Книга: Сердце Бонивура
Назад: Глава 8 Накануне
Дальше: Глава 10 Пусть сильнее грянет буря!

Глава 9
Крещение

1

Наутро, в девять, в непоказанное время, заревел гудок электростанции; прерывистый, высокий, он взвился в воздух, в котором витала еще утренняя свежесть. Вслед за гудком электростанции, тонким, точно девичий голос, раздался густой, солидный гудок депо. А там вспыхнул целый хор паровозных гудков. Низкие — декаподов, фистула — «овечек», свистки — маневровых — все разом взревело, оповещая о начале забастовки.
Вспыхивали и долго ватными хлопьями висели в воздухе облачка пара. Перекликались службы и участки, сигналя друг другу, точно рядовые в шеренге, ведя счет стоящим в строю. Этот разноголосый крик заставил всех рабочих одновременно бросить работу. Тяжелый паровой молот с полпути рухнул вниз, сплющил болванку, не доведя до формы. Залили кузнецы свои горны, и едкий дым, смешанный с паром, повалил из кузнечного цеха. Паровозники покинули стальные машины, вытерли ветошью руки и вышли из депо. Вагонники, плотники, металлисты, кочегары, сторожа, машинисты, стрелочники, сцепщики, смазчики, угольщики, слесаря, токари, фрезеровщики — рабочие и мастера — бросили работу. Сложив инструменты в свои деревянные или жестяные ящики, шли они к выходу на улицу; один к одному, группа сливалась с группой. Точно весенняя река, вскипая и пучась от ручьев, все росли толпы рабочих, шедших из цехов и служб огромного железнодорожного узла, собираясь к виадуку. Там уже стояли представители стачечного комитета, взволнованные, празднично настроенные.
Отсюда, с пятисаженной высоты, вся территория узла была как на ладони.
Отсюда можно было рассмотреть, как стекались толпы рабочих.
Оглядывались вокруг члены стачкома и не могли удержаться от возгласов, в которых слышалось и волнение, и радость оттого, что дело началось. И хотя были уверены они, что никто не смалодушничает, никто не подведет, все же восклицали, точно все происходящее было неожиданным:
— Кузнечный выходит!
— Электростанция пошла!
— А вон, вон деповские повалили!
— Вагоноремонтный выступает. Эка вышагивают… за руки взялись!
— Служба пути идет!
Раскрасневшаяся и взволнованная Таня подбежала к Антонию Ивановичу.
— Ну, стрекоза-егоза, ты у грузчиков была? — спросил Антоний Иванович.
— Была, Антоний Иванович, ровно в восемь подошла к этому типу. Так и так, говорю, сегодня. А он: «Что сегодня?» — «Ну, говорю, начинается!» «А-а! Вы, говорит, из комитета или как?» — «Из комитета», — говорю. Он постоял, подумал, говорит: «Хорошо!»
— А что значит — хорошо? Бастуют они или нет?
— Я думаю, бастуют! — не слишком уверенно ответила Таня. — Хорошо — это значит: ладно, есть!
— Н-да! Это по-твоему или по-ихнему?
Антоний Иванович стал озабоченно вглядываться в очертания товарного двора и пакгаузов, крытых волнистым железом.
Ворота товарного двора распахнулись. Из них повалили грузчики. Они шли гурьбой, направляясь в поселок.
— Куда же они? — недоумевая, спросил кто-то.
Виталий тотчас отозвался:
— По домам — кому забастовка, кому отпуск… Они же стоят в политических вопросах на принципиально отличных позициях, чем мы.
Стачком дружно расхохотался.
Многотысячная толпа скопилась под виадуком.
Настроение у всех было боевое, задорное. Многие нацепили красные банты поверх рабочего платья. Толпа шумела, гул перекатывался волнами с края на край, то затихая, то разражаясь с новой силой. Тысячи лиц, обращенные к виадуку, мелькали внизу. Тысячи глаз отражали безоблачное небо, ясный день.
То в одном, то в другом месте вспыхивали песни, в центре послышались слова «Варшавянки»:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут…
Их перебивали женские голоса:
Отречемся от старого мира!
Отряхнем его прах с наших ног…
Толпа искала песню, которая была бы подхвачена всеми, впитала бы в себя движение всех сердец, наполненных в этот день неизбывным сознанием своего единства и силы, сочетав воедино мысли и чувства всех забастовщиков. Но вот всплеснулось в одном месте:
Вставай, проклятьем заклейменный…
И нестройно в разных концах толпы подхватили:
Весь мир голодных и рабов!
