Глава 15
В день своего рождения Лера заболела – надо же, чтобы такое невезение! И к тому же не каким-то безобидным насморком, а заразной свинкой, и пригласить, значит, никого нельзя… А она уже всем обещала: вот скоро мне будет девять лет, и мама испечет новый торт, и разрешит праздновать хоть до ночи – я же тогда буду взрослая…
А теперь вместо праздника и гостей сиди одна перед телевизором! Даже торт, который мама все-таки испекла, Леру ничуть не успокоил, даже книжка про Чингачгука… Болела голова, шею было не повернуть, да еще погода была мрачной – серый снег до сих пор лежал на карнизе под окном, а ведь был уже конец марта.
По телевизору тоже показывали что-то скучное: какой-то урок математики, потом – природоведения, потом, кажется, музыки – на экране появилась девочка с белыми бантами и села к роялю.
Девочка начала играть, Лера слушала. Сначала рассеянно – но не выключать же телевизор, – а потом, незаметно для себя, стала вслушиваться в каждый звук. Девочка играла что-то печальное, похожее то ли на осень, то ли на пасмурную весну – такую, как была сейчас за окном. Но эта грустная музыка совсем не нагоняла тоску – наоборот! Она словно вбирала в себя тоску, и душа становилась легкой, ясной, и настроение менялось.
– Не болит голова, Лерочка? – Мама заглянула в комнату. – Может, выключить телевизор?
– Нет, мам, послушай! – воскликнула Лера хриплым из-за свинки шепотом. – Как красиво она играет! И совсем не взрослая…
– Как ты, не старше, – подтвердила мама. – Умница какая.
Мама в то время старалась обращать Лерино внимание на всех «умниц», которые попадались в жизни. Ее пугала дочкина непоседливость, излишняя, как ей казалось, живость.
– Вот бы и тебе так, – заметила она, умиленно глядя на девочку с бантами. – Ведь и пианино есть… Жаль, что ты такая неусидчивая!
– Откуда ты знаешь? – обиделась Лера. – Я ведь не пробовала еще на пианино играть. Может, у меня как раз получится?
Пианино у них было простое – «Заря». Оно осталось от покойного дедушки. Тот мечтал, чтобы Лерина мама училась играть, но как-то не получилось это, и вышло, что пианино было куплено зря. Лера научилась играть на нем «Чижика-пыжика», и еще ей нравилось открывать крышку и, нажимая на клавиши, смотреть, как молоточки ударяют по струнам.
– Знаешь что? – тут же сказала она. – Когда принимают в музыкальную школу? Я хочу пойти!
– Правда, Лерочка? – обрадовалась мама. – Очень хорошо! Но ведь там экзамен, – тут же усомнилась она. – И, по-моему, тебе уже поздновато в первый класс. Кажется, там детей помладше принимают.
– Ничего, я попробую, – заверила Лера.
Девочка с бантами играла теперь какую-то веселую польку, но это было Лере уже не так интересно. Она не могла забыть, как музыка забрала себе ее грусть.
Лера даже представить себе не могла, что ее не примут в музыкальную школу! Ей всегда казалось, что достаточно захотеть – и все получится. И вдруг…
Высокая, изящная учительница в очках, принимавшая экзамен, вышла в коридор и зачитала взволнованным родителям список принятых детей. Валерии Вологдиной в этом списке не было.
– Как же так? – Надежда Сергеевна расстроилась едва ли не до слез. – Что же теперь делать, Лерочка?
– Не знаю, – мрачно пробормотала Лера.
Ей не то чтобы неприятно было, что ее не приняли, – ей просто хотелось играть на пианино, и вдруг это не удавалось!
– Я сейчас спрошу, почему, – решительно сказала мама и направилась к учительнице в очках.
– Вологдина? – переспросила та. – Ах да, помню. Видите ли, ваша девочка, конечно, не без способностей, и слух у нее можно развивать. Но у нас в этом году такой конкурс… Нам приходится выбирать только тех, у кого уже сейчас заметно серьезное дарование, вы понимаете?
– Но она так хочет… – растерянно сказала Надежда Сергеевна. – Что же теперь делать?
– Вероятно, поискать частного педагога, – пожала плечами учительница. – Я же сказала: девочка не без способностей, для себя ей, может быть, и стоит позаниматься.
С тем они и ушли из музыкальной школы.
– Не расстраивайся, Лерочка! – убеждала ее по дороге мама. – Она же сказала: способности у тебя есть, надо искать учителя. Мы и поищем, ведь учитель – не иголка, правда? А знаешь что? – Надежда Сергеевна даже остановилась от неожиданной догадки. – Я у Елены Васильевны спрошу – что она посоветует?
Услышав об Елене Васильевне, Лера тоже воспрянула духом. Она видела эту женщину, маму Мити Гладышева, только изредка, когда ее вывозили гулять во двор или на бульвар – то Митя, то домработница Катя. У Елены Васильевны не двигались ноги, и она всегда сидела в инвалидной коляске с большими колесами.
Но даже неподвижная, даже издалека, она казалась Лере необыкновенно красивой! Это была не просто красота – от нее веяло каким-то неуловимым очарованием, в ней была такая утонченность, которую чувствовала даже девятилетняя Лера.
Конечно, Елена Васильевна могла посоветовать, где учиться музыке! Надежда Сергеевна говорила, что она даже сама учила своего Митю, пока он был маленький и пока не выяснилось, что ему надо учиться серьезно.
Мама отправилась к Гладышевым в тот же вечер. Она так радовалась дочкиному желанию учиться музыке, что боялась, как бы оно не прошло так же неожиданно, как возникло.
– Лерочка! – радостно сказала Надежда Сергеевна, вернувшись часа через полтора от соседей. – Ты представить себе не можешь: Елена Васильевна сказала, чтобы ты сама к ней пришла, она хочет тебя послушать! И, может быть, сама и будет с тобой заниматься… Она такая чудесная женщина, Лерочка, – умная, образованная, а такая простая, приветливая. Завтра же и пойди, она пригласила к десяти утра.
Так Лера впервые оказалась дома у Гладышевых, и с того дня переменилась ее жизнь.
Дверь Лере открыла Катя – крупная, широкоплечая женщина лет сорока, постоянно жившая у Гладышевых. Ее-то Лера видела часто и часто стояла с ней в одной очереди в гастрономе.
– В библиотеке подожди, – сказала Катя без лишней приветливости. – Сейчас выйдет.
И скрылась где-то в глубине огромной полутемной квартиры.
Лера прошла по длинному коридору туда, куда указала ей Катя, и попала в библиотеку. И – остановилась посреди комнаты, не в силах даже пошевелиться.
