовались главным образом днем, и то если на улице было не слишком жарко. Они сели на табуреты возле стойки, и Маша спросила:
— С ней что-то случилось?
— Она попала в автокатастрофу, и врачи опасаются за ее жизнь. В ее сумочке обнаружили листок с моим адресом и телефоном. Я никогда не давал ей свой…
— Ты должен немедленно вылететь в Париж, — перебила его Маша. — Помнишь, ты обещал мне…
— Но как же ты? Ведь эта женщина была моей любовницей. Неужели ты не ревнуешь меня к ней?
— Нет. Прости меня, Франческо, но я… Да, я останусь тебе женой и матерью нашей Лиз. Все будет как прежде. Но я… я больше не смогу заниматься с тобой любовью. Тебе ведь не надо, чтобы я делала это только из чувства долга, правда?
— Я думал, ты… Ну да, я заметил, ты последнее время стала совсем равнодушной, но я думал, это пройдет, и мы снова…
— Франческо, милый, никто ни о чем не узнает. Иначе они замучают своими советами и тебя, и меня. Ты сейчас вылетишь в Париж…
— А ты? Что будешь делать ты?
— То же самое, что делала последние годы: заботиться о Лиз, петь по праздникам в церкви, давать уроки. Мне теперь совсем немного надо.
— Но послезавтра я должен везти во Фриско эти чертовы контейнеры с…
— Мы попросим, чтобы тебя подменил Массимо. Я слышала, он возвращается сегодня вечером из рейса. Думаю, у него хватит времени отоспаться и заполнить необходимые бумаги. Прошу тебя, Франко, сделай это ради нас обеих.
— Ты странная женщина, Мария, — задумчиво произнес Франческо. — Но знай: я не смогу жить без тебя.
Никто из семейства Грамито-Риччи, даже вездесущая Лючия, не подозревал о существовании Сью Тэлбот, а главное о той роли, какую она сыграла в жизни их сына и невестки. Все до одного искренне верили, что деньги (эта совершенно невероятная сумма, размеры которой могли уложиться в голове разве что у владельца ресторана Сичилиано, да и то, наверное, не целиком, а частями) принадлежали Маше, которая либо заработала их, выступая на сцене, либо… Разумеется, о том, что эти деньги ей мог дать Бернард Конуэй, вслух не говорили, но думать никто никому не мешал, тем более что на все вопросы о происхождении столь кругленькой суммы и Маша, и Франческо отвечали уклончиво либо попросту отмалчивались. Невестка вернулась в дом, где ее все так любили, сын был счастлив и, кажется, прощен, и добрые Аделина и Джельсомино делали все возможное, чтобы у детей все было в порядке. И лишь у брата с сестрой сложились натянутые отношения, в чем главным образом была виновна Лючия, другой раз придиравшаяся к нему по мелочам. Сама того не замечая, девушка превращалась с годами в настоящую мужененавистницу и на то, разумеется, были причины.
У Лючии была нескладная, к тому же не по годам расплывшаяся фигура, которой так не соответствовала ее нежная возвышенная душа. Но тем мужчинам, с кем Лючии довелось общаться, до ее души не было никакого дела. Старики же, готовые польститься на молодость и порядочность девушки, вызывали в ней вполне понятное отвращение. И Лючия жестоко страдала, время от времени выплескивая на окружающих гнев несправедливо обделенного природой существа. Именно Лючия, всегда и беспрекословно бравшая Машину сторону в ссорах между мужем и женой, частенько служила помехой их примирению. Со стороны вполне могло показаться, будто она задалась целью поссорить брата со своей невесткой, хотя это совсем не входило в ее планы.
Сейчас она буквально сгорала от любопытства, куда с такой поспешностью укатил Франческо и не связан ли его отъезд с тем ночным звонком. Аделина (она болела гриппом и в тот вечер была вынуждена остаться дома) сказала, что ему звонили из Парижа по какому-то очень важному и срочному делу, и она дала телефон ресторана Сичилиано. Лючия попыталась было приступиться с расспросами к невестке, но Маша заявила, что ей тоже ничего не известно и что Франческо сказал, будто наклевывается выгодное дельце, связанное с перевозкой каких-то ценных грузов из Европы. Лючия этому объяснению не поверила и даже надулась на невестку, правда, всего на полчаса — она любила ее почти так же горячо и жертвенно, как малышку Лиззи. Отныне она следила за каждым шагом Маши, смекнув, что брат в первую очередь свяжется с женой.
Он позвонил через три дня. Лючия только что отбыла в супермаркет пополнить домашние запасы продовольствия, что входило в ее обязанности. Трубку снял Джельсомино.
— Папа, мне нужна Мария, — сказал Франческо тусклым, почти неузнаваемым голосом. — Это очень серьезно.
— Она занимается с мисс Боулти.