Один за другим гасли напевы других революционных песен, и все новые и новые голоса подхватывали слова:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!
Уже сотни пели великую песню. Члены стачкома пели, обнажив головы. «Интернационал» лучше всего передал настроение толпы и все сделал ясным. Здесь собрались те, кто хотел власти Советов на Дальнем Востоке… Забастовщики снимали шапки, кое-кто по военной привычке поднес руку к козырьку. Затихли понемногу разговоры, смех, шутки, и вторую строфу пела уже вся огромная толпа.
Алеша Пужняк и Квашнин протиснулись к перилам виадука, прикрепили один конец толстого красного свертка и стали развертывать его, идя вдоль перил. И по мере того как развертывался громадный красный транспарант, всем становилось видным, что на нем было написано:
Вся власть Народному собранию Дальневосточной Республики!
Да здравствует Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика!
Долой интервенцию!

2

Затихла Первая Речка.
Молчали корпуса депо. Торчали, уткнув в небо коромысла, угольные «журавли» на складе. Стояли паровозы там, где из их нутра вырвался последний вздох. Не светились горны в кузнечном цехе. Не ухал паровой молот. Опрокинулись и застыли вагонетки на товарном дворе. Стояли вагоны: неразгруженные — запломбированные, непогруженные — порожние. Не будил рабочих по утрам гудок. Не носили жены обед в узелках своим мужьям в цехи.
Только дачная линия жила. Сколько полагалось по урезанному расписанию, столько пар дачных поездов обслуживали по очереди бастовавшие. Однако на станции дежурные члены контрольной комиссии осматривали составы: не едут ли солдаты, нет ли военных грузов?
Потянулись дни.
Ощущение праздника, что владело всеми в день митинга, прошло. Это была забастовка на срыв воинских перевозок. Экономические требования, которые были выдвинуты рабочими, администрация могла бы удовлетворить. Но стачком не шел на переговоры с нею. Дело было не в этих требованиях…
Однако рабочие тосковали по привычному труду.
Федя Соколов жаловался Виталию:
— Тоска, Антонов! Никогда не думал, что ничего не делать так трудно. Скажи, пожалуйста, отчего бы это?
— Оттого, что ты рабочий человек, созидатель. Радость жизни твоей — в созидании полезного для людей.
— Что-то больно мудрено ты говоришь, Виталя! — качал головой Соколов. Тоска! Танюшка-то дома?
— Дома.
— Пойти, что ли, к ней, хоть гитару послушать.
И Таня в последнее время была грустна. К Виталию она относилась с почтительной нежностью. Она не осмеливалась на прежнюю фамильярность, хотя иногда юноша замечал на себе ее пристальный взгляд. В таких случаях он задавал ей вопрос:
— Ты что, Танюша?
— Ничего, Виталя, просто так, — отвечала она самым беззаботным голосом, на какой была способна, но при этом отводила взгляд в сторону — задумалась.
— О чем, Танюша?
— Думаешь, не о чем?
Однако отнекивалась, когда Виталий просил ее поделиться с ним своей заботой.
О разговоре, происшедшем у Тани с Алешей, Виталий ничего не знал и не догадывался о чувстве девушки к нему. И никак не мог он подумать, что именно он, Виталий Бонивур, является причиной бледности Тани, сдержанности ее и того, что прежняя веселость ее исчезла вместе с почти мальчишеской угловатостью манер, которые сменились теперь женственностью и даже какой-то застенчивостью, делавшей Таню тоньше и одухотвореннее.
Алеша, весьма озабоченный состоянием сестры, только вздыхал, глядя на нее. Однако она уже не дарила его своей откровенностью. А Алеша не знал, как к ней подступиться.
На второй неделе забастовки к Виталию зашел Антоний Иванович. Он посидел, поговорил о пустяках, но Бонивур понял, что не простое желание проведать его привело мастера, Виталий спросил:
— Ты что, Антоний Иванович? Будто что-то сказать хочешь, да не решаешься.
— Да так, ничего. Газетки вот принес почитать. Особенно одна тут… любопытная…
Он вытащил сверток газет, выбрал из них одну.