Она никогда не видела, чтобы в обыкновенном доме, в обыкновенной квартире было столько книг! Они занимали все стены просторной комнаты, высились на стеллажах от пола до потолка, их старинные золотые корешки поблескивали за стеклами. Казалось, что они живые и просто замолчали с приходом Леры – ненадолго, чтобы потом опять заговорить своими особыми, величественными голосами.
Только небольшая часть стены не была занята книгами. И там, в неярком свете, падающем из окна, Лера увидела картину.
Это была старинная картина, такие она прежде видела только в Пушкинском музее, куда их класс водили на экскурсию. На картине была изображена широкая мраморная терраса над спокойной водой; за водой, на другом берегу – горы, высокие и причудливые, и замок в горах, и маленькая деревня… На террасе сидели и стояли люди – Лере сразу бросилась в глаза фигура молодой женщины в черном, с молитвенно сложенными руками, и мужчина с мечом. И над всем этим странным, необыкновенным пейзажем, над всеми этими людьми плыли невысокие облака и отражались в спокойной воде.
Лера не понимала, почему так потрясла ее эта картина, но она глаз не могла отвести от нее. Ей казалось, весь мир вместился в это удивительно заполненное пространство.
– Вам нравится? – услышала она женский голос и вздрогнула от неожиданности: ей уже трудно было представить, что кто-то еще существует в этом мире книг и единственной картины.
Елена Васильевна смотрела на Леру, остановившись в дверях библиотеки. Дома она передвигалась сама – на другой коляске, изящной и блестящей, колеса которой крутила руками.
– Д-да, – с трудом произнесла Лера, поворачиваясь на голос вошедшей.
Она совсем растерялась, оказавшись в этом необыкновенном доме, и ей даже захотелось убежать. К тому же, никто еще не называл ее на «вы».
Лера совсем забыла, зачем сюда пришла, и о своем желании играть на пианино. Даже смешным казалось теперь это детское упрямое желание – по сравнению со всем тем подлинным и никогда не виданным, что вдруг ее здесь окружило.
– Она действительно необыкновенная, – подтвердила Елена Васильевна, точно услышала Лерины мысли. – Я вам потом про нее расскажу, хорошо, Лерочка? А теперь пойдемте, ведь вы хотите на фортепиано заниматься, правда?
Лера кивнула, хотя вовсе не была теперь уверена, что пришла сюда именно за этим. Но и уйти ей уже казалось невозможным.
В общем-то Елена Васильевна проверила ее так же, как на экзамене в музыкальной школе: попросила отвернуться, а потом повторить на пианино те ноты, которые проигрывала за Лериной спиной, попросила что-то пропеть…
Сначала Лера делала все это машинально и, наверное, не слишком удачно, но вскоре ей передалась спокойная доброжелательность Елены Васильевны, и она увлеклась, оживилась и стала держаться свободнее.
Елена Васильевна тут же заметила это и улыбнулась:
– Вот так бы и сразу, Лерочка. Почему вы робеете, ведь у вас все получается!
– Правда? – обрадовалась Лера. – А в школе сказали совсем другое…
– В школе свои требования, к сожалению, – заметила Елена Васильевна. – Они думают о себе, а не о вас. Но не будем их осуждать: на то есть причины. А мне кажется, что вам, во всяком случае, полезно будет позаниматься музыкой – тем более что вас это увлекает.
– И это правда, что вы сможете со мной позаниматься? – не веря своим ушам, спросила Лера.
Здесь, в этом доме, ей показалось невозможным то, о чем вчера сообщила мама.
– Почему же нет? – ответила Елена Васильевна. – Ведь мой день не так уж и заполнен. Митя целый день либо в школе, либо занимается. И поверьте, Лерочка, мне бывает одиноко… Правда, – заметила она, – я могла немного утратить свою преподавательскую квалификацию. Я ведь после Мити ни с кем не занималась, а это было так давно, лет десять назад.
– Ну что вы, Елена Васильевна! – горячо возразила Лера.
Она смотрела на эту женщину с нескрываемым восхищением, и та улыбалась ей в ответ. Елене Васильевне Гладышевой было на вид не больше сорока, и все в ее хрупком облике было необыкновенным. Глаза – не черные и не карие, а какие-то по-особенному темные, глубокие и выразительные – располагались на лице так причудливо, что их наружные уголки, опущенные вниз, были совсем скрыты густыми ресницами, и непонятно было – что таится там, под их сенью, какая загадка? И линия губ – странная, неуловимая, то и дело меняющая очертания; и прямой нос, и плавный абрис щек, – все это придавало ее лицу какую-то живую трепетность.
Лера глаз не могла отвести от ее лица, как только что – от старинной картины!..
– Если вы не возражаете, мы могли бы с вами заниматься два раза в неделю, – сказала Елена Васильевна.
– Хорошо, – выдохнула Лера.
– Все у вас действительно будет хорошо, Лерочка, не волнуйтесь, – добавила она мягко, но уверенно.
И Лера тут же успокоилась! Ей вообще-то и не присуща была робость, так неожиданно охватившая ее в этом доме. Может быть, поэтому она и успокоилась так легко, от одной фразы Елены Васильевны. А может быть, дело было в том, как та произнесла эту фразу.
– А какая это картина, Елена Васильевна? – напомнила Лера. – Там, в библиотеке?
– А! Это вообще-то копия, но очень удачная. Она была в свое время сделана для Музея изящных искусств – знаете, цветаевского, на Волхонке? Но по каким-то причинам не попала туда, скиталась по частным собраниям, пока ее не купил мой дед. Здесь она пережила и революцию, и все остальное. Кто автор копии, я не знаю, а подлинник хранится во Флоренции, его написал Джованни Беллини.
– А как называется подлинник? – спросила Лера, едва Елена Васильевна замолчала.
Леру уже перестало удивлять, что та говорит с нею серьезно, как со взрослой. Да она и почувствовала себя взрослой – именно такой, с какой разговаривала эта женщина.
– Это трудный вопрос, – улыбнулась Елена Васильевна. – Ее часто называют «Святой беседой», но Павел Муратов, например, считает это название ошибочным. Он полагает, что она должна называться «Души чистилища» – видите, ведь все происходит на берегу Леты.
Все это было так ново, так необычно! Лера не ошиблась, когда почувствовала совсем особенный мир, открывающийся на этом полотне.
– А кто такой Павел Муратов? – снова спросила она.
– А я вам дам его книгу, – тут же предложила Елена Васильевна. – Мне иногда кажется, что это лучшее из написанного об Италии. Пойдемте, Лерочка, вы мне поможете достать.
