Глава 22
Иуда
1
Кузнецов пробыл на площади, пока последний конный не исчез из виду. Держался он в стороне. Стоял, машинально теребя свой галстук-помпон.
Мимо него, обдав теплой пылью, проскакал Топорков с Алешей Пужняком. Фельдшер закашлялся надсадисто, со всхлипыванием. Потом пошел к штабу.
Бонивур сидел на крыльце, охватив колени руками. Фельдшер, кряхтя, сел рядом. Помолчал. Потом, всматриваясь в лицо комсомольца, сказал:
— Ну вот и поехали наши себе славы добывать.
— Не за славой гоняются, — отозвался Бонивур.
— А что найдут? — спросил фельдшер с глубоким вздохом. — Охо-хо… Жизнь наша!
Юноша не ответил ничего. Фельдшер опять спросил:
— А вы чего не поехали?
— Так надо.
— Дело, значит, есть?
— Может быть, — сказал Виталий. — И вам дело найдется. Придете завтра за лазаретом последить. Ни один бой без раненых не обходится. Так что я прошу вас завтра никуда без моего разрешения не отлучаться.
— Ну, куда мне деваться? — зевнул Кузнецов. — Ох-хо-хо! Жизнь наша! Он посидел молча, поскреб щетину на щеках, поднялся. — Ну, доброй ночи, приятных снов!
Волоча ноги, Кузнецов поплелся домой. Виталий ушел в штаб.
Стояла густая темь. В двух шагах ничего не было видно. Влажное марево от нагретой за день земли, поднявшись в высоту, плотным покрывалом окутало всю окрестность. Через этот покров не видно было и звезд. То и дело запинаясь о какие-то бугорки и камни, которых днем он не замечал, Кузнецов добрался до своей избушки. Он стал нашаривать дверную ручку и вдруг с испугом отскочил, почувствовав, что рука его ткнулась во что-то живое.
— Ой, кто это? — невольно вскрикнул он.
— Повылазило? — отозвался ему кто-то шепотом. — Не видишь, что ли, сижу, тебя дожидаюсь.
— Кто это? Не вижу, — всматривался Кузнецов.
— Не ори! — так же тихо сказал ожидавший. — Не во благовремении рот-то разинул.
— Николай Афанасьич! — сообразил Кузнецов. — Заходи, гостем будешь.
Вместо ответа Чувалков потянул Кузнецова за полу и хлопнул по крылечку ладонью.
— Садись!
— Недоумевая, что потребовалось Чувалкову от него в такое позднее время, фельдшер сел и потянулся в карман за куревом. Чувалков недовольно сказал:
— Палить хочешь? Подожди!
И Кузнецов так и не вынул портсигара из кармана.
То, что Чувалков сам пришел к Кузнецову, было необычно, и Кузнецов тоже шепотом спросил встревоженно:
— Что случилось, Николай Афанасьич?
— Дело есть! — коротко отозвался Чувалков. — Вот что я тебе скажу, а ты слушай. Времени у нас мало. Надо все сделать быстро, так, чтобы товарищи ничего и не почуяли, — одна нога здесь, другая там!
— Да что делать-то? — глухо спросил Кузнецов. — Я тебе как будто ничего не должен, ничего не обещал.
— А наплевать мне на твои обещанки! — сухо сказал лавочник. — Что скажу, то и сделаешь! К утру тебе надо быть в Раздольном. Понял?
— Да как же это так? Что мне там делать? Там белые… — начал было недоуменно Кузнецов, чувствуя что-то крайне неприятное для себя в предстоящем разговоре, а еще более в том тоне, каким начал разговор Чувалков, — сухо, коротко и понятно…
Да, не зря пришел Чувалков к Кузнецову. От того, что услышал фельдшер, у него по спине поползли мурашки. Он отстранился от Чувалкова и сказал решительно:
— Ну нет, Николай Афанасьич, я на это не согласен… Пусть уж кто-нибудь другой, а я… Не пойду я!
— Пойдешь! — сказал Чувалков.
— Не пойду я!
Чувалков помолчал и сказал спокойно:
— А чего тебе тут оставаться? Все равно, коли дознаются, пулю в лоб получишь не сегодня-завтра. А уж дознаются — будь уверен… Эти с-под земли, все выкопают. От них не уйдешь…
— Чего дознаются? Ты меня не стращай, Николай Афанасьич… Чего там дознаваться? Кто чего знает? Только ты.
