Книга: Мелодия для любимой
Назад: Глава 20
Дальше: Часть вторая

Глава 21

В конце сентября, когда Леру выписали из больницы, маму, наоборот, положили. Это произошло в один и тот же день, и Надежда Сергеевна плакала, садясь в «Скорую».
– Ну что ты, мама? – пыталась ее успокоить Лера. – Ничего ведь страшного, приступ небольшой – видишь, укол уже действует. Полежишь немного и выпишешься!
– Разве я из-за себя? – убивалась та. – Но надо же, чтобы именно сейчас, именно сейчас! Как ты будешь – одна с ребенком, после операции?
– Тетя Кира приедет с дядей Штефаном, мам, ничего страшного. Ну что я, в лесу одна буду?
Лера старалась говорить бодрым голосом, но на самом деле бодрости в ней не осталось ни капли. Она чувствовала, что переоценила собственные силы. Даже физические силы, не говоря уже о других, которые больше всего были нужны ей сейчас.
Она забыть не могла, как принесли ей первый раз девочку – забыть не могла потому, что это было самым сильным потрясением, с которым ничто не могло сравниться и на которое как раз и ушли последние силы.
Девочка была такая крошечная, невообразимо маленькая – Лера представить себе не могла, что живой человечек может быть таким маленьким! А личико у нее было не красное и не желтое, как у других детей в палате, – совсем другое.
Девочка спала, и от ее круглых щечек, из-под ее смеженных светлых ресниц исходило такое ясное сияние, которое просто невозможно было в обыкновенном человеке.
Лера смотрела на нее, забыв обо всем: и о боли, которая все никак не проходила после операции; и о женщинах в палате – одна из них была невыносима своей сварливостью и слезливостью; и обо всем мучительном и прекрасном мире, который остался за стенами больницы.
Она смотрела только на свою девочку и видела только ясное сияние, исходившее от нее, и больше ничего не хотела и не могла видеть. Она не могла даже вздохнуть глубоко: для вздоха надо было оторваться от созерцания этого личика, и вздох мог разбудить ребенка.
Каким смешным, каким странным казалось все, чем она была занята всего несколько дней назад – путевки, туристы, презентации и переговоры. Где было все это, на каком облаке уплывала Лера из той жизни, в которой она уже и забыла, что у нее есть душа, а помнила только, что надо сделать срочный звонок, встретиться, договориться, подписать?..
Маленькая девочка с сияющим личиком перевернула все и все сделала неважным.
Это уже потом, немного придя в себя, Лера смогла заняться теми же необходимыми и единственно важными вещами, которыми были заняты все женщины в палате: кормить, сцеживаться, пить чай с молоком, есть желтые, а не красные яблоки, не есть помидоров…
Потом она смогла чуть спокойнее посмотреть на своего ребенка – рассмотреть, какого цвета глазки, какой носик, какие волосики выбиваются из-под роддомовской косынки.
Девочка была как две капли воды похожа на Костю. Те же ясно-голубые глаза, тот же ровненький носик и аккуратные бровки, и даже ресницы были длинные, слегка загнутые. Пожалуй, только рот был как у Леры – немного великоват, но красивой формы, и уголки губ чуть опущены вниз.
– Слушай, – спросила как-то сварливая соседка, – а чего это муж к тебе не приходит? Ты незамужняя, что ли?
– Разошлась, – ответила Лера.
Конечно, она могла бы соврать, что муж в командировке – как, отводя глаза, соврала совсем юная девочка Зоя, лежащая на кровати у окна. Но зачем – чтобы пристойно выглядеть перед дурой-соседкой?
– А чего ж родила тогда? – удивилась та. – На аборт опоздала?
– Так надо было.
Лера не собиралась вдаваться в подробности. Да если вдуматься, это «так надо» и было единственным объяснением, которое она могла дать кому угодно, даже самой себе.
Она так полюбила ее, эту свою девочку, что оторваться от нее не могла, и думать больше не могла ни о чем и ни о ком. Она смотрела на нее как на совершенно неземное создание, она даже по имени не могла ее называть, хотя с именем все было понятно. И могла смотреть часами – особенно когда малышка спала и волшебное сияние, исходившее от нее, было еще заметнее.
Но сил у Леры не осталось совершенно.
Когда она думала не о девочке, а обо всей остальной жизни, ей становилось страшно. Ей не верилось, что жизнь за стенами больницы идет так же, как раньше, и она не могла представить в ней себя.