С этими словами она выехала из комнаты, где стояло пианино, и направилась по коридору к библиотеке. Лера пошла за ней.
Книга была большая, в старинном переплете. Достав с полки, Лера держала ее в руках осторожно, как хрустальную.
– Не бойтесь, читайте легко и спокойно, – заверила ее Елена Васильевна. – Эта книга предназначена для чтения, а не для благоговения – она очень живая.
Поблагодарив, Лера решила, что пора идти. Ведь они уже поговорили о будущих занятиях, и ей было неудобно задерживать Елену Васильевну. И она уже открыла было рот, чтобы проститься, – как вдруг замерла.
Откуда-то из глубины квартиры послышалась музыка – это был голос скрипки, и это, конечно, играл Митя.
Лера никогда не слышала, как он играет; даже удивительно, ведь они росли в одном дворе, и все знали, что Митя играет на скрипке. Но сейчас эти чудесные, чистые звуки словно застали ее врасплох – впрочем, как все в этом доме.
– Вы слушаете, Лерочка? – заметила Елена Васильевна. – Не торопитесь, подождите – сейчас Митя выйдет. Он не будет долго заниматься, просто повторяет один пассаж перед уроком.
– Тогда я послушаю? – сказала Лера.
– Ну конечно! Правда, хорошо?
Это было не просто хорошо – это было иначе, чем можно высказать словами… Митина скрипка спрашивала о чем-то – спрашивала ее, Леру, и тут же сама отвечала – именно то, что она, Лера, хотела ответить. А потом тихо смеялась над нею же, над ее смущенной неловкостью, и тут же восхищалась – ее же, Лериным, живым восторгом. И звала, и манила, и тосковала, и радовалась… Лера никогда не думала, что такое вообще может быть, что это доступно человеку!..
Она перевела дыхание только когда мелодия закончилась – как будто даже дыхание могло помешать скрипачу.
– К-как же это… Как же это может быть? – медленно произнесла она.
– Я сама удивляюсь, – тихо ответила Елена Васильевна. – И никто не объяснит… Что ж, Лерочка, – значит, до послезавтра? Извините, я должна идти. А Митя сейчас выйдет, он рад будет вам.
И, кивнув Лере с прежней приветливостью, Елена Васильевна скрылась в коридоре. А Лера осталась в библиотеке, держа в руке книгу «Образы Италии» и ожидая Митю с таким чувством, точно должна была увидеть его впервые.
Но он был точно такой, каким она видела его во дворе, каким знала чуть ли не с рождения. Лера даже усомнилась на минуту: неужели это он только что играл?
– Привет! – сказал Митя, появляясь в дверях. – Ну как, будешь заниматься?
Вид у него был самый обыкновенный, но Лера вдруг поняла, что играл именно он – и поняла потому, что он был удивительно похож на мать; она только сейчас это заметила.
Правда, в его облике не было той хрупкости, которая сразу бросалась в глаза в Елене Васильевне. Скорее, наоборот: и в том, как он вошел в комнату, и в том, как посмотрел на Леру – одновременно с интересом и с усмешкой, – чувствовалось что-то, показавшееся ей твердостью или даже решимостью; вот только решимостью на что?
Но глаза у него были точно такие же, как у матери, и так же непонятно было, что таится в их уголках, под сенью темных прямых ресниц?
– Буду, – ответила Лера. – А ты так хорошо играл, просто ужас!
– Почему же ужас, если хорошо? – усмехнулся Митя. – Ты приходи, я тебе еще поиграю, если понравилось, – тут же предложил он.
– Я приду, – ответила Лера. – Я буду два раза в неделю приходить.
– Вот и отлично. Увидимся!
– А чья это музыка была? – спросила Лера ему вслед.
– Моцарта, – ответил он.
И подмигнул ей, уже без усмешки и насмешки, а просто весело; и вышел из комнаты.
Дома Лера открыла книгу Павла Муратова. Шелестела прозрачная бумага над иллюстрациями, и просторная веранда над рекой Летой проглядывала сквозь нее.
«У него есть своя стихия, не только краски и формы, но целый объем чувств и переживаний, составляющих как бы воздух его картин, – прочитала Лера. – Никто другой не умеет так, как он, соединять все помыслы зрителя на какой-то неопределенной сосредоточенности, приводить его к самозабвенному и беспредметному созерцанию. Рассеянное воображение Беллини часто бывает обращено к простым вещам, оно охотно смешивает великое с малым».
Лера мало что поняла в этой фразе, но эти слова зазвучали в ней со всей силой необъяснимой убедительности.
Так появились в ее жизни образы Италии и Елена Васильевна Гладышева.
Наверное, Лера была не очень одаренной ученицей. Правда, пальцы у нее оказались подвижные, гибкие, и бегали они по клавишам легко. Но, глядя на их бег, Елена Васильевна едва уловимо улыбалась.
– Я плохо ими двигаю? – тут же заметила Лера.
– Нет, двигаешь хорошо, – ответила та. – Легко и быстро. Но этого мало.
– А что же еще надо? – тут же спросила Лера.
Она чувствовала, что звуки, выходящие из-под ее рук, – какие-то слабые, поверхностные, но не могла понять, в чем дело.
– Надо многое, – ответила Елена Васильевна. – Если бы это можно было так просто объяснить, если бы дело было только в технике! Что ж, попросту говоря: тебе, например, надо повзрослеть.
– Почему? – удивилась Лера. – Чтобы кисть стала длиннее?
– Нет, – улыбнулась Елена Васильевна. – Чтобы чувства стали глубже. И тогда ты сама поймешь, что требуется от твоих пальцев. Конечно, это не значит, что ты тут же этому и научишься. Но для тебя, для твоей будущей жизни, мне кажется, – понять даже важнее, чем научиться.
Елена Васильевна знала очень много таких вот, таинственных и не очень понятных, вещей. В ее словах была та же мимолетная убедительность, что и в книге Павла Муратова, которую Лера читала теперь постоянно, удивляя и немного пугая свою маму.
И примерно через полгода Лера поняла, что ходит в этот дом не столько ради своей пианинной учебы, сколько ради этих неожиданно возникающих слов или даже долгих разговоров.
Елена Васильевна рассказывала ей о живописи: в гостиной Гладышевых висело много картин, и это были уже не копии, а подлинники. Были среди них даже эскизы Коровина и Левитана, подаренные авторами деду Елены Васильевны – профессору Академии художеств.
