2
Записки Д. Д.
Перелет оказался невыносимо долгим. Можно было потерять голову от неподвижного висения между двумя материками. Вынужденное бездействие в удобном кресле казалось особенно мучительным, противореча сотрясавшей меня внутренней панике. Плакать, смеяться, швырять подаваемые стюардессой стаканчики, хамить патологически болтливой соседке — все что угодно, только не думать, не думать… Ни в коем случае не представлять, как всего через сутки буду лететь в обратную сторону, отдав правую руку счастливо сопящему рядом Майклу.
Когда объявили, что мы пролетаем над Европой и через три часа приземлимся в Москве, я попросила двойную порцию виски — требовалась срочная реанимация.
Но эти три часа, каждый из которых можно приравнять к месяцу — к месяцу в камере пыток, довели меня до полного изнеможения. Затем процедура высадки и поездка по Москве прямо к неизвестному мне «Дому туриста». Так вот он какой — стандартное американизированное сооружение в соседстве леска и жилых районов.
Стоя у окна своего номера на пятнадцатом этаже, я старалась рассмотреть за стеной дождя очертания серых домов. Где-то там, в башне из бетонных блоков ужинает, читает газету или смотрит телевизор мой Микки. Впрочем, скорее всего я искала его дом совсем в другой стороне.
В отличие от свойственных мне ситуаций с потерями, путаницами, ошибками, на этот раз я владела документом — собственноручно начертанным господином Артемьевым адресом и телефоном. Позвонить не удалось — удержала боязнь спугнуть везение. Ведь я просто сойду с ума, если Майкла не окажется в городе или он вдруг переменил адрес.
Шофер такси, изучив записку Майкла и выслушав мои устные комментарии, тут же спросил баксы. Мы столковались в цене и понеслись наперерез дождю и быстро сгущающимся сумеркам на запад, еще чуть светлеющий воспоминаниями ушедшего дня. Вдоль улиц вспыхнули фонари, образовав голубоватые конусы водяной пыли.
— Дождь, — сказала я по-английски.
— Уже три дня льет, — подхватил водитель светскую тему.
— В Москве все знают английский?
— Во всяком случае, выпускники Института иностранных языков, каковым я считаюсь.
— Вы любите музыку?
— Мисс хочет послушать радио?
— Нет-нет. Вам известно имя Артемьева? Это, кажется, известный скрипач.
Шофер из института задумался.
— Вообще я не силен в серьезной музыке. Спросите лучше о популярных ансамблях, наших звездах — Пугачевой, Леонтьеве, Гребенщикове…
Я не спросила, впившись глазами в дома, среди которых мы кружили. Шофер пытался найти необходимый номер, но номера почему-то отсутствовали. Он вышел под дождь, поговорил с мужчиной под зонтом, удерживающим озябшей рукой поводок устремленной в кусты собаки.
— Понятно, — сказал парень, усаживаясь на место. — Вон та башня.
— Да, точно, точно! — обрадовалась я, узнав однажды виденный дом.
— Они здесь все одинаковые, надо внимательно проверить номер и корпус. Мадам проводить? — предложил водитель, получив баксы.
— Спасибо. Не надо. У вас отличный английский.
Я осталась у подъезда дома, освещенного качающейся на ветру лампой. Пара переполненных мусорных баков щедро разбрасывала клочья бумаги, гулко перекатывающиеся по асфальту бело-голубые бумажные пакеты. Холодные капли, стекающие по лицу, подействовали отрезвляюще. Чужой город, чужая жизнь. Чужой, как ни гипнотизируй себя, человек, не ждущий меня в своем семейном доме. Пожарной сиреной взвыла тревога: «Беги, спасайся, Дикси! Довольно дурить, гоняться за миражем. Назад, назад, к своему голубому бассейну!» Я распахнула скрипучую дверь и шагнула в темный, пахнущий кошками подъезд.
Вот она, квартира 127. Черный дерматин, покрывающий дверь, не заглушал мощных рояльных аккордов, свидетельствующих об отчаянной настойчивости игрока. Звоню. Аккорды затихают. В дверях, громыхнув цепочкой, появляется паренек с едва пробивающимися темными усиками.
— Здравствуйте, мне надо видеть господина Артемьева или Наташу, — заикаясь, говорю по-английски.
