6
В воскресенье утром фотография Эмили, обнимающей Бена, красовалась на первой странице английской газеты с заголовком через всю полосу: «Лицо печали». Во врезке давалось краткое изложение фактов расследования («подробно см. на стр. 2») и следовала подпись: «Г-жа Эмили Нгубене, супруга умершего в заключении, утешаемая другом семьи г-ном Беном Дютуа».
Его это покоробило, да. Но не больше. Ничего приятного, конечно, когда тебя выставляют напоказ всему свету. Но газетчики, что с них возьмешь. А вот Эмили явно потеряла над собой всякий контроль. Надо все-таки думать, что делаешь.
Что касается Сюзан, то ее это просто сразило. Настолько, что она не пожелала даже идти на воскресную службу.
— Как, как я буду сидеть там, зная, что на нас все пялятся? Что о тебе люди подумают?
— Идем, Сюзан. Я согласен, это совершенно неслыханно, вполне в духе бульварной прессы. Но что, в сущности, произошло? И потом, что мне оставалось делать, отшвырнуть ее?
— Если б ты держался от всего этого подальше с самого начала, ты не навлек бы на нас такого позора. Ты хоть понимаешь, чего все это может стоить моему отцу?
— Сюзан, ты делаешь из мухи слона.
Но после полудня телефон звонил, не переставая. Жизнерадостная пара, их друзья, ехидно поинтересовалась, правда ли, что Бен «завел новую зазнобу»; еще кто-то, включая молодых Вивирсов, пожелавших принести им свои заверения, что они и впредь могут рассчитывать на их симпатии и поддержку. Однако все остальные, почти без исключения, были настроены отрицательно, почти враждебно. Директор школы, тот без околичностей напирал на одно: осознает ли Бен, что он — служащий министерства просвещения, что политические акции учителей встречаются там крайне неодобрительно.
— Но господин Клуте, какое это имеет отношение, ради всего святого, к политике? Женщина потеряла своего мужа. Она убита горем.
— Чернаяженщина, если позволите, Дютуа, — холодно отчеканил директор.
— Не вижу никакой разницы. — Бен еле сдерживался.
— Похоже, вы и вправду потеряли способность видеть! — Прохрипел Клуте своим астматическим дыханием, — И вы еще спрашиваете, при чем тут политика? А как насчет Закона о нарушении нравственности, а?
Один из коллег Бена среди церковных старост, Хартценберг, позвонил вскоре после воскресной службы в церкви.
— Не удивлен, что вас не было на утренней службе, — сказал он в трубку, явно желая пошутить, что, впрочем, получилось топорно. — Стыдно на глаза появляться, так надо полагать?
Но что его по-настоящему задело, так это звонок Сюзетты.
— О боже, папа, я всегда знала, что ты — сама наивность, но это… Обниматься с черной толстухой при всем честном народе… это уж слишком.
— Сюзетта, — возразил он ей в сердцах, — если у тебя есть хоть элементарная способность думать о будущем…
— Думать о будущем? От тебя ли я это слышу?! — перебила она с едкой иронией. — Да у тебя хоть мысль единая шевельнулась, как все это может отразиться на твоих собственных детях?
— Не надо об этом, Сюзетта. К своим детям я всегда проявлял больше внимания, чем это делаешь ты. — Это прозвучало куда более зло и жестоко, чем ему хотелось бы, но просто не было сил выносить все это.
— Это ты с Сюзеттой разговаривал? Таким тоном? — спросила его Сюзан, когда он снова сел за стол.
— Да, с ней. Я ожидал от нее куда больше здравого смысла.
— А ты не находишь это нелепым? Получается, все кругом не правы, весь мир, один ты прав? — резко сказала она.
— Можете вы все оставить отца в покое? — взорвался вдруг Йоханн. — Ради бога, что он такого страшного сделал? Да что бы ни сделал, на сочувствие может человек рассчитывать? А ты как бы поступила…
— Я определенно не стала бы вручать свою судьбу в руки садового уборщика, — отвечала она холодно.
— Не надо преувеличивать, — с укором сказал ей Бен.
— Интересно, кто из нас начал?
Снова зазвонил телефон. На этот раз его сестра Элен, бывшая замужем за промышленником. Ее все случившееся скорее откровенно позабавило, и тем не менее даже она не преминула подпустить шпильку.
— Вот так так! И это человек, который всю жизнь пилил меня за то, будто бы я только и ищу возможности попозировать перед фотографом на приеме.