– Ведь моя семья – петербуржская, – объяснила Елена Васильевна. – Дед поздно перебрался в Москву, так сложились жизненные обстоятельства. И ведь что удивительно: я родилась здесь, выросла, да что там – здесь родилась моя мать. А все-таки я больше люблю Петербург, и иногда даже чувствую себя немного чужой в Москве… Это Митин отец – коренной москвич, бог весть в каком поколении. Его дед был профессором Московской консерватории, дружил с Рахманиновым, у Сергея Павловича даже хранится их переписка.
За полгода Лера ни разу не видела Митиного отца, и это казалось ей странным, потому что имя Сергея Павловича Гладышева часто упоминалось в доме. Однажды она даже решилась спросить Митю:
– А папа твой где?
– Он много ездит с концертами, – ответил тот. – Он очень хороший пианист.
И все, а что это за концерты, которые длятся полгода без перерыва, – не сказал.
Если перед Еленой Васильевной Лера благоговела, то с Митей ей было так легко, словно он был ее братом и словно она знала его с пеленок. Даже о книгах она по-другому говорила с Митей, чем с его мамой.
А читать Лера стала теперь так много, что сама себе удивлялась. Она быстро перечитала все, что было дома, потом стала брать книги у Гладышевых – а это можно было делать бесконечно.
Елена Васильевна любила объяснять Лере, что хотел сказать автор, что значит тот или иной образ, – и Лера слушала, затаив дыхание, не переставая удивляться точности объяснений, которая так поразила ее с самого начала, с самого первого разговора с Еленой Васильевной.
А Митя, кажется, ничего не объяснял – наоборот, он сам слушал Леру. И только иногда произносил всего несколько фраз – так незаметно, что она даже не всегда их улавливала. Но, неожиданно для нее, оказывалось, что после этих Митиных фраз все ее представление о прочитанном менялось. И как ему это удавалось, непонятно.
– Почему же мы с тобой даже во дворе никогда не дружили? – удивлялась Лера.
– Да ведь у меня времени мало на двор, – улыбался Митя.
Он был старше Леры на пять лет и в свои четырнадцать уже учился в выпускном классе ЦМШ при Консерватории.
– Жалко… – говорила Лера. – У нас там так хорошо, и все друг за друга. Ты все-таки выходи когда-нибудь.
– Не в скакалки же мне с вами прыгать, – словно оправдывался Митя.
Впрочем, Лера вскоре с удивлением заметила, что он все-таки бывает во дворе. Не то чтобы выходит специально, потолкаться в подворотне, как выходили его ровесники, – а как-то мимоходом. Но эти его мимоходные появления почему-то встречаются взрослыми людьми как серьезные события.
Однажды Лера даже видела, как один из самых уважаемых во дворе людей, дядя Леха Буданаев, разговаривал о чем-то с Митей – и при этом слушал так внимательно и смотрел на Митю так уважительно, словно перед ним был не четырнадцатилетний мальчик, а по меньшей мере ровесник. А дяде Лехе было лет сорок…
«О чем это они говорят?» – удивилась Лера.
И прислушалась, остановившись у подъезда и делая вид, что вытряхивает камешек из туфельки.
– Значит, не о чем жалеть, Митя? – спросил дядя Леша.
– Не о чем, – твердо ответил Митя. – Никому вы жизнь не поломали, а о том, что с самим собой произошло, – об этом как жалеть?
Это были загадочные слова – такие же загадочные в своей точности, как те, что иногда произносила Елена Васильевна. Но Митя говорил совсем иначе, чем она. В его словах была такая спокойная твердость, какой Лера никогда не слышала в нежном, с вопросительными интонациями, голосе его матери.
Конечно, какие ему скакалки!
Но с ней Митя всегда говорил как со взрослой. Он не притворялся серьезным: Лере казалось, что ему действительно интересно с ней, и она гордилась этим. И замечала, что у него меняется лицо, когда он слушает ее рассказы о каком-нибудь странном сне, или о «Соборе Парижской богоматери», только что ею прочитанном, или просто о том, что произошло с нею за день в школе и во дворе.
Конечно, она начала это замечать, когда немного повзрослела. Но это произошло очень скоро: Лера стала взрослеть не по дням, а по часам, познакомившись с Гладышевыми.
– Мить… – осторожно спросила она однажды, увидев эту перемену в его лице во время их разговора. – А что это ты слушаешь?
– Почему – что? Тебя.
– Нет, ты как-то переменился, знаешь? Я не могу объяснить…
– А! – догадался Митя. – Это из-за звуков.
– Из-за каких еще звуков? – удивилась Лера.
– Разных. Я их все время слышу, – сказал он так спокойно, словно речь шла о том, чего не слышать невозможно.
– И сейчас? Когда мы с тобой разговариваем?
– Да – всегда. Но когда ты говоришь, они меняются, – вдруг добавил он. – И я прислушиваюсь: они всегда по-разному меняются, когда ты говоришь.
Лера почувствовала, что это правда. Митя вообще никогда не говорил неправды, и как он говорил – так и получалось. В этом он был необыкновенный, и это было в нем всегда – как слышимые им звуки.
Как-то она рассказала ему о том, что Витька Долгач из второго подъезда научился играть на гитаре.
– Но это же просто, – сказал Митя.
– Да? – удивилась Лера. – И так красиво! А ты умеешь?
– Наверное. Я вообще-то не пробовал. Подожди-ка!
Он поднялся и вышел куда-то – они сидели в его комнате и разговаривали, это было после Лериного урока, и ей было тогда одиннадцать лет, а ему – шестнадцать.
Митя вернулся через пять минут, держа в руках гитару – золотисто-коричневую, старинную, с тонкой инкрустацией и причудливой сеточкой трещин на лакированной поверхности.
– Ой, откуда она у тебя? – обрадовалась Лера.
– Деда, наверное. Или, может быть, даже прадеда. Пение под гитару – это ведь всегда любили.
Он коснулся струн, перебрал их, словно спросил о чем-то. И струны тут же ответили ему таким таинственным, доверчивым перезвоном, что у Леры замерло сердце. Митя улыбнулся этим звукам, подкрутил немного колки и спросил:
– Что же тебе сыграть?
– Что хочешь! – воскликнула Лера. – А что ты знаешь?
– Ну, что… – Он на минуту задумался. – Вот это, например.
И он сыграл «Гори, гори, моя звезда», потом «Утро туманное», потом – вдруг – совсем другое: «Пароход белый-беленький». И каждый раз перед тем как играть, он проводил по струнам этим легким, едва уловимым вопросительным движением…
Лера боялась дышать, сердце у нее звенело в такт гитарному перебору. К тому же она впервые слышала, как Митя поет, и голос у него тоже был удивительный – таинственный, как уголки глаз под ресницами.