— Мама! — крикнул он в глубину квартиры и добавил, обратившись ко мне: — Велкам, плиз.
Подтянув синие трикотажные штаны, парень пропустил меня в коридор, пахнущий жареной картошкой и отбивными. Из кухни появилась Наташа. Я сразу узнала ее, а она меня, видимо, нет: удивленно таращила глаза, не вымолвив и слова.
Затем, быстро обтерев полотенцем взмокший лоб, сказала:
— Здравствуйте, Дикси, — и позвала удалившегося в комнату сына.
Тот потоптался, выслушав мать, и предложил мне раздеться. Наташа протянула вешалку, я сняла плащ и вошла в гостиную, которую уже однажды успела рассмотреть. Те же портреты над роялем, оставленным впопыхах с поднятой крышкой, и ожидающими на пюпитре нотами. — Папы дома нет. Он гуляет с Эммой. Садитесь, пожалуйста, — сказал Саша, исполняя роль переводчика. — Вы в Москву по делам или в гости? — осведомился он с материнских слов.
— По делам.
Включили телевизор, перебрали программы, чтобы выискать интересную для меня, и остановились на какой-то политической дискуссии. Саша стал объяснять происходящее на экране, покрывшись красными пятнами от напряжения. Волосы у него были отцовские, остриженные под корень и словно светящиеся медной пылью на круглой, лобастой голове.
Очевидно, в России не в чести ирландские цвета. А лицо материнское, с ямочками на щеках и девичьими голубыми глазами, встревоженными и проницательными.
«Беги, Дикси, беги! Пока не поздно!» — сигналила красная лампочка в оцепеневшем сознании. Я поднялась.
— Спасибо. До свидания. Зайду в другой раз.
Наташа недоуменно застыла с чайными чашками, а в дверях звякнули ключи. Мы все смотрели, как открылась дверь, впустив рыжего спаниеля, а затем, неся перед собой мокрый зонтик, появился Майкл. Тот самый сутулый человек в расчерченной водяными потеками серой куртке, с которым беседовал шофер. Мой Микки, старательно скребущий подошвами резиновый коврик.
Он поднял глаза, охватив разом масштабы случившегося, и, не снимая куртки, вошел в комнату. Вчетвером мы стояли вокруг стола, словно ударенные молнией.
— Саша, пойди погуляй, — сказал Майкл. — Садитесь, — предложил он нам.
Но мы не сели.
— Переведи, Майкл… — Я повернулась к его жене. — Наташа, мы с Мишей любим друг друга. Мы не можем жить врозь. Так невозможно.
Вместо того чтобы повторить жене мои слова, Майкл развернул плечи, заслоняя ее от меня, и тихо выдохнул в мое почти радостное от непонимания происходящего лицо: «Уходи!»
Потом он снял с вешалки и подал мне плащ. Бросил жене несколько слов и распахнул входную дверь. Про лифт он почему-то не вспомнил. Наверно, боялся остаться со мной в тесном ящике один на один. Не чувствуя ног, как во сне, я стала спускаться вниз. За мной молча следовал Майкл, торопливо огибая пролеты с вонючими жерлами неопрятного мусоропровода. На улице по-прежнему шел дождь.
— Постой, я попытаюсь найти машину. Моя совсем развалилась, — распорядился Майкл, не глядя на меня, и юркнул в кусты.
Бывает боль громкая, прорывающаяся слезно-визгливым потоком. Моя была тупой и, не находя выхода, грозила разорвать сердце. Я попробовала скулить, но не услышала своего голоса. Слез тоже не было. В груди, мешая дышать, вспухал тяжелый ком. Подставив лицо дождю, я старалась сосредоточиться на том, как сползают за воротник холодные струйки.
Из подъехавшего автомобиля выскочил Майкл. — Садись. Какой адрес назвать шоферу?
— Не беспокойся. — Я поспешно рухнула на заднее сиденье, потянулась к придерживаемой Майклом дверце. Но он поймал мою руку и, склонив над ней мокрую голову, спросил:
— Где обручальное кольцо?
— Все в порядке. У меня все о'кей. Прощай. — Я захлопнула дверцу, погрузившись в прокуренную, душную темноту. — Летс гоу, плиз. Отель «Турист».