— Это очень серьезно, папа, — повторил Франческо. И, тяжело вздохнув, добавил: — Очень.
Джельсомино крикнул, чтобы Маша взяла трубку в гостиной, но класть свою даже не подумал — он считал самым искренним образом, что в их семействе не может и не должно быть друг от друга секретов.
— Папа, я должен поговорить со своей женой, — сказал Франческо, слыша в трубке громкое взволнованное сопение Джельсомино.
— Говори на здоровье. Разве я тебе мешаю?
— Да. Положи трубку. Немедленно.
Джельсомино очень огорчился, но тем не менее подчинился приказу сына. Он поспешил к аппарату на кухне, но трубку уже успела снять Аделина. Не в пример мужу, она была опытна в делах подобного рода — еще бы, сколько довелось прослушать разговоров мужа с этими «porci putani», так что ее мастерство было доведено до истинного совершенства. Одним движением руки она выключила миксер и телевизор, прикрыла микрофон трубки сложенной вчетверо льняной салфеткой. Сын определенно чем-то очень расстроен. Вполне возможно, он связался с мафией. О, этот мальчишка способен отмочить все, что угодно — это она поняла еще когда сын только вылез из пеленок.
— Мария. Ты должна приехать. Немедленно. Иначе…
Раздался пронзительный звонок электроплиты, возвестивший о том, что готова пицца. Не помогла даже сложенная вчетверо салфетка — его услышали на другом конце провода.
Франческо мгновенно оценил ситуацию.
— Понимаешь, жена моего босса горит желанием познакомиться с тобой и посоветоваться относительно того, стоит ли учить дочку вокалу. От этого зависит сумма моего контракта. Приезжай как можно скорей, любимая. Я встречу тебя в Орли.
— Вылечу вечерним рейсом, — не колеблясь ни секунды, ответила Маша. И тут же спросила срывающимся от волнения голосом: — А что говорят специалисты?
— Она никого не желает слушать. Она… Понимаешь, она хочет видеть только тебя.
— Я все поняла.
К возвращению Лючии Маша успела заказать по телефону билет и собрать вещи. До вылета оставалось чуть больше двух часов.
— Лу, отвези меня в аэропорт. Я… мне что-то не по себе сегодня, и я боюсь садиться за руль, — попросила Маша, когда Лючия вышла на кухню, держа впереди себя упаковку апельсинового сока. — У Франческо наклевывается выгодный контракт. — Она смотрела на Лючию и в то же время сквозь нее. — Необходимо мое присутствие. Конечно, я могу вызвать такси…
— Не стоит. Я буду готова через десять минут, — сказала Лючия и кинулась к машине выгружать коробки с морожеными цыплятами, пивом и кока-колой. — Надень шляпу и плащ. Похоже, собирается дождь.
Маша села на заднее сиденье и, откинувшись на спинку, закрыла глаза. На душе было тревожно. По тону Франческо она поняла: положение критическое. Но Лючия ни о чем не должна догадаться — она непредсказуема в своей любви и ненависти, а следовательно, и в поступках.
Полыхнула молния, и Маша открыла глаза. Когда-то очень давно под этим эвкалиптовым деревом, где сейчас остановилась на красный свет Лючия, они с Франческо занимались любовью. Это на самом деле было очень, очень давно. Но только время здесь совсем ни при чем.
В ту пору она любила Франческо или, по крайней мере, думала, что любит. И знать не знала, что он обманывает ее с другой женщиной. Господи, лучше бы она никогда об этом не узнала… Они снова остановились возле светофора.
Маша открыла глаза. Совсем незнакомый район. Она прекрасно знает дорогу в аэропорт, но здесь не была ни разу.
— Лу, в чем дело? Где мы? — спросила она.
— Это объезд. Черт бы побрал этих ремонтников. Не бойся, мы поспеем, — сказала Лючия, со скрежетом переключая скорости.
Маша снова закрыла глаза. Что-то случилось со Сью, думала она. Быть может, Сью уже умерла. Но если бы Сью умерла, Франческо не стал бы просить ее приехать. Бедняжка Сью. Наверняка была очень одинока в детстве — Устиньи встречаются так редко.
— Мы попали в пробку, — сообщила Лючия, ожесточенно сигналя пытающемуся объехать ее справа грузовику. — Проклятье, я и не подозревала, что в нашем городе могут быть такие пробки.
— Лу, мы должны поспеть на этот рейс, — сказала Маша. — От этого зависит… Ты понимаешь, что следующий будет только завтра вечером?
— Но я же не виновата, что… Черт, кажется, кончился бензин. Эта проклятая стрелка только что показывала полбака. Мария, самолет все равно не вылетит в такую погоду.