– Нравится тебе, я вижу? – улыбнулся Митя, когда струны затихли. – Больше, чем скрипка?
– Не то что больше, – смущенно ответила Лера. – Но под гитару ты же еще и поешь, и песни такие…
Услышав это, Митя рассмеялся.
– Вот и старайся после этого! Играй, дирижируй, а девочке нравится песенка Шпаликова, и ничего с этим не поделаешь!..
Но это было все-таки не совсем так. Лере нравилось все, что делал Митя, и как он дирижировал – тоже, хотя она видела это всего один раз, за два года до этого разговора.
На концерт в Большой зал Консерватории ее пригласила Елена Васильевна.
– Приходи с мамой, Лерочка, – сказала она. – Я позвоню Надежде Сергеевне. Это должен быть хороший концерт, и – ты знаешь? – Митя впервые будет дирижировать настоящим оркестром. Я очень волнуюсь, Лера! – В глазах ее вдруг мелькнул неподдельный страх. – Ты приходи непременно. Будет очень красивая симфония Гайдна, она редко исполняется.
Надежда Сергеевна тоже волновалась, но совсем по другой причине: ей хотелось, чтобы Лерочка выглядела как можно более празднично.
– Если Елена Васильевна сама нас пригласила, – объясняла она, – значит, обратит внимание на то, как ты выглядишь. И ей будет приятно, если ты оденешься торжественно.
Лера не понимала, почему это так уж важно, но не возражала маме. И та нарядила ее в кремового цвета платье с кружевами, которое незадолго до этого собственноручно пошила и вышила; и длинные золотисто-каштановые волосы не позволила распустить, как обычно, а повязала в них поблескивающий бант.
А сама надела праздничный кримпленовый костюм, достала из шкафа французские духи, подаренные сто лет назад тетей Кирой, – в общем, по полной программе.
– Представляю, как Елена Васильевна волнуется! – сказала она. – Такой сын, ведь это ответственность какая!
– Почему? – удивилась Лера.
– Потому что талантливый, – объяснила мама. – Талант – это ранимость, Лерочка.
– Но Митя совсем не ранимый, – возразила Лера. – Он очень сильный, ты же его не знаешь!
– Может быть. А может быть, ты просто не замечаешь. Ты же маленькая еще все-таки.
– Он тоже не взрослый, – обиделась Лера.
– Взрослый, – не согласилась Надежда Сергеевна. – Он, по-моему, с рождения взрослый. Тем более, с мамой такое несчастье…
Несчастье действительно произошло с Еленой Васильевной с самого Митиного рождения: во время родов что-то случилось у нее с позвоночником, поэтому она и не могла ходить. И поэтому, как знала теперь Лера, у нее часто бывали приступы боли – из-за них она даже отменяла несколько раз уроки.
Лера впервые была в этом зале и удивилась тому, как сочетается в нем величественность, торжественность – и какое-то тихое тепло, струящееся в самом воздухе, в самих звуках настраивающихся инструментов.
Места у них были хорошие – в середине зала, и сцена вся видна. Лера сразу увидела Елену Васильевну. Та сидела в своем кресле неподалеку от них, в проходе, и неотрывно смотрела на сцену, даже когда на ней еще никого не было. Лицо у нее было бледное, в руках она сжимала белый платочек. Она даже не взглянула в Лерину сторону, и та подумала: «Вот, а мама выдумала со своим платьем!»
Митя должен был играть в самом конце, это Лера уже знала. А сначала играли другие – то виолончелистка, то пианист со скрипачом, то струнный квартет. Каждый раз выходила на сцену полная женщина с высокой прической, в длинном бархатном платье и объявляла очередной номер так торжественно, точно он-то и был самым главным.
Но Лера знала: самое главное – когда будет Митя.
Оркестранты расселись на сцене, начали настраивать инструменты. И вдруг Лера увидела, что перед каждым пюпитром стоит зажженная свеча.
«Зачем? – удивилась она. – Ведь и так светло».
И как только она это подумала – свет тут же погас. Теперь сцена освещалась только множеством свечей. Их огоньки трепетали в полутемном пространстве, и это было так таинственно, так захватывающе, что Лера забыла обо всем.
И Митя вышел на сцену неожиданно. Лера даже не сразу узнала его, такой он был необычный в этот день. Даже не из-за темного костюма и бабочки на белой рубашке, а из-за выражения сосредоточенности, которое было на его лице, и из-за необычного блеска глаз, казавшихся особенно глубокими в полумраке.
– Гайдн, симфония «Прощальная», дирижирует Дмитрий Гладышев, – объявила дама с привычной приподнятостью.
Но теперь-то Лера поверила ее торжественному тону.
Она не знала, на что смотреть – на тонкую дирижерскую палочку в его поднятой руке или на мерцающие огоньки – и от этого не сразу поняла, как дирижирует Митя.
И только потом ее поразило: как свободно и неотменимо управлял он этим оркестром, как подчинялись движению его рук звуки скрипок, и виолончелей, и еще каких-то духовых инструментов, которых Лера даже не знала! Он постоянно показывал им что-то правой рукой, и еще, совсем по-другому – левой. И показавшийся ей огромным оркестр послушно следовал за его движениями.
Это было необыкновенное зрелище. Лера вдруг почувствовала, что Митя управляет здесь всем – даже трепетом свечного пламени, что от его рук тянутся невидимые нити к каждому из оркестрантов…
Но самое красивое началось потом. Отыграв свою партию, каждый из музыкантов вдруг вставал, задувал свечу и уходил! И Лере казалось, что это Митя отпускал его, разрешал уйти.
Оркестр становился все меньше, свечи исчезали одна за другой вместе со звуками. И наконец на сцене остались два скрипача, и их скрипки разговаривали друг с другом и с Митей, и две свечи освещали их лица…
А потом и они взяли последнюю ноту, и свечи погасли, и зал погрузился в темноту.
И уже в темноте, за мгновение до того как вспыхнул свет, раздался шквал аплодисментов! Лера тоже вскочила, тоже захлопала вместе со всеми, почти не слыша взволнованного голоса мамы:
– Как красиво, как чудесно! И Елена Васильевна как рада…
Теперь, в ярком свете, Лера смотрела только на Митю. Она видела капли пота у него на лбу и то, что он остается таким же сосредоточенным, как вначале – как будто музыка еще звучит. Он поклонился, постоял немного на сцене, словно прислушиваясь к неслышимым теперь звукам, – и ушел, провожаемый аплодисментами и криками «Браво!».