Это была газета «Блоха». Виталий знал, что «Блоху» выпускает четверка: бывший контрразведчик — расстриженный священник, который христианскую паству покинул ради журналистики, два семеновца и один либерал из владивостокских остряков и доморощенных стратегов. Газета имела наверху справа строку «Блоха выходит, когда захочет», — и действительно, выходила как придется. Это был грязный бульварный листок, пользовавшийся скандальным успехом. Иногда довольно бесцеремонно он писал о плутнях Спиридона 1-го Всеприморского, как называли в народе премьер-министра правительства «черного буфера». «Блоха» пустила в обращение кличку Спиридона Меркулова — Кабыздох 1-й. Ее осведомленность в делах черной биржи и в спекулянтских махинациях была иногда опасной в глазах меркуловцев. Не раз ее закрывали. Но эти репрессии лишь питали ее популярность Ляганье Меркулова не мешало, впрочем, газете в разделе «Блоха кусает, кого захочет» помещать самую грязную клевету на ДВР и на Советскую Россию.
Что могло заинтересовать Антония Ивановича в этой газете? Виталий развернул листок. Мастер надел очки и указал ему:
— Вот тут читай!
Это был фельетон, озаглавленный «Кабыздох опростоволосился опять!»
Виталий начал читать без особого интереса, однако уже через несколько секунд он насторожился. Речь шла о том, как большевики освободили арестованных на Русском Острове подпольщиков. Хотя имена, фамилии и даты были сознательно искажены — Семен назывался «Немее», Нина — «Инна», — но обстоятельства дела были изложены с такой осведомленностью, что Виталий тотчас же подумал о контрразведке, которая, как видно, постаралась разузнать подробно, как было организовано дело. Фельетон издевался над Меркуловым, его полицией и контрразведкой. Фельетонист замечал:
«Кабыздоху не до порядка в доме, где он живет. Ему надо поскорее загнать то, что еще покупают японцы. И, конечно, каков поп, таков и приход: все воруют, все озабочены набиванием карманов, оттого и неспособны что-либо делать. А вот большевики молодцы! Кабыздох поймал двух подпольщиков, думает: «Вот я их к ногтю! Вот я их в контрразведку, на дыбу!» А большевики не дураки: переодели одного в соответствующую форму, дали липовые документы от имени учреждений на Полтавской да и увели арестованных с Русского Острова. Ждут их на Полтавской, а их и след простыл! Вот это работа! Это еще раз доказывает, что весь аппарат Кабыздоха 1-го Всеприморского давно сгнил и не ему, конечно, с большевиками бороться!
А организовал это дело член областкома комсомола Виталий Бонивур, коим мы безмерно восхищаемся и отдаем должное! — писала «Блоха». — А ведь он еще мальчик. Посмотрите на его портрет!» Виталий ахнул, увидев свою фотографию. Правда, он был снят в гимназической фуражке, но живые черные глаза, худощавые смуглые щеки, пухлые губы, прямой небольшой нос с нервными ноздрями заставляли запомнить это лицо. «Провокаторы, — подумал он, — и фото умудрились где-то раскопать. Понятия не имею, кому я давал эту фотографию!».
— Ты, конец-то, конец прочитай! — заметил Антоний Иванович, видя, что Виталий рассматривает фотографию.
Конец фельетона и верно заслуживал внимания.
«Говорят, — восклицал, как бы негодуя, фельетонист, — что японское командование не в силах стерпеть такое фиаско, которое понес его незаменимый и любимый Кабыздох 1-й и последний, объявило за голову Бонивура награду в 5000 иен.
Будем надеяться, что ни один честный человек не поддастся на эту подлость, внушенную азиатам их варварскими представлениями о русских и привычкой мерять все на свой аршин!».
— Ловко! — заключил Виталий.
Антоний Иванович пытливо посмотрел на него. Газету принялись читать Алеша и Таня. Алеша сказал:
— Вот гады! Надо же было додуматься до этого! Интересно, сколько японцы «Блохе» отвалили за эту гадость.
— Тридцать сребреников! — хмуро отозвался мастер.
Прочитав фельетон и увидя фотографию, Таня смертельно побледнела. Теперь все трое глядели на Бонивура. Антоний Иванович аккуратно сложил газету.
— Ну, как ты думаешь, товарищ Антонов, насчет этого?
Виталий овладел собой и спокойно ответил:
— А что мне думать? Ведь о Бонивуре написано. Конечно, подло поступила газета…
— Я не о том. Может, тебе лучше куда-нибудь скрыться пока, а?
— Не вижу необходимости! — сухо сказал Виталий. — Это меня не касается.
Антоний Иванович забарабанил в замешательстве пальцами по спинке стула, выбивая марш.