Лючия говорила что-то еще, но Маша ее уже не слышала. Она схватила сумку и, распахнув дверцу, выскочила на шоссе. Раздался визг тормозов, и вишневого цвета «линкольн-континенталь» затормозил буквально в двух сантиметрах от нее, дыша в лицо жаром мотора.
Через минуту Маше удалось поймать такси. По счастью, вылет рейса Нью-Орлеан — Париж задержали из-за технических неполадок на восемнадцать минут.
— Ты приехала, — прошептал белый кокон из бинтов и ваты. — Я знала, что ты приедешь. Но ты не должна была этого делать. Это… ненормально. Мне вообще кажется, что мир сошел с ума. Или я сошла с ума, а? Кэп говорит, будто ты заставила его ко мне приехать. Лучше бы он соврал и сказал, что сам так решил, правда? А то я не знаю теперь, как мне себя вести. Я не должна тебя любить… Но мне хочется тебя любить. Скажи своему кэпу, что он глупый наивный итальянец. Нет, не надо, не говори: сама скажу. Он уже почти потерял тебя, но если он потеряет тебя совсем…
Голос Сью звучал все тише и тише, в уголке губ показалась капля сукровицы. Вошла сестра с осиной талией и ярко-вишневыми губами и сказала на ломаном английском, что свидание закончено и больной пора отдыхать.
Маша, пошатываясь, вышла в коридор. С кресла у противоположной стены ей навстречу поднялся Франческо.
— Я беседовал с доктором, — сообщил он, когда они спускались в лифте. — Ее шансы выжить практически равны нулю. Он сказал, у нее очень слабая имунная система. Но главное то, что она не хочет жить. Доктор говорит, это похоже на навязчивую идею, потому что у нее нет никаких оснований чувствовать себя несчастной и покинутой — она сама категорически против того, чтоб сообщили деду и брату. Ей сказали, что человек, с которым она ехала в машине, умер на месте. Думаю, это был ее… возлюбленный. Вероятно, потому она тоже хочет умереть. И все-таки, мне кажется, нужно обязательно сообщить ее ближайшим родственникам.
Франческо вздохнул и, когда лифт остановился, взял Машу за локоть.
Она невольно отстранилась, но тут же, пересилив себя, прижалась к нему.
— Мы не будем этого делать. Нет. Вот тогда она точно умрет. — Маша вдруг зашла вперед, положила руки ему на плечи и сказала, глядя прямо в глаза: — Прошу тебя, милый, говори ей каждую минуту, что ты любишь ее больше всех на свете. Что все это время ты только о ней и думал. Что она нужна тебе. Что ты… Господи, Франческо, да помоги же ей выжить!..
Маша смотрела на него полными слез глазами.
— Но если она выживет, мне придется выполнить свое обещание, а я не смогу без тебя. Пусть она лучше умрет, если ей так хочется умереть. Я не могу жертвовать своей любовью к тебе ради прихоти избалованной девицы.
— Не надо громких слов, милый. — Маша на мгновение прижалась щекой к щеке Франческо. — Это не жертва. Это… да, это обычное человеческое сострадание. Ты нужен ей, Франческо. Ты та самая соломинка, за которую она сможет ухватиться. Прошу тебя, помоги ей…
— Ты больше не любишь меня. Я все понял — это предлог от меня отделаться.
Он стоял жалкий и растерянный посреди пустынного в этот ранний час вестибюля клиники, и у Маши вдруг больно сжалось сердце.
— Я всегда буду рядом с тобой, — прошептала она, глядя куда-то в сторону. — Что бы ни случилось. Только помоги бедной Сью…
Лючия пребывала в непоколебимой уверенности, что ее брат занялся чем-то нехорошим, к тому же хочет втянуть в это дело Марию. Последнее время ее невестка, когда-то отличавшаяся упорным решительным характером, стала пассивной и мягкотелой, как моллюск без раковины, и плывет по течению. Да и Франко изменился — пристрастился к спиртному, дерзит родителям, часто повышает голос даже на свою любимицу Лиззи. По мнению Лючии, ее брат был типичным неудачником — ни в деле не везет, ни в любви. Лючия была просто уверена в этом. Плюс ко всему, она знала, что, согласно статистике, именно на долю неудачников приходится самый большой процент убийств, краж, они же оказываются, как правило, замешанными в темных делах. Да, да, она читала об этом в одной очень серьезной книге. В ней все было обосновано логично и в высшей степени убедительно.
С помощью Аделины Лючия установила точное время первого звонка из Парижа. По счастливой случайности у нее оказалась знакомая телефонистка, которая дежурила в тот самый вечер. Лючия наплела Маддалене Бог знает что (откуда только фантазии хватило!): про отца Марии, за которым следят агенты КГБ (что скрывается за этой аббревиатурой, Лючия, разумеется, не знала), про своего благородного брата, взявшегося помочь несчастному, ну и в том же духе.