Ни слез, ни воя. Прямо на дороге в свете фар, в размытых арках от снующих «дворников» застыла одинокая фигура с растерянно опущенными руками. Водитель выругался, круто развернувшись и обдав грязью и ревом клаксона смурного мужика, оставшегося стоять в дожде и зыбком свете качающейся над подъездом лампы.
На следующий день, пропустив экскурсию по Москве, я отправилась на Введенское кладбище. Есть особая, мучительная прелесть в тайной надежде, скрытой под пуленепробиваемым скепсисом. Не признаваясь самой себе, я ждала, что у ствола старого клена, осеняющего памятную могилу, увижу знакомый силуэт с голубоватым дымком короткой нервной сигареты.
Ярка и свежа печаль осеннего увядания. Согнутые, тяжелые от воды головки крупных желтых цветов, глянцевый окрас малиново-бурых листьев, мокрые, словно заплаканные — в крупных тяжелых каплях плиты надгробий. Пустынно и тихо. Где-то скребет по гравию метла, собирая палую листву. С веток, возмущенно каркая, срываются вороны, обдав меня холодной капелью. Сегодня, очевидно, не день для визитов в эти места. И свиданий, разумеется, тоже. Никто не шагнул мне навстречу от почерневшего ствола, никто не встретился на узких тропинках в сонном городе мертвых.
Я брела наугад, рассматривая весело взирающие с портретов лица и подсчитывая прожитые годы. Особой грустью щемили сердце супружеские пары, соединенные близкими датами смерти. Хотелось думать, что оставшийся на земле одиночка просто поспешил к своей половине и теперь они опять счастливы — вон какие светлые, чему-то загадочно улыбающиеся лица… Никто из здешних не ведал, улыбаясь некогда в объектив, поправляя прическу и стараясь выглядеть радостным, что останется таким навсегда. Для посторонних глаз, должных извлечь какой-то урок из несовместимости запечатленного фотопленкой наивного неверия в конечность жизни и неотвратимости ухода из нее. Внезапно я подумала, что и у меня уже валяется где-то фотография, которую мои близкие сочтут подходящей для памятника. И твердо решила — мой камень украсит лишь формально-протокольная надпись.
Среди различий, разделяющих людей по всевозможным расовым, политическим, физическим и прочим неисчислимым признакам, нет более разительного и более условного, чем противостояние живого и мертвого. Нет ничего на свете, что вызывало бы больше любопытства, недоумения, надежд и страха, чем смерть. А незримая граница между мной, с чувством превосходства своей теплой крови проходящей среди могил, и теми, ушедшими, кому мы, живые, обещаем вечную любовь и память, совершенно эфемерна. Никому не дано избежать ухода и клясться вечностью.
Я продрогла, последняя надежда увидеть спешащего ко мне, все понявшего и простившего Майкла растаяла. Иссякло и смирение обреченности, которым я прикрывала кипящую обиду и злость. От мокрой скамейки тянуло потусторонней сыростью. Я не смотрела на часы, примериваясь к понятию «бесконечность». Монотонный шелест капель, неподвижность потемневших изваяний, крестов, оградок… Нет — это все еще застывшая жизнь. Бесконечность же — разверзшаяся дыра в пустоту. Она караулит каждого, и уж мне-то известно, как легко шагнуть в никуда. Это вовсе не страшно — перешагнуть границу, когда по эту сторону не оставляешь никого, тянущего к тебе горестные руки. Дикси не будет ждать болезней, оскорбительной старости или дурацкого случая попасть под колеса. Она выпорхнет, как беззаботная канарейка в небесную синь с услужливо смертоносной башни…
Отрава придуманной мести подняла адреналин в моей крови — стало легко и свободно. Никому не дано отговорить меня от принятого решения. Разве только господину Артемьеву, возникни он в туманной аллее со своей плачущей скрипкой…
…Серьезно повздорив с туристическим бюро, я срочно вернулась в Париж и тут же отправилась на кладбище. Визит к могилам близких был формальностью — скоро мы встретимся и хорошенько поболтаем. Мне нужен был подросток-скрипач, и он оказался на месте — в том же черном длиннополом сюртуке и с тем же румянцем на пухлых щеках тайного сладострастника — любителя конфет и сдобных булочек.