Чувалков тихонько засмеялся, и смех этот показал Кузнецову, что до сих пор он не знал Чувалкова, хотя и часто видался и говорил с ним.
— А может, я и скажу? А?.. Коли ты мне впоперек пойдешь. Понял?
Кузнецов задохнулся.
— Да как же это ты? — едва вымолвил он.
— Да, коли узнают, не помилуют! — продолжал Чувалков тем же тоном. Это ты мне свой, коли большевика уничтожил. А у них разговор короткий: к стенке поставят и не почешутся. Да, так-то!.. Коли к утру обернешься, товарищам и невдомек будет! — Он встал. — Ну, прошивай пока!
Кузнецов молчал, сипло дыша.
— Да не вздумай и нашим и вашим! — предупредил лавочник. — Коли не товарищи, так я тебя достану или кто другой… Так что поворачивайся, пока не вызвездило!
Он исчез в темноте, словно растворился в ней. Ошеломленный Кузнецов даже не услышал его шагов и лишь тогда сообразил, что Чувалков ушел, когда на его осторожный оклик: «Николай Афанасьич!» — никто не ответил.
Войдя в избушку, фельдшер не зажег света… Вспомнив про табак, принялся жадно курить, затягиваясь до того, что у него запершило в носу и в груди. Прислонясь к косяку окна, он долго, пока не затекли ноги, объятый смятением и страхом, глядел в темный, глухой четырехугольник окна. Угроза Чувалкова была не напрасной — лавочник никогда не тратил слов зря: он мог донести и сам остаться в стороне… Фельдшер с бешенством ударил кулаком по подоконнику так, что заныла рука: «Надо же было перед всякой бородой открываться! Дурак безмозглый! Кайся теперь… А этот ангел господень, гад ползучий, как он обошел меня! Ах ты!..» Кузнецов застонал от ярости: «Напрасно я его не придавил — кто бы потом дознался? Ему со мною не совладать, хлипкий… Ну, дай только вернуться! — погрозился Кузнецов. — Уж я на тебя наведу!» И только тут спохватился, что даже тогда, когда Чувалкова уже не было с ним, он думал о необходимости выполнить приказание лавочника, а расчеты с ним он откладывал на будущее. «Господи, помоги!» — взмолился Кузнецов и вышел крадучись из избушки.
Ничто не тревожило спавшего села. Душная ночь нависла над ним. На небе проглядывали звезды, мелькая красным и голубым огнем. Вокруг стояла тишина, и каждый шаг отдавался в ушах. Кузнецов, боясь дышать, пошел к выгону. Вздохнул он свободно, когда перемахнул через перелаз. Сердце Кузнецова отчаянно билось. Согнувшись, он перебежал расстояние, отделявшее плетень от орешника. Отдышался. Взял левее и пошел к болотистому лугу, от которого тянуло сыростью. Но на открытой местности его могли увидеть дозоры, и он пополз. Брюки на коленях промокли. Руки почернели от грязи и слизи. Полы пиджака обвисли. Так он прополз до половины луга. Огляделся. Брезгливо вытер платком мокрые руки. И, уже не думая о дозорах, пошел дальше, все ускоряя шаг. Потом пустился бегом, припадая на правую ногу.
Временами он останавливался и переводил дыхание. В глазах у него плавали красные круги. Шляпу он уронил в кустарниках, через которые пробирался.
…Он потерял ощущение действительности, бежал, как во сне, не видя дороги, а она подбрасывала ему под ноги все новые и новые версты, то ровные, то ухабистые. Он падал, поднимался и бежал дальше. Страх овладел им. Кузнецов понимал, что это глупо, что бояться ему некого, что белые уже недалеко, но страх гнал его вперед.
Одна за другой гасли звезды. Небо потемнело. Совсем маленький клочок дороги видел Кузнецов впереди. Дорога словно пряталась от него в кустарники. Холодный ветерок обогнал Кузнецова, прошумел листьями, плюнул ему в лицо росистой, травяной сыростью. Ночь еще плотнее укрыла землю своим покровом. Потом словно кто-то в вышине осторожно приподнял этот темный покров — чуть забрезжило. По-прежнему в глубокий мрак были погружены и кустарник, и степь, и дорога, а на востоке черной линией ясно обозначилась гряда сопок. Стало светать…
Фельдшер щурил ввалившиеся и обметанные синими кругами глаза. За ночь на его лице прибавилось морщин, щеки запали, щетина выбилась наружу через помятую, точно захватанную кожу.