Маддалена уши развесила и лишь охала да ахала, но тем не менее пообещала все выяснить. Лючия, зная привычки родителей подслушивать все без исключения телефонные разговоры, сказала подруге, что будет ждать ее сразу после работы у выхода. И пояснила при этом таинственным шепотом и озираясь по сторонам, что «у Москвы длинные руки». (Эту фразу произнесли раз двадцать в каком-то шпионском телесериале, она ее не поняла, но, к счастью, употребила к месту.)
Маддалене удалось узнать номер, с которого звонили, но она, заинтригованная рассказом подруги — всю ночь бедняге снились кошмары со стрельбой и взрывами — выяснила вдобавок, что этот номер принадлежит частной клинике в Париже. О чем и сообщила подруге, тоже, разумеется, соблюдая необходимые меры предосторожности.
Лючия и виду не подала, как потрясло ее это открытие. Поблагодарив Маддалену, она сказала:
— Бедняга, это он там от них прячется. Но Франко обязательно ему поможет. У нашего Франко хорошие связи.
По пути домой Лючия крепко задумалась и даже умудрилась проехать на красный свет, чего с ней раньше никогда не случалось. К счастью, обошлось — полицейские роились возле врезавшегося в дерево трейлера, как осы возле дерьма. В тот вечер она едва дождалась конца ужина, Аделина с нескрываемым недоумением поглядывала на дочь, лениво ковыряющую вилкой в тарелке — Лючия не только отличалась аппетитом боксера-тяжеловеса, но и ходила в семейных чемпионах по скорости поглощения пищи.
Она убежала к себе, не допив чай и даже не притронувшись к своему любимому шоколадному торту с клубничным кремом — гордостью Аделины, слывшей одной из лучших кулинарок округи. Под кроватью стояла картонная коробка со старыми журналами. Кажется, в одном из них она прочитала эту страшную статью о…
Лючия закрыла дверь на ключ и вытряхнула журналы на пол. С обложек на нее вытаращили свои размалеванные глаза красотки в локонах, клипсах, оборках и прочих ухищрениях, игравших ту же роль в привлечении самцов, что и пестрые крылья бабочек. Это были сплошь журналы для женщин, и в них содержалась масса полезных советов относительно того, как не просто обратить на себя внимание мужчины, а подогреть его до такой степени, что он согласится поставить свою подпись под выгодным для невесты брачным контрактом. Но сейчас Лючия как никогда была далека от каких бы то ни было мыслей о замужестве. Где-то она читала, что в Париже, да, да, именно в Париже…
Вот! Статья называется «Лучше иметь больные печень и почки, чем отдать здоровые ближнему». В ней говорится о том, что в Европе приобрела невиданный размах торговля человеческими органами, что существует несколько подпольных организаций, которые поставляют эти органы в частные клиники. Обнаружено несколько трупов молодых людей, у которых отсутствуют печень, почки, сердце и даже глазные яблоки. Дело оказалось настолько прибыльным, что последнее время многие частные клиники идут на прямые контакты с бандитами, поставляющими им человеческие органы. Далее рассказывалось о том, что недавно в Париже была арестована группа врачей одной частной клиники, уличенная в трансплантации неизвестно каким образом добытых человеческих почек.
Лючия в страхе захлопнула журнал. Вот какой контракт собирается подписать ее брат! Он будет возить из Америки в Европу органы специально убитых для этой цели людей. Разумеется, ему отвалят большие деньги. Святая Мадонна, да неужели Франко окончательно свихнулся?!
Когда на следующий день Лючия приехала из супермаркета и увидела спешно собравшуюся в дорогу невестку, она с ходу оценила ситуацию. Мария нужна им как прикрытие их грязных делишек. Разумеется, она ни о чем не догадывается, но Франко просил ее о помощи, и эта дуреха согласилась по первому его зову лететь на край света. Ничего, она, Лючия, костьми ляжет, но не позволит Марии вылететь в Париж сегодня. Ну а завтра… завтра будет видно — возможно, удастся что-то придумать.
Лючия видела в зеркале заднего обзора, что Мария откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. И в ее голове созрел план…
Когда Мария выскочила из машины на бульваре Сен-Жермен, Лючия лишь самодовольно хмыкнула — до вылета самолета оставалось ровно двадцать две минуты. Разве что невестке удастся подхватить космический корабль. Через сорок минут она позвонила из автомата в справочную службу аэропорта, и ей сказали, что ввиду технических неполадок самолет вылетел всего минуту назад.
Лючия плакала от злости, медленно плывя в «фиате» среди обрушившихся на город потоков дождя. Она провела бессонную, полную тревожных кошмаров наяву ночь, но утром как ни в чем не бывало ждала Маддалену возле входа на телефонную станцию.
— Ты? — удивилась подруга. — Что стряслось?