И надо же было, чтобы даже мамы не оказалось рядом в первый же день!.. В те полчаса, что прошли до приезда тети Киры, срочно вызванной по телефону, Лера сидела на диване в маминой комнате и смотрела в стенку безучастными глазами; к счастью, девочка спала.
Никто не говорил ей о послеродовой депрессии, но она сама чувствовала, как все переворачивается в ней, меняется. И невозможно было сказать, какие перемены более разительны: те, что чувствовала она в себе во время беременности, или эти, новые – когда ребенок отделился от нее и начал свою особую жизнь.

 

Все это не кончилось и потом, когда уже выписалась из больницы мама. И через неделю не кончилось, и через две. Лере все время хотелось плакать, она приходила в отчаяние от малейшей мелочи. Ей казалось, что не хватает молока, что девочка не наедается, что она плачет именно из-за этого, или что она заболела какой-то жуткой болезнью, которую и распознать-то нельзя.
Надежда Сергеевна впервые видела свою Лерочку в таком состоянии – и сама терялась. И они метались вдвоем по квартире, не зная, что делать – из-за какой-нибудь ерунды, с которой Лера прежде справилась бы играючи.
Лера чувствовала, как тревога носится в воздухе; она сама не могла бы объяснить, почему. Даже в осенних бульварах не было того спокойствия, которым они дышали в это время каждый год.
А теперь Лера шла по Петровскому бульвару к Чистым прудам, толкая перед собой коляску, или сидела на лавочке, а тревога шла впереди нее, обступала ее со всех сторон, не давая ни порадоваться, ни успокоиться.
Она даже не удивилась, когда начался октябрьский путч. Смотрела телевизор, пробегала глазами газеты, но ей трудно было включиться в это, трудно было понять состояние людей, готовых на все ради власти. И ее не покидало ощущение пародийности происходящего: как будто в кривом зеркале отразилось все, что было в том незабываемом августе…
– Лера, я надеюсь, ты никуда не пойдешь? – спросила Надежда Сергеевна, стараясь говорить построже.
– Я? – Лера обернулась от окна и невольно улыбнулась маминому тону. – Ну что ты, мама, куда я пойду?
Надежда Сергеевна облегченно вздохнула. Она не знала, чего ожидать сейчас от Лерочки – та стала такая нервная, дерганая! А вдруг ей придет в голову пойти куда-нибудь – в Останкино или, упаси бог, к Белому дому? А туда, говорят, поехали танки… И стрельба, весь вечер выстрелы слышны… Подумать только, в центре Москвы всю ночь стрельба!..
Лера стояла у любимого своего широкого подоконника и смотрела в пустой провал двора. Было совсем поздно; она только что покормила ребенка на ночь. Да уже и была ночь – первый час, наверное.
Двор был тих, пуст, и во всем их доме, окружавшем двор своими неколебимыми стенами, во всем городе было тихо, пусто и темно. Только выстрелы разрывали сырой ночной воздух, будоражили осеннюю тьму.
«Как в войну, – подумала Лера. – Даже окна еле светятся – почти светомаскировка».
И вдруг она увидела, как загорелся свет в окне напротив, через двор. Этого почти невозможно было заметить, но Лера так привыкла смотреть на свет в этом окне – все свое детство, всю юность! – что сразу увидела, как осветились изнутри неплотные зеленоватые шторы.
Сердце у нее занялось, и слезы тут же брызнули из глаз; она едва не вскрикнула.
– Мама! – обернулась она к Надежде Сергеевне. – Мама, я выйду на полчасика, хорошо?
– Куда это? – перепугалась та. – Господи, Лерочка, ты же сказала, что не пойдешь!
– Нет-нет, мама, не туда. Митя приехал, ты видишь?
– Митя? – обрадовалась Надежда Сергеевна, подходя к окну. – В самом деле – вроде окна светятся у них… Конечно, пойди, деточка. Только осторожно, никуда со двора, я тебя умоляю!
Лера сбежала вниз, на ходу попадая руками в рукава пальто, – и остановилась у подъезда: она увидела, что свет в окне погас, и не могла сдвинуться с места. А вдруг он только почудился ей, этот свет, сквозь тоску и тьму октябрьской ночи?