— Ну, как знаешь… Как знаешь. А только одному тебе теперь ходить никуда нельзя. Слышишь? Прямо скажу: больно ты на портрет похож!.. Как бы кто не соблазнился… Там ты не ты, а влететь можно…

3

Виталию невольно пришлось сократить свои частые посещения забастовщиков. Всюду теперь наталкивался он на внимательные взоры. Смотрели на него забастовщики; они угадывали, кто есть на самом деле их Антонов. Портрет запомнился многим. Даже мальчишки приглядывались к нему, и Виталий однажды испытал очень неприятное ощущение, когда двое подростков за его спиной заспорили:
— Это он, тот самый, что в газете.
— Нет, не он.
— А я тебе говорю — тот.
Виталий крепился изо всех сил, но чувствовал себя скверно. Подлая цифра «5000» была точно написана у него на лбу.
Через неделю после получения злополучного фельетона он должен был убедиться, что «Блоха» била в цель без промаха.
Он засиделся у Квашнина. Бетонщик уговаривал Виталия остаться ночевать. Виталию не хотелось стеснять Квашнина, который с детьми, женой и старухой матерью ютился в одной комнате. Он распрощался и отправился домой. Квашнин провожал его, как бы продолжая разговор. Однако Виталий поймал Квашнина на том, что он третий раз рассказывает об одном и том же, и сообразил, что бетонщик играет роль охраны. Этот добровольный конвой стал ему неприятен. Он напрямик заявил Квашнину, что в провожатых не нуждается и как-нибудь дойдет до дому сам. Квашнин возражал. Виталия это взбесило так, что он пригрозил мастеру никогда больше не заходить к нему, если он сейчас же, сию минуту, не отправится спать. Квашнин, больше всего боявшийся потерять дружбу с Виталием, уступил и побрел назад.
Бонивур проводил его взглядом и пошел домой.
Через несколько минут ему показалось, что за ним кто-то идет. Время от времени он заходил в тень и оглядывался. Какая-то фигура мелькнула однажды. Но больше Виталий не мог увидеть ничего. Однако ощущение чужого взгляда на затылке преследовало его всю дорогу. Это было очень неприятное чувство, и Виталий невольно перевел дух, когда вышел на Рабочую улицу.
Улица была пустынна. Луна стояла высоко, освещая одну сторону. От лунного света вагоны на этой стороне казались белыми. Вторая же сторона была погружена во мрак, точно залита тушью. До вагона Пужняка было уже недалеко.
Виталий услышал какой-то шорох, затем из-под вагона, мимо которого он проходил, высунулась какая-то не то палка, не то шкворень.
Бонивура с силой ударили по ногам. Он упал на землю, и тотчас же на него кто-то навалился. Один схватил его за руки, заламывая их за спину, второй пытался накинуть мешок на голову.
Что есть силы Бонивур ударил одного из нападавших ногой, но второй ударил его по голове. От резкой боли у Виталия помутилось сознание. Он обмяк. Ему стали натягивать мешок на голову.
«Каюк!» — подумал Виталий.
В ту же минуту он услышал отчаянный женский крик, два выстрела подряд и почувствовал, что его выпустили. Он сорвал мешок с головы.
— Помогите-е! — кричала женщина.
Виталий нанес жестокий удар тому из нападавших, кто был ближе. Тот охнул и отступил в сторону. Второй боролся с женщиной, пытаясь зажать ей рот. Виталий выхватил из кармана револьвер и, крикнув: «Руки вверх!», бросился на второго. Первый, поняв, видимо, что нападение не удалось, молча кинулся под вагон и побежал вдоль состава по другую его сторону. Второй сбил женщину с ног. В этот момент Виталий схватил его в охапку. Он увидел перед собой черное, вымазанное сажей лицо, на котором белели вытаращенные глаза. Однако противник разжал руки Виталия и тоже пустился наутек. Все это разыгралось в течение нескольких мгновений.
Женщина вскочила.
— Держи его! Стой, стрелять буду!
Убегавший обернулся и в ответ на угрозу разрядил пистолет в сторону Виталия. Женщина толкнула Виталия к вагону, спасая от выстрела. Виталий узнал Таню.
— Ты? Танюшка?! — изумленно воскликнул он.
Скрылся и второй бандит. Не имело никакого смысла преследовать его. В вагонах зажигался свет.
— Как ты здесь очутилась, Танюша?
— Пойдем, дома скажу! — торопливо ответила Таня.
Хлопнула дверь вагона, и на улицу выскочил Алеша. С ломиком в руках он помчался к месту происшествия.
— Что? Ну как? — запыхавшись, спросил он.