Толстяк долго отпирался от моего предложения, но все же согласился — деньги я предлагала немалые и на похитительницу вундеркиндов не походила. Мы тут же отправились ко мне, и я сразу перешла к делу, предложив Иву (так звали моего гостя) альбом Майкла.
— Ну что, сможешь сыграть?
— Прямо с листа? — Он вгляделся в ноты. — Здесь очень не просто, мадам… К тому же есть концерт для оркестра, квартет, а вот чрезвычайно сложные этюды…
— А ты попробуй что-нибудь совсем простенькое, — попросила я, уже сообразив, что сильно промахнулась.
Ив полистал альбом, шевеля губами от напряжения, и робко предложил:
— Здесь есть одна маленькая пьеска, совсем детская. Могу попробовать.
Парень подложил бархатную тряпицу под толстую щеку, скосил глаза на развернутые ноты и поднял смычок. В извлекаемых им звуках угадывалась та мелодия, которую Майкл называл «колыбельной». Не знаю, чего больше было в моем взгляде — радости узнавания или разочарования, но, прервав игру, Ив предложил:
— Может быть, мадам захочет пригласить моего учителя? Мсье Карно очень хороший музыкант. Он долго играл в большом оркестре, пока не… Луи Карно немного выпивает с тех пор, как овдовел. Но рука у него почти не дрожит.
…На следующий день я имела честь принимать у себя маэстро. Ив, сопровождавший учителя, все время просидел у двери, замерев от восторга. А длился визит Луи Карно часов семь.
Это был невысокий, очень худой, оливково-смуглый человек, отмеченный приметами типичного южанина — крупным горбатым носом, черными сильно поредевшими на темени и поседевшими на висках волосами и блестящим пристальным взглядом из-под нависавших бровей. В общем, если бы мне понадобилось гримировать исполнителя для роли Паганини, я бы стремилась к такому типажу.
Выслушав мою просьбу «наиграть» что-либо из доставшегося «наследства», черный человек (маэстро, по-видимому, носил траур) перелистал тетрадь и криво ощерился (с зубами у него было далеко не благополучно):
— Мадам не имеет отношения к музыке? Тогда ваше заблуждение вполне простительно. Это очень сложная музыка. Нам не хватило бы и нескольких вечеров, да к тому же — и десятка исполнителей, чтобы «наиграть», как вы выразились, хоть «что-нибудь».
— Мсье Карно, вы должны понять мою просьбу: речь идет о желании сделать короткую — максимум на час любительскую запись для домашнего прослушивания… Я далеко не специалист в этом виде искусства, поэтому буду благодарна за самое непритязательное исполнение тех отрывков, которые вы сочтете возможным исполнить.
Маэстро вновь занялся альбомом, выискивая подходящие фрагменты. Мы молча ждали его решения. Но мсье Карно, вероятно, забыл про нас с Ивом. Он опустился в кресло и, встряхивая головой, начал «читать» музыку, погружаясь в нее с жадным наслаждением.
— У вас, я вижу, хороший инструмент, — решила я прервать молчание, указывая на старенький футляр со скрипкой.
— Простите, мадам… Я давно не получал такого удовольствия. Это как свежий ветер в лицо… И молодость. Да, молодость! Дышится полной грудью и хочется жить… Хочется жить. — Он закашлялся, покрываясь багровыми пятнами.
— Но могу ли я что-нибудь услышать?
— Скажите, мадам, если это не секрет… Я вижу крепкую руку… Это не одаренный новичок, нет… Это зрелый мастер. И не похоже ни на кого из известных мне композиторов. Неужели ничего из собранного здесь не исполнялось?
— Увы, эти вещи недавно написаны… И я бы хотела сохранить в тайне имя моего друга.
— Ну, тогда начнем с этюда № 3… Подумать только, Луи Карно довелось стать первым исполнителем этой чудесной вещицы!
Маэстро извлек скрипку, раскрыл нотный альбом, подперев его канделябром, а я включила магнитофон, надеясь поймать в свои сети летучее волшебство бесплотного дара Майкла.