Она машинально прошла немного вперед – и тут же увидела, как Митя идет ей навстречу через двор. Он ее не видел, а она узнала его по огоньку сигареты в темноте. Это не мог быть никто другой – и это был он.
Лера побежала ему навстречу, а он все еще не видел ее – и они едва не столкнулись посреди двора.
– Митя… – сказала Лера, чувствуя, что сейчас расплачется. – Митя, куда ты идешь?
– Это ты куда идешь, подружка моя дорогая? – услышала она его голос; сигаретный огонек полетел, отброшенный, в сторону. – Кого-нибудь защищать?
Она знала, какое у него сейчас лицо и какой взгляд: усмешка и ожидание одновременно. И она больше не могла сдержать слезы – они хлынули из ее глаз потоком, и Лера уткнулась лбом в Митино плечо, вздрагивая и всхлипывая.
Он молчал, держал ее за плечи, но в его молчании, в его дыхании было больше, чем в любых словах: было то, что не могло уйти никогда, – лучшее, что было и в ней.
– Что же с тобой, скажи мне? – тихо произнес Митя, когда ее рыдания немного утихли и она подняла на него глаза. – Может, к тебе пойдем?
– Нет, давай к тебе лучше, – шмыгнула носом Лера. – Ты когда приехал?
– Сейчас. Пойдем ко мне. Только там, по-моему, угостить тебя нечем, а пить – вода в кране.
Он говорил отрывисто и как-то хрипло немножко, но тут же кашлянул – и голос у него стал как всегда. Лера по-прежнему не видела его лица в темноте.
Они поднялись по лестнице, Митя открыл дверь. Тишина была в квартире, темнота и тишина – но это был все тот же дом, Лера почувствовала его сразу, с порога. И картина с рекой Летой висела где-то в библиотеке, и фортепиано стояло в гостиной.
Лера вздрогнула: на мгновение ей показалось, что сейчас раздастся шорох колес по паркету и Елена Васильевна покажется в конце коридора…
Вспыхнул свет, и она обернулась. Митя смотрел на нее, стоя у двери. Она всмотрелась в его глаза, в их таинственные темные уголки, скрытые прямыми ресницами, – и слезы снова подступили у нее к горлу.
– Да что же это с тобой? – спросил Митя. – Ты за всю свою жизнь столько не плакала, сколько сейчас за пять минут! Или это я на тебя нагнал такую тоску?
– Нет, Мить, ты что! – Лера сама удивилась тому, как изменился ее голос – словно восстановился за эти самые пять минут. – Как хорошо, что ты приехал! Надолго?
– Пока не знаю. Лер, может, ты мне скажешь все-таки, отчего ты так переменилась?
Она заметила тревогу в его взгляде, но эта тревога успокаивала ее – как странно! И как было рассказать, что переменилось в ней? Но вообще-то: это кому другому – как рассказать, а Мите… Лера и сказала просто – как есть.
– У меня дочка родилась.
Он так побледнел, что она испугалась. Не шелохнулся, но стал такой белый, как будто вся кровь отхлынула от лица.
– Поздравляю, – сказал он наконец. – Давно?
– Месяц.
– Так что же ты бегаешь в такую ночь по улице? – возмутился он; голос у него стал прежний, и лицо приняло прежний вид. – Куда твой муж тебя отпускает?
– Муж меня никуда не отпускает, – усмехнулась Лера. – Мы с Костей разошлись, и, по-моему, он о ребенке даже не знает. Во всяком случае, я ему не сообщала.
Митя звонил ей довольно часто – то из Лондона, то из Берлина, то еще откуда-нибудь: после окончания лионского контракта он ездил по Европе с концертами. Но последний раз она говорила с ним месяца два назад, и о девочке он не знал. И о Косте, конечно, тоже.
Лера не сказала Мите ничего особенного, просто сообщила в двух фразах свои новости. Но в эти две фразы вместилось все, что было в ее жизни в этот удивительный и невыносимый год, эти две фразы можно было сказать только Мите – и ей стало так легко, как не могло быть ни с кем другим, кроме лучшего друга ее детства.
Он молчал, смотрел на нее, потом сказал наконец:
– Да… На это только ты способна.
– Почему я? – немного обиделась Лера. – Думаешь, это я решила с ним разойтись? Он полюбил другую, ушел к ней, у них ребенок… Что я должна была делать?