— Отбились, Лешка! — ответила Таня. — Пошли!
Войдя в вагон, Виталий ахнул: вся кофта Тани была залита кровью.
— Ты ранена, Танюша! — воскликнул он.
— Нет, это чужая! — сказала Таня и тихо шепнула Виталию: — А ты испугался? Тебе было бы жалко, если бы меня ранили?
— Конечно! — горячо ответил Бонивур. — Ведь ты мне как сестра!
Таня вздохнула.
Алеша возбужденно ходил по комнате.
— Вот иуды… Кто бы это мог быть, Таньча?
— Не знаю… Дядька здоровый, — сказала Таня, морщась и с трудом ворочая плечом. — Сдавил так — у меня полжизни вылетело. Но, видно, как из него кровь-то хлестнула, он и на попятный!
Когда возбуждение, вызванное схваткой, улеглось, Таня почувствовала себя очень плохо. Вся рука у нее была в синяках. Она стала умываться. Резкая боль в ключице чуть не заставила ее упасть в обморок.
— Сломали! — сказала она, как маленькая девочка, тоненьким, жалобным голосом и заплакала.
— Ну, девчата, никуда вы не годитесь! — сказал Алеша и стал гладить сестру по голове. — Ну, не плачь, Танечка… Не плачь, сестренка! Утром доктора притащим, забинтуем, вылечим…
Но Таня плакала все сильнее. Ее плечи вздрагивали от рыданий. Она уткнулась лицом в подушки.
— Ви-талю могли убить! — с отчаянием сказала она.
Алеша закусил губы.
Виталий положил на плечо Тани руку.
— Таня, родная… Ну, не убили же… И не убьют! Назло белякам буду жить до ста лет… Вот увидишь! Честное слово!
Но Таня залилась слезами еще сильнее. Нервное напряжение спало, она представила себе со всем свойственным ей пылом, как недалеко было от беды, и ревела, как девчонка. Виталий, встревоженный этой вспышкой, осторожно и ласково поглаживал ее по плечу и повторял:
— Ну, не плачь же, Таня! Не плачь. Успокойся. Все хорошо…
Понемногу плечи Тани перестали вздрагивать. Рыдания ее стихли. Она успокоилась и, наконец, заснула. Алеша прислушался.
— Спит. Ну, чисто ребенок… Только-только ревела, а тут уже спит.
Виталий отнял от плеча Тани руку и встал.
— Одного я не понимаю, Алеша. Как все-таки Таня оказалась там?
— А сегодня ее очередь, — сказал, зевая и ложась в постель, Алеша.
— Какая очередь, Алеша? Что ты мелешь?
Пужняк смущенно отвел глаза.
— Да мы дежурим. По очереди. Эти дни. Как ты уходишь куда, так один из нас за тобой… Чтобы, значит, чего не вышло…
Теперь покраснел Виталий.
— И… давно это?
— Да с «Блохи», — ответил Алеша. — Мы посоветовались, подумали. Все одно делать нечего! Время есть. Да и стыдно было бы, коли с тобой что-нибудь стряслось… Антоний Иванович одобрил. Вообще-то…
— Значит, девчонки меня охранять будут? Что за ерунда! — возмутясь, сказал Виталий. — Черт знает что!
— Ну, не девчонки, — протянул Алеша, — и ты не хорохорься. Это стачком установил. Поставили на это дело ребят. А Танька сама напросилась; раскричалась, вспылила, завела свое, что, мол, с девчатами не считаются, что они не люди… В общем, ты знаешь ее погудку, затвердила про одно… Ну, и всех заговорила…
Виталий сидел мрачный.
Прислушиваясь к ровному дыханию сестры, Пужняк улыбнулся:
— А молодчина у меня Танька! Правда, Виталя?
— Правда! — сердито сказал Виталий, думавший о том же.
— Вся в меня! — уже сонным голосом произнес Алеша, натягивая на голову одеяло.
Утром Таня не поднялась с постели. У нее открылся сильный жар. Она лежала тихая, покорная, молчаливая. Алеша суетился по комнате, готовил компрессы, подавал Тане воду. Не отставал от Пужняка и Виталий. Глядя на брата, Таня проговорила убежденно:
— Ну, если бы Виталия убили или утащили, я бы себе всю жизнь этого не простила.
Алеша побежал за врачом.
Виталий сел подле Тани. Взял ее руки в свои ладони. Девушка закрыла глаза и прошептала:
— Как хорошо!