Карно заиграл. От первых же легких, щемяще нежных аккордов у меня перехватило дыхание. Вихрь звуков сводил меня с ума, оживляя воспоминания, бился о стены, просясь на волю — на просторы огромного концертного зала или под купол бездонного ночного неба, мерцавшего тогда над башней…
Мое смятение было тихим — в кресле у окна сидела глубоко задумавшаяся, погруженная в себя женщина. С тем лихорадочным блеском в глазах, по которому каждый француз сразу распознает «ла мур».
— Мадам позволит сыграть еще эту фугу? — спросил Карно, едва закончив этюд.
Я позволила и до поздней ночи не могла оторвать скрипача от листов — ему хотелось играть еще и еще, выхватывая сверкающие драгоценности из моей сокровищницы.
— Мсье Карно, я очень благодарна вам. Вы чудесно играли. Готова поклясться, что второй раз в жизни получаю такое удовольствие от скрипки, — завершила я затянувшийся за полночь концерт.
— Первым исполнителем, конечно, был ваш друг? Спасибо. Это прекрасный комплимент… Ну что вы, мадам, здесь слишком много… — Карно не решался взять протянутые мной деньги. — Ведь мне и самому доставило удовольствие сыграть это… Я очень советую вам передать ноты в хорошие руки, если о них не заботится сам автор. Вы не представляете, какие грязные истории случаются на музыкальном олимпе. Вас могут просто-напросто ограбить, и в один прекрасный день вы услышите эти вещи под совсем другим именем…
— Благодарю за совет, маэстро. Приму все меры, чтобы сберечь свою музыку.
Я и сама понимала, как следует поступить ответственной и дальновидной даме. В сейфе адвоката я оставила копию альбома «Dixi de Visu», а в тщательно составленном завещании оговорила, что подлинник является собственностью господина Артемьева, как и моя часть усадьбы Вальдбрунн, унаследованная от Клавдии Штоффен.
…Ал поймал меня по телефону, как только я переступила порог своего дома после визита в Москву.
— Что это значит? Мне уже известно, что ты была в России. Твой русский «кузен» действительно так серьезен? Или это очередная дурь, Дикси?
— Меньше всего мне хотелось причинять тебе боль.
— Да, подходящий момент для скандала. Кажется, съемки пока откладываются. Мой продюсер слинял. Да и мне не хочется ставить на кон все ради фильма, в котором не будет тебя… Я скис, словно выжатый лимон. Объект для насмешек и сострадания. Удар ниже пояса, Дикси.
— Умоляю, прости меня когда-нибудь, когда сможешь. Наверно, это та самая «мозговая любовь», похожая на чуму. Я просто больна, Ал.
— Детка, не натвори глупостей. Если твой чумной принц окажется дерьмом, — а я это точно предвижу, — возвращайся. — Он попробовал иронично рассмеяться. — Мы будем разводить детей и выпускать автомобильные покрышки на моем заводике.
— Нет, милый. Я выхожу замуж за кузена. А деньги у тебя обязательно появятся, как и творческий голод. Хорошего тебе аппетита, Ал.
…В завещании по поводу банковских счетов я написала: «Алану Герту на обеспечение творческих поисков в области киноискусства».
Мне пришлось поломать голову над тем, кому же оставить свою парижскую квартиру. Вот что значит не иметь наследников: приходится думать о благотворительности, воображая неожиданную радость осчастливленного лица и его горячие благодарные слезы. Таковым лицом легче всего представал в моем воображении Чак — уж он-то не даст соскучиться этим апартаментам и особенно голубой спальне. В конце концов, я сильно провинилась перед ним, а требование (высказанное в посмертном письме) — принимать на моей кровати лишь дам с голубыми глазами не будет уж слишком обременительным. Не стану же я, в самом деле, рассчитывать, что Чакки посвятит свою интимную жизнь «мемориальным свиданиям», воображая при каждом новом сражении, что имеет дело со мной.
А Лолла получит картины деда. Только вряд ли это сможет порадовать старушку или облегчит ее горе. Она и впрямь любит меня. По крайней мере у женщины, преданной дому Алленов, не будет нищенской старости.
…Чем дальше я развивала зародившуюся на московском кладбище идею, тем больше она меня увлекала, незаметно скатываясь от трагедии к фарсу. Смешно, в самом деле, собственными руками готовить себе смертное ложе — слишком красиво и попахивает бутафорией. Жизнь Дикси Девизо должна кончиться 30 сентября — в день рождения Микки.