– Конечно, ты решила родить, – улыбнулся Митя. – Решение, что и говорить, своевременное. Но ты умница, подружка моя, и я за тебя рад. Как ты ее назвала?
– Елена.
Лера увидела, что он вздрогнул.
– Как же я ее могла назвать, Митя? – укоризненно спросила она.
– Да. Спасибо тебе.
Они по-прежнему стояли в коридоре, глядя друг на друга, и теперь Лера не могла понять, что было в Митином взгляде… Он опустил глаза.
– Пойдем в комнату? – спросила она.
– Да, Лер, ты извини меня, – спохватился Митя, поднимая на нее взгляд. – Пойдем, конечно. И я тебе, кажется, соврал, что выпить нечего. Я же вино купил в Шенефельде, забыл совсем. Отметим событие!
– Да мне нельзя, наверное, – с сомнением произнесла Лера. – Я же кормлю…
– Оно легкое совсем, не волнуйся. Мозельвейн.
Они сидели в гостиной: Лера в любимом своем кресле, в котором всегда сидела, часами разговаривая с Еленой Васильевной, а Митя – напротив нее, на венском стуле, отодвинутом от старинного круглого стола.
Сначала, когда она только увидела его во вспыхнувшем свете, ей показалось, что он совсем не изменился. И только теперь, вглядываясь в его лицо, Лера замечала перемены. Стал старше, взрослее? Нет, это не подходило к нему, хотя и морщинки появились у губ, и печаль возраста – в скрытых уголках глаз. Но он всегда был старше и взрослее, даже когда она впервые увидела его в этом доме. А тогда ему было четырнадцать лет.
Скорее, усилилось то ощущение внутренней силы, которое исходило от него, которое так отчетливо было в его отце и так незаметно в Елене Васильевне. Наверное, то, что было в нем, то, чем он владел в этом мире, – стало мощнее и глубже.
Но Лера не могла в эти минуты понять все это так ясно. Она только видела, что он переменился, и все.
Бутылку мозельвейна Митя поставил на стол у себя за спиной, и вино казалось зелено-золотым в неярком свете бра, висевшего над головой у Леры.
Она смотрела на Митю, на переливы винного света в глубокой поверхности стола – и чувствовала, как мир нисходит в ее душу. Именно мир нисходит, это были единственные, самые точные слова – несмотря на то что одиночные выстрелы за окном сменялись автоматными очередями.
– Как ты жил этот год, Митя? – спросила Лера. – Ничего невозможно сказать по телефону, правда?
– Правда, – кивнул он. – Ты мне даже не сказала, что родить собираешься.
– Ну и что было бы, если бы сказала? – пожала плечами Лера. – Даже лучше сейчас – все уже позади.
– Я бы приехал, например. Тебе ведь, наверное, не все было в радость, что с тобой произошло?
Лера почувствовала, что все переворачивается в ее душе. Она понять не могла, как он делал это – одними словами, одним взглядом, голосом, усмешкой – всем собой.
– Мне было… – сказала она, помолчав. – Я сама не знаю, как мне было… Мне трудно объяснить, Митя. Иногда мне кажется, что все происходило не со мной, и я даже не знаю, когда это началось. Знаю только, когда кончилось: когда Аленку увидела.
– Ты жалеешь о чем-то, Лер? – спросил он, и Лера увидела, каким внимательным сделался его взгляд.
– Ни о чем, – сказала она. – О чем мне жалеть? Что выбрала для себя такую жизнь – может быть, слишком стремительную? Или что родила? Я даже не жалею, что с Костей так… Хотя это такая была мука – не могу я об этом говорить, Митя!
Лера почувствовала, как при одном воспоминании о Косте ее начинает бить мелкая дрожь. Чувства, связанные с ним, сталкивались в ее душе, и их столкновение было мучительным.
Чтобы унять эту дрожь и эти удары изнутри, она попросила:
– Ты о себе лучше расскажи, Мить. Что я? Ты-то что делал все это время?
– Ездил много, смотрел и думал, – сказал он. – Дирижировал, ставил оперы, еще дирижировал – разными оркестрами. На скрипке играл. Что еще?
Он смотрел на нее, как будто ожидал, чтобы она спрашивала дальше. И она спросила:
– Но с тобой-то что было? Думал ты – о чем, хотел – чего? Ты можешь это сказать?