В вагон приходили товарищи, комсомольцы. Хвалили Таню, удивлялись ей. А Таня страшно стеснялась всего этого и, словно оправдываясь, говорила:
— Ну что я? Сделала, что надо… Поручили партийного товарища беречь, ну и все!
У Алеши на языке вертелось ядовитое замечание насчет «партийного товарища», но он смолчал, щадя сестру, которую очень любил, а теперь даже завидовал ей, так же искренне, как искренне и восхищался. Каждому, кто приходил, Алеша немедленно рассказывал всю историю сначала.
Пришел и Антоний Иванович. Посидел, весело спросил Таню:
— Ну как, дочка?
— Все в порядке, Антоний Иванович! Врач сказал, ключица скоро срастется, а синяки — чепуха!
— Молодец, молодец! — сиял мастер. — Наша, рабочая косточка. Нигде не сдаст!

4

Как ни храбрилась Таня, ей пришлось все же лежать в постели. Деятельная, подвижная, привыкшая с детства о ком-нибудь заботиться и теперь принявшая в свое сердце Виталия, Таня тяготилась вынужденным бездельем, нервничала и все порывалась встать.
— Да лежи ты, непоседа! — говорил ей Алеша. — Теперь твое дело лежать, да не залеживаться, чтобы в два счета все заросло.
Таня ревнивыми глазами глядела на то, как Алеша и Виталий чистили картофель, и досадливо морщилась:
— С вами зарастет… Алешка! Что ты делаешь, злодей?
— А что? — недоуменно вопрошал Алеша, испуганно останавливаясь.
— Да то, что ты срезаешь картошку на палец… Не жалко тебе добро на мусор переводить?
Алеша извиняющимся тоном говорил:
— Да я и так стараюсь, Таньча… Только вот чего-то ножик толсто режет!
— Косорукий ты! Ничего-то вы, мужики, делать не умеете, вижу, а тоже: «Мы то, мы се!» Но-жик!..
Она отворачивалась к стене, но не выдерживала и опять принималась глядеть на брата и Виталия, словно впервые видя их… Ну, какие же они… смешные и дорогие! Щи пересолят, мясо пережарят — в рот не возьмешь, пуговицу пришить не умеют, и не то что не умеют, а и внимания не обратят на то, что ее нет. Все-то их мысли только о борьбе, о забастовке, о том, что делается на фронтах; заговорятся — о сне и еде забудут; коли щи пустые, и не посмотрят, будто все это — еда, сон, одежда, тепло, отдых — мало касается их, несущественное, не стоит того, чтобы об этом думать… «Ох, ребята, ребята!» — говорила себе Таня, глядя на молодых людей, и видела, что и впрямь их ребятами еще можно назвать, так молоды они. Да, молоды… И Виталий тоже.
Таня была поражена этим открытием, так как привыкла считать Виталия старшим товарищем, привыкла к тому, что к словам Виталия прислушивается не только молодежь, но нередко и Антоний Иванович. Видела она до сих пор в Виталии подпольщика, видела только постоянное напряжение в глазах, чувствовала всегдашнюю готовность его к неожиданностям, способность не теряться в трудных обстоятельствах, рассудительность и силу, которым трудно было не поддаться, которые как-то невольно воздействовали на собеседника, заставляя внимать Виталию. А вот видит она теперь, что, нарезая хлеб, чистя картошку, занимаясь всякими домашними, неизбежными и необходимыми мелочами, он по-детски высовывает и прикусывает язык. «Дурная привычка!» — говорит себе Таня, и вдруг волна нежности охватывает ее оттого, что эта неизжитая детская привычка совсем преображает его лицо, заставляя его принимать то выражение, которого до сих пор Таня не замечала. От всего этого Виталий стал таким родным, каким его еще не чувствовала Таня до сих пор. Она закрывала глаза, и горькое сожаление, что нельзя сказать Виталию то, что волнует ее, что заставляет ее украдкой взглядывать на него, когда он не может этого заметить, овладевало ею… Не до нее Виталию: суровая жизнь, в которой нет места для нежных чувств, поглощает его целиком. Так, видно, и надо! Не время еще для них… Да и что она Виталию!..
Много передумала за эти дни Таня. И чувство ее к Виталию, не находя выхода, томило ее; только взглядом могла она сказать о нем, а сознание ненужности этого признания заставляло ее отводить от Виталия взор, если он вдруг его замечал.
— Ты что, Танюша? — спрашивал он девушку.
— Так, ничего! — отвечала Таня и придавала своему лицу будничное выражение.
Все трое они еще более сдружились за время, пока болела Таня.