Лере даже неловко было подходить к Елене Васильевне, окруженной теперь толпой людей – судя по всему, знакомых, подошедших поздравить ее. Лицо у нее раскраснелось, она отвечала им, улыбалась, в глазах ее стояли слезы – и Лере казалось, что любых слов будет сейчас мало…
И вдруг она увидела Митиного отца. Она сразу поняла, что это он, и сразу вспомнила, что иногда видела его во дворе, когда он входил в подъезд. Но тогда она даже и не думала, кто это, а теперь догадалась сразу.
Митя был совсем не похож на него – вернее, в чертах их лиц не было ничего схожего.
«Он на Бунина похож!» – вдруг поняла Лера, вглядываясь в лицо Сергея Павловича Гладышева, стоявшего в проходе неподалеку от Митиной мамы.
Она видела фотографию Бунина как раз у Гладышевых и даже рассказы его уже читала – тоже брала у них.
Сергей Павлович был светловолос, с короткой прической, глаза у него были серые, спокойные, а руки – такие большие, что это даже издалека было заметно. Он выглядел гораздо старше Елены Васильевны.
«А Митя все-таки на папу похож! – тут же подумала Лера. – И руки тоже большие, и вообще…»
Она вдруг поняла, откуда у Мити эта твердость, такая заметная с первого же взгляда. Сергей Павлович стоял в огромном зале, в толпе людей, как капитан на мостике. И в нем была та самая спокойная решимость, которая всегда чувствовалась в его сыне…
Но не успела Лера вглядеться в него повнимательнее – он повернулся и вышел, и больше она его не видела.
Во всем этом была какая-то загадка отношений между тремя людьми, особенно ощутимая сейчас, после триумфального концерта.
Как же Лера могла сказать, что ей не нравится Митино дирижирование!
Но гитара нравилась ей больше всего, как ни стеснялась она в этом признаваться. Хотя – чего же стесняться: ведь она не была музыкантшей, и слух у нее был самый посредственный, и, наверное, в музыке она чувствовала только то, что поддается неискушенному впечатлению.
Вскоре выяснилось, что Митя знает множество песен, каждую из которых Лера могла слушать по сто раз.
– Откуда ты их знаешь? – удивлялась она.
– Да слышал где-то! – усмехался Митя. – Слышал случайно – может быть, на улице – и запомнил. Не специально же я их учу.
Но, например, песни про снежиночку Лера что-то никогда и ни от кого больше не слышала – ни в одном походе, куда она часто ходила теперь со школьным турклубом, ни в одной компании, куда ее тоже охотно приглашали. Может, Митя сам ее выдумал?
Из-за этих песенок Митя чаще стал появляться во дворе. Уже не мимоходом, а специально выходил вечерами: сидел на спинке скамейки посреди бульвара, играл и пел – и целая толпа слушала его и подпевала.
Лера всегда была среди них и даже гордилась, что вот – все собрались слушать Митю, и готовы слушать хоть до утра, а она знает его лучше всех, и первая слышала эти песни…
Она радовалась, что Митя словно соединяется с тем, чем был для нее их чудесный двор. Сама она вроде бы не была дворовой девчонкой, но, живя здесь, невозможно было не усвоить то, чему учил двор, – и хорошее, и плохое.
Правда, Лера и не умела это разделять. Конечно, нехорошо было, что многие пробовали дешевое крепкое вино уже лет в десять. Но, с другой стороны, что-то не слышно было, чтобы кто-нибудь стал из-за этого алкоголиком. Разными они становились, но не из-за вина, попробованного во дворе.
И драки здесь бывали жестокие, и вид финки ни у кого не вызывал душевного трепета – ну и что? Так оно было в жизни – и почему перед жизнью нужно было трепетать?
Двор учил принимать неожиданность любых сочетаний.
Прошло два года с того дня, как Лера впервые переступила порог гладышевской квартиры, и то чувство, которое она испытывала теперь, казалось ей совсем другим, чем в первый день… Или сама она изменилась?
Наверное, с ней произошло то, что имела в виду Елена Васильевна, когда говорила: «Ты должна повзрослеть». За эти два года Лера стала настолько взрослее, что сама это чувствовала.
И дело было не только в том, что она уже читала Гюго, и Мопассана, и Пушкина, и Толстого, и Бунина, и Лермонтова, и еще множество книг. Она стала иначе видеть простые события – стала чувствовать за ними ту глубину, которая открывается зоркой душе даже за обыденным явлением. И не могла сказать, что сыграло в этом большую роль – объяснения Елены Васильевны или Митины короткие фразы.
Но Лера чувствовала и другое: замкнутость, завершенность того мира, которым был гладышевский дом. Она любила приходить сюда, она ни за что не отказалась бы от этого, – и ей же тесно становилось иногда в этих больших комнатах. И, выходя во двор, она думала: как хорошо, что можно выйти оттуда, а если бы оставаться там все время? И пугалась самого этого предположения.
А Мити хватало на все. Способность воспринимать любые сочетания была в нем, кажется, заложена изначально. Он и на скамейке в парке был такой же, как в отцовском кабинете, где всегда занимался скрипкой. И даже одет был так же – изящно, но без щегольства. И сигарета в зубах ему шла – он с самого начала курил хорошие сигареты, а не «Беломор», которым принято было фраериться перед старшими. И так же смотрел, и так же слушал: одновременно – окружающих и те звуки, о которых говорил Лере…
Лера думала: «Наверное, потому к нему все и относятся так – потому, что он не подстраивает себя ни под кого, и под себя никого не подстраивает».
Может быть, она не в одиннадцать лет так думала, а уже потом, когда стала старше. А может быть, и в одиннадцать.
Лере вообще иногда казалось: все, что есть в ее душе, было в ней всегда, а с возрастом только поднималось на поверхность, делалось отчетливее. Наверное, в этом они с Митей больше всего были похожи.
Однажды она поняла, что больше не хочет заниматься музыкой. Это должно было произойти рано или поздно. Весь дом Гладышевых был музыкой пронизан, и, слушая Митю – даже гитарные песенки, – Лера не могла не чувствовать, что это на самом деле такое. Как же смешны были по сравнению с этим ее попытки бренчать на пианино!
Как-то она пришла к Гладышевым пораньше – или просто Елена Васильевна задерживалась почему-то с уроком? Во всяком случае, Лера сидела за фортепиано и проигрывала «К Элизе» Бетховена.
Мама не могла без слез слышать, как Лерочка это играет.
– Так красиво и так серьезно! – говорила она. – Как хорошо все-таки, что ты занимаешься…
Но сама Лера уже думала иначе.