— Послушай, Мадди, у тебя есть минутка? — таинственным шепотом поинтересовалась она.
— Целых пять, — сказала подруга. — Знаешь, торт, который испекла твоя мама, настоящее объедение. Я бы очень хотела спросить у нее рецепт…
— Я сама напечатаю его на машинке и принесу тебе сегодня же вечером, — пообещала Лючия, обнимая Маддалену за плечи и отводя в тень эвкалипта. — Слушай, вчера снова звонили от него, — зашептала она ей на ухо. — Мария срочно вылетела в Париж. Боюсь, это может оказаться ловушкой. Ты бы не могла узнать номер телефона, с которого звонили вчера?
— Постараюсь. Бедная Мария. Неужели ее схватят и посадят в тюрьму?
— Говори потише, — попросила Лючия. — И смотри: никому ни слова. А то они и за нас возьмутся. Так ты сумеешь узнать, с какого номера звонили?
— Наверное. Приходи сюда в четыре. Слушай, а за нами еще не следят?
Она испуганно огляделась по сторонам.
— Это исключено. Я проверила, — с многозначительным видом изрекла Лючия.
В четыре Маддалена сообщила подруге срывающимся от волнения голосом, что звонили с того же самого номера, что и три дня назад, то есть из парижской частной клиники.
— Все ясно. Значит, его состояние внушает врачам опасение. Марии, разумеется, ничего об этом не сказали. Бедняжка.
Теперь Лючия окончательно утвердилась в своих подозрениях. И решила принять соответствующие меры. Разумеется, в полицию она обращаться не станет — про их грубые неуклюжие методы работы снимают целые телесериалы. Ну, а частные сыщики запросят кучу денег вперед, а потом, когда запахнет жареным, раскроют все карты полиции, дабы не потерять свою вонючую лицензию.
Ей самой придется вылететь в Париж. Да, и как можно скорей. Деньги есть — Лючия иногда подрабатывала в качестве baby-sister и тайком от всех клала деньги в банк. К тому же можно будет продать кольцо, которое подарил ей Пеппино в день их помолвки. Удача, что он женился не на ней, а на этой кривоногой Лоре Миллер (Лючия, узнав о том, что он спутался с этой кретинкой, чуть было руки на себя не наложила — спасибо, Мария не отходила от нее целую неделю). Эта Лора родила ему двух ублюдков с заячьей губой. И виноват Пеппино — у них в роду три таких ублюдка, что они, разумеется, скрывали.
Так вот, за кольцо дадут тысячи полторы, не меньше, плюс те две тысячи семьсот, что лежат на ее счету в банке. Родителям она скажет… Да, она скажет доверчивым Альфредо и Аделине, что хочет отдохнуть с недельку на ферме у своей школьной подруги Нормы Свенсон. Норму она обязательно предупредит на тот случай, если предкам вдруг взбредет в голову туда позвонить.
Вот только Лиззи жаль бросать…
Но Лиззи днями просиживает за роялем, ходит только в школу и церковь. Нужно приказать строго-настрого Аделине, чтоб глаз с девочки не спускала — чертов город превратился в последние годы в настоящий бордель.
Через сутки Лючия уже сидела в салоне эконом-класса летящего над Атлантикой «Боинга». Ей было очень неуютно от того, что под полом, под ее обутыми в удобные туфли на низком каблуке ногами не было ничего, а под этим ничего была вода — так сказала размалеванная, как настоящая путана, стюардесса. Лючия панически боялась воды, разумеется, кроме той, которая лилась из крана или душа, да и самолетом летела впервые.
— Эй, ты, ну все на свете проспишь. Вставай, слышь? Вот сейчас пощекочу тебе ноздрю травинкой… Ага, боишься щекотки, да?
Ваня с трудом резлепил веки. У него на груди лежал букет душистых полевых цветов и трав. Из-за него он видел только глаза Инги — они были бирюзово-голубыми и полными счастья.
— Ты не слышал, как я встала, да? — щебетала она, садясь рядом с ним на кровать. — Ой, утро клевое было — роса, птицы поют, из-под ног кузнечики выпрыгивают. Наверное, в раю так, если он есть на самом деле. Дядя Толя уже не спал — Шарика кормил и кошек. Представляешь, он добрый какой: всех бездомных кошек кормит. Мы с ним договорились на рыбалку поехать. Может, даже сегодня. Он совсем-совсем не такой, как я думала. Ой, какая же я дурочка, правда? Он меня дочкой зовет. Странно и… как-то приятно. Он сказал, что вы с ним вчера вечером бутылку водки распили. Это правда, да?
— А больше он ничего тебе не сказал? — с тревогой поинтересовался Ваня.
— He-а. А что, еще что-то было?