5

Иногда, уже погасив свет и лежа в постели, они долго не спали, тихо разговаривали обо всем, что приходило в голову. Мертвая тишина, заполнявшая Рабочую улицу, нарушалась только паровозными свистками с линии, да время от времени глухим шумом проходящих поездов.
Даже и после подлого нападения на Виталия он ничего не сказал о своей настоящей фамилии. В беседе между собой и Таня и Алеша иногда называли его Бонивуром, гордясь своей близостью с ним и любя его. То, что для них он продолжал оставаться Антоновым, даже во время этих дружеских бесед по ночам, и Алеша и Таня понимали как выражение той душевной твердости, которой надо обладать подпольщику, революционеру. Только однажды Таня не без лукавства спросила Виталия, вглядываясь в сторону его кровати (свет уже был погашен, и неясный отблеск деповских огней в малое окошко чуть заметно озарял внутренность вагона):
— А есть Бонивур-то на свете?
После некоторого молчания Виталий ответил:
— Есть, коли о нем «Блоха» написала.
— А ты встречался с ним?
— Приходилось.
Тане послышалась в его голосе легонькая усмешка.
— Да тебе-то что, Таньча? — сказал Алеша недовольно. — Поменьше говори о нем!
Помолчав, Таня сказала Виталию:
— Виталий, расскажи что-нибудь.
— Да что рассказать-то, Таня?
Она хотела многое знать. И Виталий был рад рассказать о том, что сам знал, о чем слышал. Гимназические программы по истории обретали вдруг выпуклость и выразительность. Спартанский подросток, спрятавший лисенка за пазуху и не выдававший своей боли, когда лисенок кусал его, вдруг странным образом приобретал сходство с первореченскими ребятами, у которых правилом было не выдавать свою боль, как бы сильна она ни была. Спартак, поднявший рабов Рима против патрициата и погибший, как воин, как герой, казался понятным и родным… Много ярких картин проносилось в такие ночи в темноте тесного вагона Пужняков. Рассказывал Виталий о войнах за свободу народов и восстаниях народов. И герои, которые восставали против господ, против деспотов за право на человеческое существование, за жизнь, за счастье, за простую человеческую долю, были близкими, как близкими были Квашнин, Антоний Иванович, Михайлов.
Вот Пугачев поднимает казацкий Яик на императрицу Екатерину, и всевластная самодержица в своих петербургских хоромах мечется в ярости, видя, как пожаром загорается Волга, Урал, как восстают, примыкая к вольнице Емельяна, «инородцы» — башкиры, казахи, мечтающие об избавлении от царских чиновников; уже думает о выезде из России Екатерина II, у которой недостает сил противостоять яицкому бунтарю. Вот страшная железная клетка — последнее обиталище Пугачева… Звучат слова Пугачева, преданного своими старшинами: «Нет, я не ворон, я только вороненок! Ворон за мною летит!» Слова эти зловещим эхом отзываются во дворце на берегу державной Невы, предвещая новые бури крестьянских восстаний, новые всполохи народного пожара, который должен испепелить всех угнетателей, всех самодержцев и дать простому народу волю.
Бывало, замолчит Виталий, а Таня и Алеша все еще как бы слушают — так живы в их воображении картины, нарисованные им. Потом Алеша вздохнет, подберет с полу застывшие ноги с холодными, как ледышки, пятками (он давно уже сидит на постели, разве можно тут лежать!), зябко передергивая плечами, и говорит:
— А это верно, что казнили Пугачева-то?
— Верно, — говорит Виталий.
— Убежал бы, — отзывается тихо Таня из-за занавески.
Виталий молчит долго, потом отвечает:
— Иная смерть подымает других на борьбу… Из-за этого и умирают такие, как Пугачев. Бежать не штука. Оказаться выше врага, так, чтобы память не умерла и других будила, у кого горит сердце, — это трудно… Бежал бы Пугачев, разве народ помнил бы о нем?
Алеша ложится в постель. Новая мысль заставляет его привстать:
— Виталя, значит, народ-то давно уже непокорный?
— Давно. С тех пор как появились богатые и бедные, Алеша.
— Выходит, мы-то вроде и за Спартака и за Пугачева делаем, чего они не успели! Здорово! — вздыхает Алеша шумно и опять ложится. — Давайте-ка спать! — спохватывается он, видя в окно, что ночная темь стала бархатно-густой, как всегда бывает, когда ночь переваливает за вторую половину, точно собирая все силы, чтобы не уступить место дню, который уже близок.