Вдруг сбоку хлестнул выстрел. Пуля пролетела мимо ветеринара, словно кто-то насмешливо свистнул. Кузнецов не сразу сообразил, что это такое. Второй выстрел он расслышал явственно. Он бросился ничком на землю, лицом прямо в пыль. Он сжался в комок, боясь вздохнуть, чтобы не выдать свое присутствие. Он не шелохнулся, когда услыхал шаги приближающихся к нему людей.
Кто-то ткнул его в бок тяжелым, подкованным сапогом и сказал грубо:
— Эй ты, хватит носом землю рыть! Подымайсь! Кому говорю?!
2
Фельдшер открыл глаза и увидел приклады винтовок, упершихся в землю, запыленные армейские сапоги, на которые были приспущены шаровары с желтым лампасом. Кузнецов поднял голову. Перед ним стояли два казака. Первый, постарше, с каленым лицом, упрятанным в пушистую с сединой бороду, мохнатыми бровями и широкими скулами, глядел немного прищурившись. Лицо его было беззлобно, даже что-то детское чудилось в его вздернутом носе и голубых глазах, которыми он равнодушно рассматривал лежащего. Синяя рубаха, перехваченная в поясе узким сыромятным ремешком, широкими складками спускалась почти до колен. Немного поодаль стоял второй. Помоложе первого, сухощавый, он походил на цыгана смолевым цветом иссиня-черных вьющихся волос, смуглым лицом, агатовыми глазами и статным телом, которому было тесно в потрепанном мундире, застегнутом на все пуговицы. Опущенный ремень фуражки туго перехватывал подбородок, подчеркивал овал лица и придавал казаку выражение особенной собранности и удальства.
Кузнецов вскочил и забормотал, глотая от волнения и радости слова. Он торопился и захлебывался, боясь, что его могут принять за красного. Он обернулся к тому, что был постарше, и поминутно кланялся, прижимая грязные руки к пиджаку.
— Я не красный-с… Никак нет! Я приверженность к законному правительству имею… И царствующему дому свою преданность доказывал… В русско-японскую был на фронте и ранение имел-с.
Он торопливо высморкался и, зная, что теперь его уже не убьют, попытался пошутить:
— Вы меня за красного посчитали, а я не красный! — По привычке, приобретенной за время пребывания у партизан, он повторил: — А я не красный, товарищи.
Тут он похолодел от своей обмолвки, поперхнулся, дикими глазами посмотрел на белых, криво улыбнулся и перевел испуганный взор с одного лица на другое.
Старший медленно поднял винтовку и прикладом ударил Кузнецова в грудь.
— Товарищ нашелся.
От боли Кузнецов чуть не лишился сознания. Но все же понял, что это может стоить ему жизни, и превозмог боль; бросился на колени, умоляюще сложил руки, не то отдаваясь на милость, не то стараясь защититься от второго удара, и закричал отчаянно, с визгом:
— Не бейте, не бейте меня, миленький!.. Ваше благородие! Я перебежчик… Я к вашему командиру — сообщить о партизанах. Я их выследил. Их можно захватить!
Урядник опустил винтовку.
— А ну, руки вверх!
Кузнецов послушно выполнил приказание.
Его обыскали. Урядник просмотрел документы, найденные в кармане пиджака, и сунул их обратно. Из брюк извлек портсигар фельдшера. Раскрыл, понюхал папиросы, повертел портсигар в руках и, сообразив, что вещь серебряная, сунул в карман. Фельдшер перестал бормотать. Урядник глянул на него:
— Чего зенки лупишь? За вас, сволочей, кровь проливаешь, с голоду дохнешь, а за всю жизнь такого кисета не заробишь! Ты за донос-то сколько денег отхватишь? Промысел прибыльной…
Кузнецов притих; ноги у него подгибались, поднятые руки тряслись. Казак, заметив его состояние, обидно равнодушно сказал:
— Гнида. Сегодня красных продаешь, завтра — нас… — Потом он обернулся к молодому, который молча смотрел на эту сцену: — Отведи-ка, Цыган, до ротмистра. Может, в верно с делом пришел. Пущай доложут. Сдавать будешь отрапортуй, что, мол, дозор урядника Картавого задержал.