— Да нет, ничего. Это я так, — пробормотал он, вспоминая вчерашний вечер в подробностях. Все было так похоже на сон. Может, это на самом деле был сон?..
— Понимаешь, я еще сам не знаю, правда то, что он мне сказал, или нет. Если правда…
— А что он тебе сказал? — допытывалась Инга, возбужденно блестя глазами.
Ваня не знал, что ему делать. С одной стороны, не хотелось иметь от Инги секретов, с другой…
— Ну, скажи, Янек, дорогой, — теребила она его одновременно за руку и за ногу. — Ой, горячий ты какой. И красный как рак вареный. Небось обгорел вчера. Давай я тебя питательным кремом намажу, чтобы шкура не слезла. Но сперва скажи, а?
— Понимаешь, он… да и бабушка тоже, говорит, что на самом деле мой отец не мой отец, хоть у меня фамилия его и отчество. Я, кажется, рассказывал тебе о том, что у него с мамой была… любовь.
— Ну да. И он ушел в монастырь. А мама твоя вышла замуж за другого. Это я уже знаю, — немного разочарованно сказала Инга. — Это никакая не любовь, когда только охи да глазки друг другу строят. У меня так было с одним мальчишкой в четвертом классе. Скукотища.
— Нет, не глазки. — Ваня слегка обиделся за мать. Она жила в его памяти почти как идеал женщины. — Они… Словом, у них все было, и я, оказывается, его сын! — одним духом выпалил он и почему-то тяжело вздохнул.
— Ой, как здорово! Значит, у тебя два отца. А у меня ни одного нет. — Инга нахмурилась, но всего на какую-то долю секунды. — Так вот почему он меня сегодня дочкой назвал. Ура! — Она вскочила и закружилась по комнате, споткнулась о маленькую скамейку возле печи, чтоб не упасть, схватилась за занавеску и рухнула на пол, погребенная под белоснежным саваном тюля.
Ваня вскочил и помог ей выпутаться из сети.
— Ты настоящая русалка, — сказал он, отбрасывая тюль с ее лица и приближая к нему свои раскрытые губы.
Ваня видел из окна веранды лодку на якоре чуть ли не посередине реки — в том месте песчаная мель резко обрывалась судоходным фарватером. Инга сидела на носу, поджав по-турецки голые ноги, и сосредоточенно следила за поплавком удочки. Он (нет, даже в мыслях Ваня не мог назвать его «отцом», но и «дядей Толей» почему-то тоже) возился на корме с донками, забрасывая их в воду одну за другой. Ваня не любил рыбачить — это было нудное занятие, к тому же он всегда представлял себя на месте вытащенной из воды рыбы и сам начинал испытывать удушье. Разумеется, подобные ощущения были недостойны настоящего мужчины, и Иван никому о них не рассказывал. Потому он остался дома — впрочем, его никто и не звал на рыбалку — и очень скучал без Инги.
Нонна, кажется, ушла в магазин. Ваня поднялся в мансарду. Здесь было прибрано, все по-прежнему на месте, глянцево блестели половицы крашеных и почти нехоженых полов. На самодельной тумбочке он заметил толстую книгу, накрытую белой кружевной салфеткой. Его рука машинально потянулась к ней. Оказалось, что это Библия дореволюционного издания с пожелтевшими от ветхости страницами, на темно-вишневой сафьяновой обложке большой крест со стершейся позолотой. Ваня никогда не читал Библию, хотя на книжной барахолке возле Первопечатника ее предлагали, и даже недорого. Она не считалась запрещенной литературой, как, к примеру, «Лолита» Набокова или «Доктор Живаго» Пастернака, за которые можно было запросто схлопотать срок. Наверно, еще и потому, что советский закон не предусматривал наказание за владение этой книгой, интерес Вани к ней был практически равен нулю. Сейчас он раскрыл ее наугад. Из середины вывалился сложенный вчетверо листок.
Ваня собрался было засунуть его на место — он был хорошо воспитан, а потому не собирался читать чужие письма, — но случайно заметил печать, просвечивающую изнутри. Это определенно был какой-то казенный документ, а значит, его можно прочитать.
Им оказалось заверенное в нотариальной конторе завещание. Согласно ему, Соломин Анатолий Николаевич после своей смерти передавал дом вместе с флигелем и другими постройками, а также прилегающую к нему землю (30 соток) Ивану Дмитриевичу Павловскому. Внизу стояла дата: 8 мая 1968 года. Это был день рождения Вани. В шестьдесят восьмом ему исполнилось четыре года.
Дрожащими пальцами он сложил завещание и сунул между страницами Библии, которую положил на место и прикрыл салфеткой. И опустился на теплый от падающих в окно лучей полуденного солнца пол.
Он услышал шаги босых ног внизу, тихий скрип двери.