Я нашла в себе силы навести последний порядок в доме, выкинув в контейнер для помощи бесконечным беженцам кучу личных вещей — белья, платьев, парфюмерии. Сколько же лишнего барахла разводится вокруг нас в этом мире!.. Странно, но я проделываю эту операцию уже второй раз. Правда, дары нищим от хозяйки поместья намного щедрее, и за квартиру, которую вскоре опечатает в компании любопытных понятых полицейский инспектор, мне не стыдно — печальный покой, чистота и письмо со шкатулочкой для Рут Валдис: хорошенькие вещицы, которые она так любит: бирюза, резные тибетские деревяшки, флорентийские кораллы и даже памятная клешня краба на замусоленном ремешке.
Перед тем как закрыть за собой дверь, в плаще и с дорожной сумкой на плече, я вернулась к молчаливому телефону. Код Москвы и номер Артемьева набрался сам собой, но трубку никто не взял. Никто не ринулся на частые, призывные гудки, захлебывающиеся, как мольба о помощи… В Москве три часа дня — значит, все разошлись по своим делам. Я представила стоящий в коридоре на полке старомодный зеленый аппарат, старательно призывающий отсутствующих хозяев.
И еще один завершающий штрих — код Рима, вялый голос Сола, тут же снявшего трубку:
— Спасибо, что не забываешь. Слышал, скоро свадьба? Мои поздравления. Алан — стоящий парень.
— Как твоя поясница, Сол?
— Хандрю, валяюсь. Каждый день принимаю толстенную сестру милосердия, сажающую пчел на мою задницу.
— Надеюсь, ты фиксируешь процесс излечения на кинопленке?
— Увы. О работе забыл. Даже свадьбу твою не удастся снять. Веселись, крошка, под другими объективами… Когда намечено торжество?
— Я тебе сообщу. Выздоравливай, старикан. Через месяц мое сотрудничество с «фирмой» заканчивается, а жаль. Так хотелось получить семейную хронику, снятую профессионалами.
С легкой печалью я опустила трубку — жуткая «фирма», совсем недавно наводившая на меня брезгливый ужас, отправилась на свалку вместе с ненужным тряпичным хламом.
Сол прозевал мою встречу с «кузеном» в замке, не ведал о визите в Москву и не мог знать, что слышал мой голос в последний раз… Интересно, расскажи я о запланированном «полете», покинул бы обессиленный Соломон свою кровать, чтобы лично запечатлеть дорогостоящий трюк? Или прислал бы коллег? Неплохо, если бы под башней дежурила целая съемочная бригада: «коронная роль Дикси Девизо». Значит, все-таки роль — демонстрация, тщательно спланированная акция — месть? Или последнее сопротивление униженной души, не смирившейся с непонятостью?
…Прощай, лживый, нелепый Микки, прощай, «мадемуазель Д.Д.», не успевшая стать разумной и сильной, гуд бай, симпатяга Ал, славный Чакки и старина Сол, которому я завещаю тетрадку с крокусами. Что бы ни случилось со мной в раю или аду, моя рука не коснется этих страниц… Откровений и ошибок больше не будет. А будет — где-то, когда-то обязательно будет вот что.
На серебристой от лунного света башне зазвучит одинокая струна — медленно, призывно, настойчиво. Скрипка Майкла лишь нащупает эту мелодию, всеми любимую и всех соединяющую. Звуки окрепнут, их подхватит незримый оркестр, вспыхнут, ослепляя ночь, софиты. И тогда из темноты в блеск, в праздник, в радость всепонимания и всепрощения выйдут все, кто сыграл свою роль в нашем «фильме», — Эрик и Вилли, Рудольф и Клавдия, Скофилд и Сесиль… Все-все — маленькие и большие, плохие и хорошие. Мы возьмемся за руки и закружимся, смеясь сквозь счастливые слезы… Ведь ничего другого не может быть. И никто уже не сомневается, что именно этот финал завещал нам всем Федерико Феллини. Великий Мастер в своем бессмертном Пророчестве, которое, чтобы не вспугнуть воинственной красотой застенчиво-робкую истину, назвал совсем просто — «8 с 1/2».