Молодой неохотно козырнул и кивнул головой на дорогу. Кузнецов понял, что ему приказывают идти вперед. Он пошел мелкими шажками, вздымая облачка пыли косолапыми ногами. Казак взял винтовку «на ремень» и переложил в правую руку нагайку. Мерными ударами сбивая подорожники и репьи, он двинулся вслед. На фельдшера он не смотрел. У того уже отлегло от сердца; он повеселел и стал рассказывать про свое бегство. Говорил о том, как ловко он выбрал для этого момент и как удобно сейчас сделать налет.
— Все в походе! — говорил он скороговоркой. — В селе, господин кавалер, только больные да раненые, касса и документы, имущество и несколько человек штабных. В селе засаду устроить, остальных встретить, чтобы ни один не ушел. Все они коммунисты да комсомольцы. Не жалко!.. А раненым да больным все одно помирать…
Перебежчик оглянулся на конвоира, ожидая встретить одобрение. Но на него глянули насупленные, угрожающие глаза. Желваки на скулах конвоира напряглись. Ремешок фуражки глубоко врезался в кожу. Конвоир сказал сквозь зубы:
— П-падло!
Кузнецов не понял его. Он угодливо осклабился:
— Падаль. Совершенно правильно.
Но казак еще более посуровел.
— Ты падло! — произнес он громко и вдруг с размаху хлестнул фельдшера нагайкой.
Тот охнул и с ужасом посмотрел на конвоира. А чубатый шагнул к нему и ударил под вздох. Кузнецов захлебнулся. От второго удара у него что-то хрустнуло внутри. Он упал. Конвоир стал бить его ногами. Каждый удар заставлял фельдшера извиваться от боли. Цыган молчал. Это особенно пугало ветеринара. Он всхлипывал, давясь слезами, не в силах набрать воздуху для крика. Животный ужас овладел им. Он катался в пыли, чтобы избежать ударов подкованного сапога. Лес и дальние сопки завертелись в глазах.
…Какие-то конные мелькнули в степи. Казак отошел в сторону. Сквозь слезы и грязь Кузнецов увидел его и прерывисто заговорил:
— Господин кавалер, не убивайте меня… Я старик… За что же вы меня?
Цыган крикнул:
— Ну, ты… вставай. Айда! — И, видя, что Кузнецов охает и не может подняться, опять крикнул: — Давай, давай! Али еще хочешь? Ну!
Окончательно потерявший способность соображать, оглушенный, с болью во всем теле, Кузнецов поднялся и поплелся по дороге. Цыган взял винтовку наперевес и пригрозил фельдшеру, следя за конными, что выехали на дорогу.
— Молчать!.. Если хоть подумаешь кому сказать — убью сей минут! Слыхал? Пшел вперед… гнида!
Конные поравнялись с ними. Это была смена уряднику. Сменные осадили лошадей.
— Откуда ты этого достал?
— Перебежчик.
— А чо ты его так измочалил?
Конвоир посмотрел на Кузнецова и потрогал затвор винтовки. Кузнецов замер. Цыган сказал хмуро:
— Да бежать, паскуда, пытался.
За всю дорогу он не проронил больше ни слова. Фельдшер боялся раздражать его, но был не в силах сдержаться и потихоньку стонал.
3
Показались дома. Это было Раздольное, занятое белыми.
Повсюду вдоль улиц стояли двуколки. Лошади были привязаны к длинным, наспех сделанным коновязям. Грудами лежал неубранный навоз. Красноватые лужи протянулись вдоль улиц, издавая острый запах аммиака.
Неподалеку возвышался двухэтажный дом. Конвоир повел к нему Кузнецова. Навстречу попадались кое-как одетые белоказаки. Среди них были и иркутяне с оранжевым лампасом, и забайкальцы — с желтым, и оренбуржцы, и ижевцы. Промелькнуло несколько драгун в красных рейтузах с серебристым лампасом. Сотня была собрана из остатков разбитых частей. Были тут и александровского призыва, седые, усатые казаки, по-стариковски приседавшие при ходьбе, и юнцы, щеголявшие пышными чубами и кавказскими поясами с насечкой. Один из них спросил конвоира:
— Красного поймал?