— Это не смешно, Элен.
— А по мне, так очень забавно. Правда, зачем только было осложнять, это делается проще, если так уж невтерпеж было увидеть свою личность в газетах.
И даже в голосе Линды, когда она позвонила ближе к вечеру, прозвучал мягкий упрек.
— Папа, я знаю, у тебя самые добрые намерения… Но право, не лучше ли держаться подальше от газет, тем более что тобой ведь руководит-то нелицемерное желание помочь людям.
— Звучит на манер доводов твоего Питера, скажи еще о нелицемерном братолюбии, — отвечал он, не в силах скрыть досады. Весь день он ждал ее звонка, надеясь, что уж она-то его поймет.
Секунду Линда молчала.
— А я и не скрываю, что это сказал Питер. Просто я согласна с ним.
— Так ты что же, действительно думаешь, будто я специально устроил всю эту затею с фотографами?
— Нет, конечно же, нет! — Он представил себе ее вспыхнувшее от возмущения лицо. — Извини, папа, я не хотела прибавлять тебе огорчений. Просто мне нелегко пришлось сегодня.
Он тут же забыл о своей мимолетной досаде.
— В каком смысле?
— Ну, что я могу сказать. Студенты… От них снисхождения не дождешься. А спорить с ними бесполезно.
И только одного звонка не было. Нет, он не ждал его, немыслимо. И все-таки весь этот тягостный день самым близким для него человеком оставалась она. Неотступно пребывала у него в мыслях, стояла перед глазами, как позавчерашним вечером в сумрачном свете этого старого дома в Вестдене.
Поговорив с Линдой, он отключил телефон и пошел пройтись. На улицах было пусто, и вечерняя тишина постепенно приносила умиротворение в смятенную голову.
Когда он вернулся, Сюзан собиралась ложиться спать. Она сидела в ночной рубашке за туалетным столиком, и из зеркала на него смотрело ее искаженное гневом, бледное без косметики лицо.
— Спать собираешься? — виновато спросил он. — А я прошелся, подышал.
— На сегодня с меня хватит. Ты не находишь?
— Ну пожалуйста, постарайся понять, — сказал он примирительно и потянулся было к ней обнять ее, но тут же опустил руки.
— Старалась. Больше нет сил.
— Ты так несчастна со мной?
Она резко повернулась к нему, и во взгляде ее мелькнул почти испуг, но она тут же заставила себя сохранить спокойствие.
— А разве ты пытался сделать меня счастливой, Бен? — сказала она безразлично. — Так что, пожалуйста, не терзай себя мыслями, что можешь сделать несчастной.
Он смотрел на нее во все глаза, не зная, что сказать. А она тут же отвернулась, закрыла лицо руками и разрыдалась.
Он подошел, нерешительно дотронулся до нее и почувствовал, как она вся напряглась.
— Оставь меня, пожалуйста, — произнесла она сдавленным голосом, — Все в порядке.
— Ну может, мы поговорим?
Она тряхнула головой — нет! — поднялась и молча ушла в ванную, даже не взглянув на него, и закрыла за собой дверь. Он еще подождал несколько минут и пошел к себе, как делал, когда пытался обрести утраченное вдруг равновесие, как всегда в таких случаях, раскрыл одну из своих книг по шахматам и стал разыгрывать на старенькой, выцветшей доске классические шахматные партии старых мастеров. Но сегодня и это не принесло радости. Мешало чувство, что вот он, самозванец, жалкий любитель, повторяет ходы, сделанные двумя давным-давно умершими мастерами. Раздраженный, он оставил шахматы и убрал доску в ящик стола. Затем, все еще не отказываясь привести мысли в порядок, принялся за свои записи: короткую, ему одному понятную летопись всего, с самого начала. На бумаге это было легче видеть в целом, создавалась объективная картина, где все стройно и неминуемо прослеживается, подобно прожилкам на листочке с живого дерева. Так было легче идти от частного к целому, сравнивать, оценивать. Однако в конечном счете и тут все сводилось к этому короткому вопросу Мелани: «А дальше что?»
Потому что ничего не ясно и ни с чем не было покончено, как полагала Сюзан. Теперь, после этой фотографии, меньше, чем когда бы то ни было. Может, это вообще только начинается. Если б знать.
В одиннадцать часов вечера, словно его кто подтолкнул, он поднялся, пошел в гараж и сел в машину. У самого дома священника он чуть было не передумал, когда увидел, что во всех окнах, кроме одного, темно. Но он решительно отринул всякую нерешительность и постучал в парадную дверь.