Она злилась на себя за то, что не может понять, что же именно не удается ей в этой вещи, и даже за то, что ее все-таки привлекают эти звуки.
Она не заметила, как Митя вошел в гостиную и остановился за ее спиной.
– Немного по-другому, – сказал он. – Показать?
– Да, – кивнула Лера.
И он показал – так, что Лере расхотелось повторять.
Стоило Мите проиграть начало, как она тут же поняла, что именно ей не удавалось. Лера даже не знала еще, как это назвать – то умение спросить, и вслушаться в ответ, и самому ответить, которое было в Митиной игре и чувствовалось сразу.
Сама она играла «К Элизе» так, как будто знала все наизусть еще до первого аккорда и должна была только воспроизвести то, что знала. А Митя – как будто в каждой ноте таилось нечто, до последнего мгновения ему неведомое. И, словно в благодарность, это «нечто» тут же начинало звучать под его пальцами.
– Поняла? – спросил он, отводя руки от клавиш.
– Поняла, – кивнула Лера. – Митя, – тут же сказала она, – я не буду больше заниматься.
– Ну, не надо так. – Он положил свою руку на ее, лежащую на клавишах, и какой-то случайный аккорд прозвучал под их пальцами. – Я ведь с четырех лет играю, меня мама начинала на фортепиано учить, и потом я тоже на нем играл…
– Не потому, Мить, – покачала головой Лера. – Ты же видишь…
– А я радовался, что ты приходишь, – сказал он. – И тут же добавил, словно торопясь объяснить: – С тобой интересно, ты быстро соображаешь.
– Я и буду приходить, если твоя мама разрешит, – ответила Лера.
– Разрешит, – улыбнулся Митя. – Она тоже с удовольствием с тобой разговаривает.
Так Лера перестала заниматься музыкой и стала приходить к Гладышевым просто так, без расписания и без видимой цели.
Ей по-прежнему нравилось разговаривать с Еленой Васильевной о книгах, о художниках. И спрашивать ее: почему, например, мадам Бовари отравилась – вместо того чтобы воспитывать свою дочку?
А с Митей можно было разговаривать и о другом – о том, о чем она бы под страхом смерти не стала говорить с его мамой.
Однажды Лера уже с обеда выглядывала в окно – ждала, когда Митя вернется из Консерватории. И, увидев, что он появился наконец в арке и идет по двору, – едва отсчитала полчаса, чтобы побежать к Гладышевым. Ей надо было поговорить с ним как можно скорее.
Ей было тринадцать лет, впечатления захлестывали ее, и то, что она хотела спросить у него, – надо было спросить немедленно.
К счастью, Катя была занята, Елены Васильевны тоже не было слышно; Митя сам открыл дверь.
– Это ты, Лерка! – обрадовался он. – Хорошо, а то я тебя сколько уже не видел? Неделю?
– Наверное, Мить, – нетерпеливо подтвердила Лера. – Знаешь, я хочу тебя спросить…
– Пальто сними, – посоветовал он. – И пойдем все-таки в комнату. Или тебе нравится орать на весь подъезд?
– Митя! – воскликнула Лера, когда они наконец уселись в гостиной, под картинами. – Скажи мне, как ты думаешь: какой может быть любовь?
– Вот это да! – Митя рассмеялся так, что даже слезы выступили у него на глазах. – Вот это я понимаю – вопрос! Интересно, как же я должен тебе ответить – одним словом или можно все-таки тремя?
– Как хочешь, – серьезно ответила Лера. – Я тебя спрашиваю про конкретный случай, а ты смеешься!
– Так расскажи мне свой конкретный случай, – попросил Митя. – Ты что, влюбилась?
– Нет, но понимаешь… Я видела такое…
И Лера рассказала Мите о том, что произошло с нею сегодня утром и из-за чего она никак не могла успокоиться.
Началось все с довольно безобидной вещи: с патронов. Их было у Леры десять штук, и достались они ей от Гришки Власюка, ее одноклассника. А Гришка, как выяснилось, стащил их у отца, потому и отдал на хранение Лере. Патроны – вернее, порох, который предстояло из них извлечь, – предназначались для новогоднего фейерверка.
– Ты только спрячь получше, – попросил Гришка. – Я такие петарды сделаю – все ахнут! И тебе дам одну, вот увидишь. Только надо, чтоб не нашли пока, а то отберут, сама понимаешь.
Гришкина просьба заставила Леру задуматься. Сразу согласившись спрятать патроны дома, она совсем забыла о том, что любимое занятие мамы – уборка. Этим она занималась каждый день, и предсказать, что в квартире станет на этот раз объектом вытирания, мытья и перебирания, – было совершенно невозможно.
И, конечно, мама могла обнаружить патроны в любой момент – например, пока Лера будет в школе. Можно было себе представить ее реакцию!
Поэтому, поразмыслив немного, Лера решила спрятать патроны на чердаке. Не в их подъезде – у них чердак был переделан в служебную квартиру, в которой жила Зоська Михальцова, – а в соседнем: там чердак был пуст, открыт и завален всяким хламом.
Она проскользнула в подъезд утром, перед школой: и не слишком светло, и, если мама увидит ее из окна, то подумает, что Лера зашла за Лариской Рябоконь, чтобы вместе идти в школу.
Патроны оттягивали мешок со сменкой, и Лера старалась подниматься как можно более бесшумно. Просто боялась, как будто кто-нибудь мог случайно выглянуть из-за двери и спросить: «А что это, девочка, у тебя в мешочке?!»
Чердачный люк открылся без скрипа, и Лера уже поставила колено на грязный пол, чтобы взобраться на чердак, – как вдруг замерла, боясь пошевелиться. В самом дальнем углу чердака, у полукруглого тусклого оконца, она увидела двоих.
Она даже не сразу поняла, кто эти мужчина и женщина. Только потом, через минуту, различила в сером свете весеннего утра, что мужчина – просто Сашка Глазьев, десятиклассник из их школы. А кто была женщина, Лера не знала: ее и не видно было, женщину – только ноги, обнимающие Сашкину спину над спадающими брюками…
Одна нога была голая, а на другой висели полуспущенные колготки и цеплялись за какую-то консервную банку, валявшуюся рядом на полу. Ноги женщины двигались в такт Сашкиным торопливым движениям, и слышны были только ее отрывистые стоны с тихими взвизгами.
Вообще-то для Леры не были такой уж загадкой отношения мужчины и женщины – как и для большинства ее ровесников во дворе. О них много разговаривали, о них рассказывали анекдоты, над ними любили смеяться старшие парни и даже девчонки. Да и переулки вокруг Цветного бульвара традиционно славились как место, где всегда можно было найти женщину на любой вкус и за любые деньги.