Тот пренебрежительно сплюнул сквозь зубы в сторону Кузнецова и махнул нагайкой.
— Куда ему!.. Доносчик.
Юнец выругался:
— Шкура!
Подошли к штабу. К ним вышел худощавый офицер-каппелевец, с погонами войскового старшины. Он посмотрел на ветеринара.
— Я войсковой старшина Грудзинский. Что вы можете нам сообщить?
Кузнецов протянул ему грязную, в ссадинах руку.
— Ветеринарный фельдшер Кузнецов.
Офицер нетерпеливо постучал носком сапога и звякнул шпорой. Он повторил:
— Что вы хотите нам сообщить?
Кузнецов оробело спрятал руку за спину и начал:
— Я служил… то есть, простите, не служил, а меня заставили помогать красные… Я имею сообщение…
Грудзинский щеголевато повернулся, стукнул по лакированному сапогу стеком и направился в дом, кивнув на ходу Кузнецову:
— Идите за мной!
4
Каждый из дней этих летних и осенних месяцев 1922 года был знаменательным днем. Эти дни вмещали в себя такие события, что историкам потом надолго хватило изучать документы о них. Еще шли бои на фронте, еще хозяйничали во Владивостоке американцы и японцы, еще властны были они издеваться над русскими людьми, мучить и истязать их, еще предатели родины и изменники сеяли в Приморье ужас и смерть, чтобы пожать позор и бесславие, а Новый Хозяин уже становился обеими ногами на приморской земле…
Дальбюро ЦК РКП (б) дало указание: на занятых белыми и интервентами землях тайно провести съезды крестьянских уполномоченных, выделенных бедняцко-середняцким активом. Съезды крестьянских уполномоченных должны были избрать комитеты по установлению советской власти в Приморье. Съезд Никольск-Уссурийского района должен был состояться в Наседкине.
В небольшой комнате происходил допрос фельдшера. Грудзинский, не моргая, уставил холодный взгляд в переносицу Кузнецову. Фельдшер рассказал все, что знал сам и что передал ему Чувалков, и замолк. Молчал и Грудзинский, взвешивая услышанное. Он еще верил в то, что борьба не кончена. Арестовать съезд, обезглавить крестьянский актив, уничтожить штаб крупного партизанского отряда, возможно, раскрыть владивостокские явки — вот что таило в себе сообщение Кузнецова. «Без малейшего риска!» — отметил себе Грудзинский, не любивший ввязываться в дела, где можно было пострадать.
Задумчиво посмотрев в окно, он вызвал дневального, быстро написал записку; вручая ее дневальному, он что-то потихоньку сказал. Дневальный вышел. Грудзинский, уже не глядя на Кузнецова, у которого затекли ноги, стал быстро писать.
Кто-то вошел. Кузнецов обернулся.
Позади стоял ротмистр. Скользнув безразличным взглядом по Кузнецову, он подошел к Грудзинскому. Старшина, подняв брови, кивнул на Кузнецова. Ротмистр спросил:
— Кто это?
— Перебежчик. Сообщает, что есть возможность захватить штаб партизанского отряда в Наседкине. Кстати, там сегодня будет проходить съезд, — Грудзинский скривил губы, — уполномоченных, будут выбирать комитет по установлению советской власти в этом районе. Как это вам нравится? — спросил он с едкой усмешкой.
Караев неожиданно щелкнул пальцами.
— Товарищи не теряют времени! — проговорил он. — Поторапливают, черт возьми! — Он перевел взгляд на Кузнецова: — Ваш платный?
— Нет, «доброволец»! — ответил Грудзинский и обратился к фельдшеру: Все сообщили?
— Как на духу! — поспешно ответил Кузнецов. — Как на духу, господин войсковой старшина! Да могу ли я что-нибудь утаить! Я в жандармском корпусе служил-с. В девятьсот пятом свою верность доказал! — В голосе его послышались слезы; он скороговоркой добавил: — С того года-с и душевного покоя лишился.
— Провокатор? — взглянул на него Караев.
Кузнецов отвел глаза в сторону.
— Я ведь не за деньги, ваше благородие.
Караев насмешливо вставил:
— Из любви к искусству, значит, или из-за высоких принципов?.. Охота вам, Грудзинский, с этим старым дерьмом возиться, — это не спасательный пояс, наверх не поднимет.