Ему пришлось подождать, пока преподобный Бестер в красном халате и шлепанцах собственноручно не открыл ему дверь.
— Оом Бен? Бог мой, что привело вас сюда на ночь глядя?
А он всматривался в это напряженное, узкое лицо.
— Отец мой, ныне я яко Никодим в доме твоем. Мне нужно слово твое, — сказал он шутливо.
Прежде чем посторониться и пропустить его — это не ускользнуло от Бена, — преподобный Бестер секунду пребывал в явном замешательстве.
— Конечно же. Проходите, — сказал он, но в голосе его послышался отчетливый вздох.
Они прошли в кабинет с пустыми стенами и паркетным полом.
— Чашечку кофе?
— Нет, благодарю вас. — Он достал из кармана свою трубку, — Вы не возражаете, если я закурю?
— Прошу вас, как вам будет угодно.
Теперь, когда он был здесь, он почувствовал неуверенность, не зная, с чего начать, как подступиться к тому, зачем пришел. И в конце концов сам священник начал в своем профессиональном тоне, сказав, что, как он полагает, Бен пришел побеседовать о том, что напечатано в газете?
— Да. Вы были у нас, когда Эмили приходила с просьбой помочь ей. Помните?
— Да, конечно.
— Так что вы знаете весь ход вещей.
— Итак, оом Бен, что же произошло?
Бен раскуривал свою трубку.
— Неприятности, — сказал он. — Дотоле я черпал уверенность лишь от сознания, что дело перейдет в суд, и все тайное станет явным. Я был уверен, что будет вынесен справедливый приговор. О чем не уставал твердить и всем остальным, тем, кто был менее моего уверен в исходе дела.
— Ну и?
— Зачем вы спрашиваете? Вы знаете, что произошло.
— Суд праведен, и ничто не укроется от ока его.
— Но разве вы не читали газет, отец? — спросил он. — И в радость ли вам то, что вышло на свет божий?
— Нет, конечно, — отвечал преподобный Бестер. — Всего несколько дней назад я сказал моей жене: стыд и срам то, что господь посылает на наши головы. Но теперь дело кончено, и справедливость торжествует.
— Вы называете это справедливостью?
— А что?
— А то, что я там был, — едва ли не крикнул он. — Я слышал каждое сказанное там слово. Как сказал адвокат де Виллирс, это…
— Однако, оом Бен, вам-то уж известно, как облекают они свои доводы по долгу службы.
— А долг судьи — делать вид, что фактов, которые очевидны, не существует?
— Да все ли это подлинно факты, оом Бен? Как мы можем сказать уверенно? В мире, куда ни глянь, столько лжесловия.
— Я знал Гордона. И то, что они говорили о нем, сплошная ложь.
— Никто, кроме бога единого, не видит в сердцах наших, оом Бен. Не самонадеянно ли говорить за кого бы ни было, кроме себя самого?
— У вас нет веры в вашего друга? И вы не любите ближнего своего?
— Погодите, — с величайшим терпением возразил ему Бестер, точно стремясь обратить непокорного. — Чем слепо опровергать, не задумаетесь ли вы о том, что у нас есть все резоны гордиться нашей юриспруденцией? Вот вы на газеты ссылаетесь. А что в газетах о России пишут, нуте-ка? А вы говорите, газеты… Да хоть и Африку взять, она большая. Уверяю вас, кое-где вообще бы до суда дело не дошло.
— А какой прок от того, что здесь дошло до суда, если сила все равно в руках горстки людей? Единственный, кому они позволили открыть рот, — это Арчибальд Тсабалала, разве он тут же не отрекся от всех показаний, что они силой навязали ему до суда? А эту девушку возьмите, которая рассказывала, как ее пытали…
— Ужели не понимаете вы, что нет проще и древнее в мире уловки спасти собственную шкуру, нежели посылать проклятия на голову стражей своих?
— Арчибальд спасал свою шкуру? Да ему куда как легче было бы держаться заявления, что они ему продиктовали. Он бы мог выйти из зала суда свободным человеком, вместо того чтобы снова угодить за решетку, в руки собственных палачей.