Но чтобы увидеть самой, и, главное, – на вонючем чердаке, на заплеванном полу…
Лера даже испугалась сначала, но тут же ей стало так противно, что она приложила руки к горлу, чтобы сдержать подступающие спазмы. И осторожно сползла вниз, испачкав платье о край чердачного люка.
Вот об этом она и хотела спросить сейчас у Мити: какой может быть любовь? То, что делал на чердаке Сашка с женщиной в спущенных колготках, принято было называть любовью – во всяком случае, именно об этом как-то загадочно, не договаривая, писали в книгах, которые читала Лера.
Но неужели то, что она увидела, можно было назвать этим словом?
Митя нахмурился, когда она рассказала ему об утреннем происшествии.
– Вечно ты лезешь куда не надо, – сказал он. – Ну что ты забыла на чердаке?
– Неважно, Митя! Мало ли что – надо было, – отмахнулась Лера. – Но ты мне скажи: разве может быть такая любовь?
Митя молчал, а Лера смотрела на него вопросительно.
Она спрашивала его об этом даже не потому, что он был старше, что ему было уже восемнадцать – мало ли было во дворе старших, восемнадцатилетних! Она спрашивала Митю, потому что только он мог объяснить так, чтобы стало понятно раз и навсегда. Так объяснить, как играл на гитаре: песенки простые, а за каждым звуком – больше, чем слышится сразу…
– Как же так, Митя? – повторила она.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал? – ответил он наконец. – Дал определение любви?
– А хотя бы!
– А это невозможно – любовь бежит определений.
– Но все-таки, – не отставала Лера. – Ведь любовь – это же должно быть красиво, правда? А там – если бы ты видел! Грязно, кошками воняет, банки какие-то валяются… Разве можно любить, когда так все?..
– Лер, – решительно сказал Митя, – если ты хочешь, чтобы я тебе ответил, ты меня про этот случай не спрашивай. Я не знаю, что там происходило и почему, вот и не хочу об этом говорить, ты понимаешь? И ты лучше забудь об этом, раз уж увидела. Это не то, что тебе необходимо помнить.
Он встал, прошелся по комнате, потом остановился перед Лерой и, присев по своему обыкновению на корточки, заглянул ей в глаза.
– А вообще-то, – сказал он. – Это все равно – где. И что там валяется на полу, банки или цветы – тоже все равно.
– Но как же… – начала было Лера: она совсем не ожидала, что Митя скажет именно так.
– А вот так же. Любовь освящает все, понятно? И не может быть ничего некрасивого между мужчиной и женщиной, если они любят друг друга. А если не любят – все отвратительно, и везде отвратительно – хоть в розарии.
И Лера тут же поняла, что Митя больше ничего не скажет. И объяснять ничего больше не будет, и не будет ссылаться на Мопассана или Толстого – как, наверное, сделала бы Елена Васильевна, если бы Лера вдруг вздумала рассказать ей что-нибудь подобное.
Митя говорил только то, что было в нем, а уж откуда оно там появлялось – это и было загадкой.
– Все? – спросил Митя, снова садясь в кресло. – Или будут еще вопросы бытия? И не лазай ты по чердакам – вот, ей-богу, как кошка помойная! Мало ли что там можно увидать – думаешь, тебе все это надо для счастья? Давай я тебе лучше поиграю: никак мне не дается у Бетховена… Послушай!
И он пошел за скрипкой.
Можно ли было не приходить в этот дом?
Лера так привыкла к этому, что и потом, и через пять лет, забегала время от времени, принося к чаю какой-нибудь торт, купленный в кондитерской на Столешниковом или испеченный Надеждой Сергеевной. И всегда сидела подолгу с Еленой Васильевной, разговаривая – по-прежнему о книгах, или о том новом, что постоянно возникало в ее, Лериной, жизни.
Ее жизнь шла теперь совсем по-другому, чем шла жизнь в стенах гладышевской квартиры, но Леру постоянно тянуло сюда. И она чувствовала: в ее быстро меняющейся душе всегда остается что-то, что понимает Елена Васильевна, а иногда – и только она.
Это было Лерино детство, и в нем – первые, едва уловимые приметы пробуждающегося духа. И это было ей дорого при любых обстоятельствах, при любых де-лах, которые ее теперь занимали.
Елене Васильевне первой Лера сказала, что решила поступать на историю искусств, потому что хочет изучать итальянскую живопись.
И о том, что выходит замуж за Костю.
– Я рада за тебя, Лерочка, – сказала Елена Васильевна, но взгляд у нее был грустный. – Я уверена, что он хороший человек.
– Это правда так, – горячо подтвердила Лера. – Он такой…
И тут она поняла, что не может объяснить, какой же Костя. Она его любила, и это было так много, что больше не оставалось слов.
– Он… Талантливый! – сказала она наконец.
– Откуда ты знаешь? – вдруг спросила Елена Васильевна. – То есть ты не думай, Лерочка, я ничуть в этом не сомневаюсь, мне просто интересно: как ты это поняла?
На этот вопрос Лера тоже не могла ответить, хотя они были знакомы с Костей уже два года, и она могла бы рассказать, например, об Институте высшей нервной деятельности, и о профессоре Жихареве, и даже о коэффициенте цитирования. Но она чувствовала, что Елена Васильевна спрашивает ее совсем о другом, – и не знала, что ответить…
Митя к тому времени бывал дома еще реже, чем в детстве. Консерваторию он закончил в девятнадцать лет и уже на последнем курсе ездил на гастроли с Госоркестром – как скрипач и как дирижер. И еще где-то дирижировал в Москве – сыгрывал, как он однажды сказал, какой-то совсем новый оркестр.
У них с Лерой все реже выдавались эти бесконечные разговоры – дома у Гладышевых, или на лавочке посреди Неглинки, – которые они оба так любили. Но что поделаешь! Жизнь есть жизнь, и детство уходит.
А к тому времени, когда Лера собралась замуж, они вообще встречались так редко, что Митя узнал об этом чуть ли не в день свадьбы. И сразу пообещал играть для Леры, «пока не охрипнет».
Гладышевы были тогда связующим звеном между Лериным детством и новой ее, взрослой жизнью. А сейчас она опять стояла перед чем-то новым, и на этот раз чувствовала себя изменившейся до неузнаваемости.
И поэтому вспоминала Митю и Елену Васильевну, выходя из первого гуманитарного корпуса МГУ после разговора с профессором Ратмановым – в новую свою жизнь.