Он взял со стола протокол допроса и стал читать.
— Ого, — проговорил он, — да тут, кажется, речь идет о некоторых моих старых знакомых!
Глаза Караева заблестели, он машинально сопровождал каждую фразу протокола прищелкиванием пальцев.
— Так… так… Не худо! Это называется — везет, как утопленнику!
Грудзинский вызвал казаков и велел вывести фельдшера. Караев остановил Кузнецова и сказал:
— Будете нас сопровождать. Проведете сотню кратчайшим путем на место. Лошадь дадим. Попытаетесь бежать — расстреляем! Можете идти!
Когда Кузнецов и казаки вышли, старшина спросил:
— Вы что, думаете поднять сотню по этому доносу?
— Думаю поднять!
— Вы считаете, что военная ситуация благоприятствует этому?
— П-с-ст! — свистнул Караев, и на лице его выразилось пренебрежение. Ситуация! О какой ситуации можно говорить после Волочаевки?!
При упоминании о Волочаевке старшина передернул плечами, но сдержался.
Ротмистр стукнул по столу кулаком так, что подпрыгнула чернильница.
— Руки чешутся, господин старшина!.. Все равно красные попрут нас куда Макар телят не гонял… Японцам в содержанки, в Константинополь — туркам сапоги лизать. Кончается наша лавочка… виноват, ситуация, господин войсковой старшина! Не хмурьте брови и не вздумайте читать мне мораль. Я знаю ей цену. Годна она лишь как туалетная бумага… На кой черт мы России? Не помогут нам и эти… «добровольцы», — кивнул он головой на протокол допроса. — Так хоть сердце сорвать, чтобы ни черта тут не осталось. Знаете: «Пусть арфа сломана, аккорд еще рыдает!»
— Зуда в руках еще недостаточно! — сухо сказал Грудзинский. — Нужно еще что-то…
— , — сказал насмешливо Караев, любивший щегольнуть школьной латынью. — Обойдемся и без этого. Сейчас важнее всего пример, натиск, смелость, вихрь, огонь! Смерч, черт возьми! А идеи я предоставляю проповедовать вам.
— А японское командование одобряет этот шаг?
— А-а! Ларчик просто открывается! — протянул Караев. — Какого же вы ляда, простите за дерзость, ситуациями да идеями голову затуманиваете? Так бы и сказали, что у няньки надо спроситься. Сейчас позвоню нашему штатному соглядатаю. Не думаю, что он будет против. Ведь я у него ни солдат, ни оружия просить не буду! Кроме того, в этом доносе есть одно имя, которое меня ин-те-ре-сует…
Он стал крутить ручку телефона.
— Не утруждайтесь, — сухо предупредил старшина, — поручик Суэцугу идет сюда.
В дверях показался японец. Офицеры встали. Суэцугу пожал им руки. Редкие усы его были тщательно нафиксатуарены. Лицо хранило важное и непроницаемое выражение. Караев рассказал «советнику» о своем замысле и замолк, ожидая, как отнесется к этому японец. Тот долго думал, потом втянул со свистом воздух и заметил:
— Это личное дело росскэ командование.
— Но как бы японское командование отнеслось к этому налету?
— Налет? Это хорошо! — процедил японец. — Это имеет воспитательное действие… Солдат не можно долго стоять на одном месте… Это вредно. Надо любить военное приключение.
— Значит, вы одобряете мою мысль?
— Это личное дело росскэ командование, — опять ответил японец и добавил: — Я буду сопровождать вас. Смею покорно давать предложение: надо идти двумя колоннами… чтобы ни один партизан не ушел. Село надо охватить со двух сторон.
Как видно, Суэцугу пришел сюда с готовыми приказаниями. Караев посмотрел на Грудзинского, затем поклонился японцу:
— Благодарю за совет, господин поручик!
— На здоровье, — учтиво ответил японец. — Выступать через полчаса. — Он сунул свою маленькую ручку офицерам и, не сгибаясь, вышел из комнаты.
5
Не такого приема ожидал Кузнецов, когда в страхе и в предвкушении удара по партизанам бежал к белым. Понятно, он не рассчитывал на их особенную признательность, зная хорошо по личному опыту, что провокатором брезгуют даже те, кто пользуется его услугами. Но он, как ему казалось, имел право хотя бы на холодную вежливость, которая осталась для него памятной еще с охранки.