— Ну, видите ли, оом Бен, — сказал молодой священник, теперь уже с некоторым раздражением, — никто не отрицает, что наше общество, как, впрочем, и любое другое, не свободно от ошибок и даже дурных поступков. Но, возмущая себя против властей предержащих, вы возмущаетесь против духа христианского. Они облечены властию бога нашего, и упаси нас, господи, сомневаться в праведности решений их. Ибо сказано: кесарю — кесарево.
— И даже если кесарь узурпирует то, что принадлежит богу единому? Если он начинает решать вопросы жизни и смерти, я все равно должен укрепить ему руку? Как тогда насчет богу — богово?
— Нет зла на земле, которого не исцелит молитва господу нашему, оом Бен. Не приличней ли нам с вами преклонить теперь колена и помолиться о нашем правительстве и каждом лице, облеченном властью.
— Эх, святой отец, нет ничего проще как переложить собственную ответственность на плечи господа бога.
— Не святотатствуете ли вы, оом Бен? Ужели вы утратили веру в него?
— Слушайте, вопрос не в том, утратил я веру или нет. Он без меня управится. Вопрос вот в чем: ждет ли он, чтобы я сделал по словам его? Вот этими двумя руками.
— Что именно?
— А вот за этим я и пришел к вам. Что я могу сделать? Что должен сделать?
— Сомневаюсь, можем ли мы что-либо сделать, вы или я.
— Даже если собственными глазами видишь несправедливость? Ждете, чтобы я отвратил лицо свое?
— Нет. Каждому дано уверовать, что место его в мире этом без упрека. Что он чист в сердце своем. Ибо в остальном мы уповаем на милость его и волю его, что не будет тщетной ревностная молитва правого человека, — он попал в свою стихию, — не будет конца страданиям, пока не откажется всякий взять и править законом в руках своих. Бог создал порядок в мире, не хаос. Вспомните, что Самуил сказал Саулу: «Подчиниться лучше, нежели принести в жертву».
— Мою проблему не решить цитатами, — сказал Бен, и голос у него прервался. — Помогите мне!
— Помолимся, — сказал молодой человек, поднимаясь со стула.
Какое-то мгновение Бен смотрел на него, ничего не понимая, обиженный. Потом подчинился. Они опустились на колени. Но он не мог смириться. Пока священник молился, он просто пялил глаза на стенку перед собой. И какие усилия ни прилагал он, стараясь вслушаться в слова, они звучали одним мерным да-будет-воля-твоя. А ему нужно было что-то еще, совсем другое.
Когда они наконец поднялись, преподобный Бестер сказал чуть ли не откровенно весело:
— Так как все-таки насчет чашечки кофе?
— Нет, я, пожалуй, поеду домой, ваше преподобие.
— Надеюсь, вы прозрели в очах своих?
— Нет, — отвечал он. — Не прозрел.
Пораженный, молодой человек взирал на него. Бену даже стало его жалко.
— Чего же вы хотите? — спросил священник.
— Справедливости. Или я хочу слишком многого?
— Что известно нам о справедливости, если мы забываем о воле господа нашего?
— А что вообще нам известно о воле господа? — бросил он в ответ.
— Оом Бен, оом Бен, — молодой человек окинул его умоляющим взглядом, — ради всего святого, никогда не делайте ничего опрометчиво. Это само по себе ужасно.
— Опрометчиво? — переспросил он. — Понятия не имею, опрометчиво это или нет. Просто не знаю, как иначе.
— Прошу вас, обдумайте это, оом Бен. Подумайте обо всем, что за этим стоит.
— Я вот о чем думаю, святой отец. Раз в жизни, один только раз человек должен решиться и рискнуть всем.
— Человек может завоевать мир и потерять собственную душу.
Сквозь сизый дым трубки, окутавший облаком маленькую комнату, он пытливым, горящим взглядом разглядывал лицо священнослужителя.
— Единственное, что я знаю, — сказал он, — стоит ли сохранять душу, если этим я дам восторжествовать несправедливости?
Они пошли пустым коридором к двери.
— Что вы собираетесь делать? — спросил его преподобный Бестер, когда они вышли и остановились на ступенях веранды, вдыхая прохладный ночной воздух.
— Мне так хотелось бы ответить вам. Так хотелось бы понять самого себя. Единственное, что я знаю, — я должен что-то сделать. Может быть, бог мне поможет. — Он медленно спускался по ступеням, шел опустив плечи. И, обернувшись к этому молодому человеку в высоком прямоугольнике двери, он сказал: — Молитесь за меня. У меня такое чувство, будто что-то должно случиться, будто рушится последняя грань…
И он ушел в ночь.