– Всего – не могу, – вдруг ответил он. – Мало ли чего я хотел и о чем думал. Только кое-что… Дирижировал – и хотел, чтобы оркестр вслед за моей рукой передавал интонации так же ясно, как скрипка в моих руках. Играл на скрипке и думал, что ни один инструмент не может так расцвечивать мелодическую линию, так переводить душу в мелодию. А об остальном так просто не скажешь… Интересно это тебе?
– Мне все интересно, – кивнула Лера. – Думаешь, я такое уж поверхностное существо?
– Не думаю, – улыбнулся Митя. – Нисколько не думаю, ну что ты!..
А ее вдруг поразило то, что он сказал – о скрипке, об оркестре. Даже не смысл его слов, а именно вот это: она спросила о том, что он делал, а он сказал о том, что происходило в его душе, в его уме.
И это было жизнью, жизненной дорогой – такой же отчетливой, как простые и повседневные события ее жизни, жизни любого человека, который утром просыпается, и идет на работу, и смотрит вечером телевизор, ходит в гости по выходным… Такой же – но гораздо более значительной.
Это промелькнуло в ее голове мгновенно, даже не успев оформиться в ясную и отчетливую мысль. Лера только успела вспомнить, что эта мысль уже приходила ей однажды – только когда и почему?
Голова у нее уже немного кружилась от вина, и волшебная легкость охватывала ее изнутри всю, до последней клеточки.
– Поиграешь мне, Митя? – спросила она. – Или ты устал с дороги?
– Поиграю тебе, – ответил он. – Не устал.
Его чемоданы еще стояли, нераспакованные, в коридоре, а скрипка лежала здесь, в гостиной, посредине стола. Митя достал ее из футляра, и Лере показалось, что она зазвучала в его руках раньше, чем он поднес смычок к струнам.
Она не могла узнать ни одной из мелодий, которые он играл. Она вообще узнавала только самое простое, что у всех на слуху, – Сороковую симфонию Моцарта, например. А Митя играл что-то другое, и Лера чувствовала только, что волны то вздымаются у нее внутри, то опадают, и что мелодии, сменяя друг друга, манят ее за собою все дальше, завораживают и зачаровывают, и заставляют забыть обо всем, о чем она хотела забыть, и вспомнить о том, что забылось напрасно…
Она даже не заметила, когда Митя остановился. Ей казалось, что музыка все звучит, хотя он давно уже опустил скрипку, положил смычок и стоял неподвижно, глядя на нее.
– Ох, Митя! – сказала она наконец, с трудом заставляя себя вынырнуть из этого омута неумолкающих звуков. – Как же ты так можешь… Что это ты играл?
– Разное, – улыбнулся он. – Баха играл – «Чакону» из партиты ре-минор, Крейслера – «Речитатив и скерцо». «Мелодию» играл Чайковского. Моцарта сыграл бы тебе, но плохо без фортепиано.
Она не знала этих названий, да это было и неважно. Она даже и лица его почти не видела, когда он играл: звуки, подхватившие ее, были сильнее всего.
– Как странно… – сказала наконец Лера, глядя на скрипку, лежащую на венском стуле, на вино и блеск глубокого дерева столешницы в полумраке. – Ты видишь, какого все цвета? Стол – как скрипка, и книжные шкафы такие же, и картины, и даже вино, кажется…
– Глаза у тебя такие же, – сказал Митя так тихо, что она едва расслышала. – Это свет так падает, – тут же добавил он, уже громче.
Потом он посмотрел на Леру и рассмеялся. Но она не обиделась, и его смех не вызвал у нее недоумения. Она поняла, почему он смеется.
– Что, подружка, стесняешься сказать? – спросил Митя. – Хочешь песенки свои послушать?
– Да, Мить, – смущенно кивнула Лера. – Ну что поделаешь с моим низменным вкусом?
– Ничего не поделаешь, – согласился он. – Но и не надо.
Она действительно любила гитару и любила, когда Митя пел про Кейптаунский порт и пароход, объятый серебром прожекторов, – и какое-то невыразимое, счастливое обещание звенело в его голосе.
Он и пел, сидя напротив нее на венском стуле, и глаза его смеялись. Про французских моряков, небо широкое, про всему предел…
– Митя, – вдруг вспомнила Лера, – а почему ты про снежиночку не хотел петь на моей свадьбе?
Он не удивился ее вопросу, не стал говорить, что не помнит.
– Потому что не хотел скреплять расставание, – сказал он.