Во время бегства по лесной дороге много картин промелькнуло в его мозгу.
Вспомнилась Кузнецову черная зависть к удачливому товарищу, который был не только врачом, но и «неблагонадежным». Эта зависть привела Кузнецова в жандармское управление. Кузнецов сумел убрать соперника с дороги, но сам стал орудием охранки. Он пытался избавиться от этой опасной работы. Охранка «провалила» его. Случай спас Кузнецова от справедливой мести. И тогда Кузнецов, как в родное стойло, прибежал в жандармерию, чтобы навсегда стать «Рыжим». Он начал работать в охранке, подстегиваемый страхом. Революция выбила почву из-под его ног, поселив в его душе страх перед расплатой. Навсегда он запомнил тот день, когда на его глазах матросы убили одного провокатора, тот умирал долго и трудно. Ненависть произросла из этого страха, ненависть к тем, кто может потребовать и его, Кузнецова, к ответу. Ненависть и страх его угадал Чувалков и использовал…
Здесь ему тоже плюнули в лицо.
Ошеломленный приемом, фельдшер вышел в сопровождении конвоира на крыльцо. Рябой казак подвел к крыльцу коня. Кузнецов вскарабкался в седло. Сидеть было неудобно: слишком высоко подняты стремена. Кузнецов хотел попросить опустить стремена, но не решился. От неудобного положения в седле заболело все тело. И эта боль всколыхнула всегда тлевшую в нем ненависть и злобу.
Сотня собиралась неохотно. Белые косились в сторону фельдшера. Видно, в налет никому не хотелось идти. Казаки переговаривались между собой вполголоса.
— Черт те что! — сказал пожилой казак, проходя мимо Кузнецова. — Куды, на кого нас опять пошлют?.. Послали бы всех в одно место разом… чтобы не тянуть.
— Тише ты, Лозовой… старшина услышит, — одернул второй.
— А пускай слышит! — с досадой проговорил Лозовой. — Все одно, не через месяц, так через два от красных удирать придется. Насмотрелся я уже. Хорохорятся, хорохорятся офицеры, а потом драпают… впереди нас, грешных. Так на Дону было, на Кубани, в Крыму. А отсюда куда? Всех япошки не увезут…
— Тише!
Из-за коновязей вышел Грудзинский. Завидев его, казаки подтянулись.
Через двадцать минут сотня была в строю.
Караев вышел из дома, легко вскочил в седло и проехался перед строем. Почти одновременно с ним на площадь явился и Суэцугу. Японец восседал на огромной австралийской лошади. С высоты седла он казался мальчишкой, но терракотовое его лицо не теряло важности. Он прикоснулся к козырьку, приветствуя офицеров, и застыл в стороне.
Раздалась команда.
Конь, на котором сидел Кузнецов, не чувствуя руки хозяина, заупрямился. Он стал бить ногами, становился на дыбки и норовил укусить седока. Кузнецов не мог совладать с ним и болтался в седле, клонясь то в одну, го в другую сторону. Конь то прядал вбок, то заносил задом, распушив хвост, то танцевал на месте. Он налетел на строй и лягнулся. Другие кони шарахнулись в сторону. Станичники стали оборачиваться на Кузнецова. Строй разваливался. Караев бешено крикнул:
— По коням!
Казаки вскочили в седла. Разъяренный Караев подскочил к Кузнецову. Глаза его налились кровью, лицо побледнело. Он задыхался от ярости. На уголках губ выступила пена. Он рванул под уздцы коня, на котором сидел фельдшер, и, срываясь на визг, заорал:
— Ч-черт! Какой дурак дал хорошего коня этой… этой…
Он не нашел нужного слова, которым можно было выразить обуревавшую его ярость, вытянул коня Кузнецова нагайкой, вспомнив о строе, повернулся к сотне, с любопытством следившей за этой сценой, и крикнул:
— Смир-р-р-на-а. Налево марш-марш!.. Рысью!
Команду повторили хорунжие. Колонна приняла походный порядок. Двое казаков стали по бокам Кузнецова. Сотня двинулась. Цементная пыль, поднятая копытами, седым облаком закрыла лошадей и потянулась вслед за колонной.