— Кто есть в доме? — раздался негромкий и словно бы испуганный голос Нонны. Ее шаги прошлепали по коридору на веранду. Дом разнес их гулким пустым эхом. Звякнули стекла рам. Теперь шаги были прямо под ним. — Боже мой! — с какой-то тоской воскликнула Нонна. И снова во всем доме стало тихо. Тишина расслабляла и убаюкивала. С реки донесся ленивый гудок самоходной баржи. Ваня растянулся на теплом прямоугольнике пола, закрыл глаза. Не надо, не надо ни о чем думать. Думать так мучительно, так больно. Мысли упираются во что-то непробиваемое, жесткое, бесчувственно-неодушевленное, как бетонная стена, и падают, падают к ее подножию. Лучше закрыть глаза и…
Он впал в сонное оцепенение, сквозь которое пробивались звуки окружающего мира. Не просто долетали, а, усиленные этим оцепенением, обступали со всех сторон, тянули щупальца, жала, когти. Казалось, они проникают ему под кожу, вгрызаются в его плоть, задевают нервы. Тишина летнего дня была, как острыми булавками, утыкана этими звуками. Кричали петухи, лаяли собаки, царапала ветка по шиферу крыши. И еще где-то кто-то плакал — горько, монотонно, без надежды на утешение.
«Что мне до всего этого? — думал Ваня. — Это не моя жизнь. Это чужая жизнь. Но где кончается моя и начинается чужая?.. Все так запутано. Наверное, я никогда не смогу это распутать. Мне тяжело… Почему кто-то хочет вмешаться в мою жизнь и перевернуть в ней все вверх дном?..»
И он вдруг пожалел, что приехал сюда — сейчас бы он с таким наслаждением вернулся в дни своего неведения, наполненные суетой экзаменов, волнений, бессонных ночей наедине с захватывающей книгой. В той, утерянной им навсегда жизни, все было до предела просто и ясно. Не было в ней никаких особенных переживаний, привязанностей, а была ровная, слегка снисходительная любовь к отцу, жалость к больному старому дедушке, уже почти зарубцевавшаяся скорбь по умершей бабушке.
И вдруг появилась Инга.
Да, с нее все и началось… Если бы не она, вряд ли пришло бы в голову приехать сюда, в дом, где когда-то жила его мать, а теперь, как выяснилось, живет отец.
Он любит Ингу. Несмотря на ее прошлое. Он еще не думал о том, во что выльется их любовь, хотя и называл ее своей невестой. Нет, конечно, это несерьезно — взять и жениться. Все женатики живут однообразно, скучно. Любовь — это совсем другое дело и к женитьбе, наверное, не имеет никакого отношения. Быть может, Инга захочет переехать к нему — отец вряд ли станет возражать. Ваня горько усмехнулся. Тот отец возражать не будет — у него мягкий характер. Про этого отца он пока не знает ничего.
«Наверное, я так привязался к Инге потому, что она первая», — помимо его воли оформилось в мозгу. Словно кто-то извне подсказал.
Он оперся на локти, потом сел. Теплый солнечный прямоугольник теперь был не на нем, а рядом, значит, он пролежал на полу час, если не больше. Внизу все еще кто-то плакал, но этот и все остальные звуки куда-то отступили, и Ваня очутился точно в вакуумной капсуле. Стало легко, на казавшийся неразрешимым каких-нибудь полчаса назад вопрос хотелось ответить бесшабашным: «Ну и что?» Он встал с пола, бросил взгляд в сторону Библии под салфеткой. «Ну и что?» — пронеслось в голове. Потом спустился по лестнице, вышел из дома и, дыша полной грудью раскаленным, как в духовке, воздухом, направился к обрыву, над которым росли какие-то колючие кусты с пожухшими от зноя листьями.
И тут над краем обрыва возникла голова Инги, а потом и она вся. Она была мокрая и прохладная с головы до пят, она повисла на нем, пытаясь к нему прижаться. От нее пахло речной свежестью, солнцем и какими-то бело-розовыми цветами, толстые длинные стебли которых она засунула себе за пояс из косынки, и их головки-зонтики возвышались над ее плечами.
— Ты спал? А мы сплавали на другой берег. Это совсем не страшно, хоть течение жуть как несет, — тараторила она. — Я правда похожа на русалку? — Она отступила на шаг назад, вытянула шею, выставила вперед слегка согнутую в коленке ногу. — Это он так сказал. Знаешь, а мы видели такого чудного хмыря. Он сидел возле нашего шалаша и пялился на нас, как на космических пришельцев. Сперва я испугалась — очень у него лицо странное: одна половина ухмыляется, а другая злая-презлая. Но он меня успокоил. Он сказал, что тип совсем безобидный. Просто он с приветом. А цветы тебе. Представляешь, я с ними плыла.
Инга дернула за кончик косынки, и цветы упали к ее ногам. Она аккуратно собрала их в букет и протянула Ване.