И тут она почувствовала, как что-то переменилось. В ней ли, в окружающем – она не знала.
Лера так радовалась тому, что приехал Митя, и готова была сколько угодно сидеть здесь, в его доме, слушать его скрипку и его голос под гитару, и впитывать то спокойствие, которое само вливалось в нее при этом. И вдруг – словно перевернулись стеклышки в калейдоскопе. Такое бывало с нею – она начала видеть все немного иначе, совсем чуть-чуть иначе.
Лера вдруг поняла, что совсем не знает его жизни – уже давно, все годы после смерти Елены Васильевны. И хотя их детство оставалось неизменным, но все в Мите показалось ей вдруг незнакомым… Он не слишком изменился внешне – но он был новый, ей неведомый.
Конечно, в нем всегда было что-то загадочное, что-то ей, Лере, непонятное. Но ей всегда хватало той счастливой легкости, которую она испытывала с Митей, и только с ним, которая была связана с их общим детством, – и она не задумывалась, в чем состоит его непонятность. В конце концов, ведь он музыкант, необычный человек, почему же ей все должно быть ясно?
Лера всегда думала, что Митина загадка связана с какими-то сторонами его души, не имеющими к ней отношения. И вдруг, в этот предрассветный час, в одно мгновение, – все переменилось. Она не знала в нем чего-то, относящегося к ней самой – и это ее встревожило…
И она замолчала, не зная, как разговаривать с ним дальше. Это не было неловкостью или стесненностью – просто перед нею сидел мужчина, в котором была для нее загадка, и Лера почувствовала легкую растерянность.
Она поняла, например, что не смогла бы сейчас прибежать к нему и спросить: «Какая бывает любовь?» – как прибежала к нему однажды, сто лет назад. А почему не смогла бы – она и сама не знала.
От Мити исходило спокойствие, Лера всегда это чувствовала, а сегодняшней ночью особенно; сегодняшней ночью он просто спас ее от тоски и тревоги. И вдруг она поняла, что спокойствие – не единственное, что есть в нем сейчас.
Это понимание пришло всего лишь на мгновение. Да и какое понимание, разве она поняла что-то отчетливое, выразимое словами, разве она могла назвать то чувство, которое мелькнуло в Митиных глазах, в голосе – и встревожило ее?
Но за это краткое мгновение и повернулись стеклышки калейдоскопа.
– Мить, мне ведь домой пора, – сказала Лера, точно стряхивая промелькнувшую неловкость. – Скоро уже Аленку кормить, и ты ведь устал, а из-за меня целый концерт пришлось давать.
– Ничего, это не самое трудное, что мне приходилось делать. Пойдем, я тебя провожу. – Митя поднялся со стула. – А то сегодня, по-моему, оружие выдавали всем желающим – кто удосужился побить себя кулаком в грудь.
Они молча спустились вниз, прошли через двор и остановились у Лериного подъезда. Митя достал сигареты из кармана плаща.
Октябрь только начался, но в свете тусклой лампочки над подъездом кружились невесомые снежинки. Или просто изморозь веялась в воздухе, серебряной пылью оседая на Митиных волосах?
Автоматные очереди у Белого дома не прекращались ни на минуту. То и дело слышны были еще какие-то одиночные выстрелы – где-то неподалеку от их двора, кажется, на пустынном Петровском бульваре.
Митя прикоснулся к Лериному рукаву, как всегда он это делал, прощаясь.
– А мне можно будет дочку твою увидеть? – спросил он.
– Ну конечно! – воскликнула Лера. – Хоть завтра, то есть сегодня уже. Я же не мусульманка, сорок дней ее прятать не стану.
– Хорошо, – улыбнулся он. – Тогда – до сегодня, боевая подруга? Слава богу, хоть этой ночью ты не побежала воевать!
– Этой ночью – нет, – покачала головой Лера. – Как-то не так все там этой ночью. Ты чувствуешь? Мне не хочется туда идти, я чувствую, что это не нужно. Или ошибаюсь? – Она подняла на него глаза. – Знаешь, Митя, мне так часто казалось за этот год, что я утратила всякое чутье, что все во мне застыло…
– Ерунда, – сказал он. – Этого ты можешь не бояться. Ты все та же, и я все тот же. Спокойной ночи!
И он пошел к своему подъезду, не оглядываясь, закуривая на ходу.
Назад: Глава 20
Дальше: Часть вторая