— А где он? — спросил Ваня, машинально беря из ее рук цветы.
— Кто? А… Он остался рыбачить. А я не могу на одном месте сидеть, да и по тебе соскучилась. Знаешь, пока мы плавали на тот берег, на удочку поймалась большая рыбина… Слушай, я правда по тебе соскучилась, хоть мне и было с ним жуть как весело. Пошли к нам, а?
Они направились в сторону флигеля. Ваню раздражал сладковато-гнилостный запах цветов, но вместо того, чтоб зашвырнуть их куда подальше, он почему-то держал букет возле самого носа.
Во флигеле было прохладно и полутемно. Инга стащила мокрые трусики, бросила их прямо на пол и растянулась на смятых простынях. Ваня лег рядом одетый.
— Ты что, не хочешь? — поинтересовалась она, уже расстегивая молнию на его джинсах. — А я… Мне еще на том берегу захотелось, когда я эти цветы рвала. От них так сексуально пахнет, и вообще… — Она неопределенно хмыкнула и вдруг, в мгновение ока оказавшись верхом на Ване, схватила его за горло цепкими холодными пальцами и спросила, приблизив к его лицу свои возбужденные переливчато-бирюзовые глаза: — Ревнуешь, да?
— Да, — тяжело выдохнул Ваня и попытался встать.
— Нет, не отпущу. Ты думаешь, я как была шлюхой, так и осталась, да?
— Не знаю. Ничего не знаю.
— Ах, вот ты какой. — Бирюза ее глаз внезапно померкла, точно помутнела изнутри. Она медленно разжала пальцы и, соскользнув на пол, села, обхватив руками колени. — Серьезный ты. Взрослый очень. Ты и понравился мне за эту серьезность, но мне каждую минуту хочется чего-то отмочить, похулиганить. Мне кажется, во мне чертенок сидит — это мать так говорит, да и бабка тоже. Думаешь, не вижу я, что он на меня как волк голодный смотрит? Ну и что? Смешно, да и только. Мне-то на него… ну, если и не наплевать, то… Да нет, раз у меня есть ты, мне никого-никого не захочется. Он заводится, когда рядом со мной. Ну и что? Может, ему это полезно. Эта Нонна такая толстая, что небось все дырки позарастали. На кусок тухлого мяса топор и тот не подымется. Ну да, прокисла она вся, а еще на меня так косится, словно я ее мужика хочу к себе в постель затащить. Ха, я ж не виновата, что меня все художники любят.
Ваня молча смотрел на потолок. На нем была едва заметная извилистая трещина — она появилась вчера, когда он подпрыгнул и изо всей силы ударил по потолку сложенной в несколько раз газетой, пытаясь убить надоедливого комара. «Позавчера я был счастливым человеком, — пронеслось в голове. — Почему, почему все так зыбко?..» — думал он с тоской.
— Послушай, ты, Отелло. — Инга уже стояла посреди комнаты, нагая и очень возбужденная. — Если ты будешь подозревать меня в каких-то… гадостях, я на самом деле их сделаю. Тебе и себе назло. Вот. — Из ее глаз готовы были брызнуть слезы, но она задрала кверху подбородок и громко шмыгнула носом. — И вообще я ненавижу сцены. Знаешь, почему я из дому ноги сделала? Да потому, что они меня достали своими моралями. Эй, ну что же ты молчишь? Не молчи, слышишь?
Ваня повернулся к стене и с головой накрылся простыней. «Почему, почему все так зыбко?» — продолжало звучать внутри. Точно там притаился кто-то неугомонный.
— Так ты… ты хочешь… Тогда я такое отмочу! Вот увидишь! — Ее голос звенел неприличными злыми слезами. — Жалеть будешь, парнишка. Еще как пожалеешь!
Она натянула трусы, схватила со стула его рубашку и выскочила, оставив открытой дверь на веранду.
Ваня встал, закрыл дверь — оттуда шел жар и пахло какой-то горькой травой — и снова лег. «Пожалеешь, пожалеешь», — звенело в воздухе.
Он накрыл голову подушкой и скрипнул зубами.
Проснулся он в кромешной тьме и, увидев в окно наклоненный над головой ковш Большой Медведицы, вспомнил, где он и что случилось. Пощупал руками кровать с обеих сторон от себя. Пусто. На мгновение стало нечем дышать, и больно перевернулось сердце. Куда могла деться Инга? Уже, наверное, полночь, если не позже.
Ваня нащупал свои электронные часы на стуле в изголовье кровати, нажал на кнопку. Высветились четкие малиновые цифры «12.36». Он вскочил, застегнул джинсы и вышел во двор. Кажется, в саду прошелестел чей-то смех. «Инга!» — громко позвал он. Ему ответила какая-то ночная птица.