Но сон не берет взбудораженного разговорами Алешу. Поворочавшись в постели с боку на бок, он опять спрашивает:
— А в Москве-то про нас знают, Виталя?
— Что?
— Ну вот, что мы тут с беляками-то да с японцами воюем, накладываем им всяко-разно…
— Чудак ты, Алексей! — усмехается Виталий. — Ты вслух при ребятах так не скажи — засмеют… Да кто же нашей борьбой руководит, как не Москва? А кто такой дядя Коля, как не посланец ее? А мы, Дальневосточная республика, вроде как передовой отряд Москвы на Дальнем Востоке, аванпост ее. Ты думаешь, зачем в Чите существует Дальбюро Центрального Комитета партии большевиков? Это штаб нашего аванпоста. А штаб обо всем в Москву сообщает. Забастовка наша — это бой, который мы тут белякам дали, такой же бой, как бой на фронте! Понятно?
— Ага! — говорит Алеша и тоном рапорта добавляет: — Товарищ Ленин, на фронте в районе Имана наши войска одержали победу над войсками белых; первореченские рабочие успешно проводят забастовку на срыв воинских перевозок белых, деповской молодежью руководит секретарь комсомольской подпольной организации товарищ Алексей Пужняк…
Ему, однако, не дают насладиться эффектом этой фразы. Таня из-за занавески говорит:
— Наруководил бы ты без Виталия!
— Да я бы и сам об этом сказал, — смущенно говорит Алеша, — а ты лезешь не в свое дело!..
Но Таня, не слушая брата, спрашивает, не замечая того, что обращается к Виталию на «вы»:
— Виталя, а вы в Москве были?
Не сразу отвечает Виталий на этот вопрос.
— Был, — тихо говорит он.
— И Ленина видели?
— Видел, Таня.
Таня не просит, как обычно, рассказать об этом. Она затаила дыхание. Молчит и Алеша, приподнявшись на постели. Но и без просьб Виталию понятно, как хочется услышать об этом Пужнякам.
— Был я на Третьем съезде комсомола в Москве! — говорит Виталий. Через линию фронта пришлось пробираться. Ну, да об этом рассказывать долго. Надо было пройти — и прошли. Я дальше Спасска никогда в жизни не бывал. Ну, знал, что тысячи верст до Москвы. А какие они, эти тысячи? Знал, что там, за Приморьем, — Приамурье, Забайкалье, Сибирь, Урал, Россия. А как все это выглядит? А тут как пошли эти версты одна за другой!.. Да какие! Что ни день, то местность на вчерашнюю не похожа… Тайга, степь, озера, леса, горы, реки… Простор невообразимый! Красота такая, что тут стихами говорить надо, простых слов не хватает, — и все это наше! Две недели мы до Москвы ехали, а за окнами — все Советская Россия, и люди мирным трудом заняты. Пока я дома был, казалось мне, что самое главное — это то, что мы делаем, а во время этой поездки понял я, что наше дело — только маленький кусочек общего дела… У окна торчу — не могу насмотреться, не могу налюбоваться. Все это мое, все родное, такое близкое, что сам не пойму, то ли плакать, то ли петь хочется от радости! Я от ребят глаза прячу, думаю, скажут: «Ну, кисейная барышня, размяк, раскис, а еще подпольщик!..» На ребят посмотрел, вижу тоже потрясены до глубины души. Ну, значит, ни при чем тут кисейная барышня, а есть такие чувства, что сдержать их нельзя, да и сдерживать не надо…
…Виталий приехал в Москву ночью. Пока ехал на трамвае от вокзала до общежития, все смотрел по сторонам, какая она, Москва, и сам себе не верил, что находится в Москве. А она открывалась перед ним в ночном сумраке, разворачивая свои улицы, переулки, площади, бульвары, — бессонная, сторожкая, даже ночью не оставлявшая своих бесчисленных дел: во многих зданиях горел свет, то и дело по улицам проходили машины, мелькали фигуры прохожих… Виталий ахнул, когда вдруг увидел зубчатые стены. «Кремль!» выдохнул он в радостном удивлении. Но ему сказали: «Это еще не Кремль, а Китай-город!.. Вот тут Первопечатнику памятник стоит. Слыхали о таком?» Под стеной стоял монумент, которому было тесно в узенькой улице: бородатый человек в длинном кафтане и с волосами, собранными тесьмой, с умным и напряженным лицом, внимательно разглядывал типографскую доску.
…Волнение не покидало Виталия и весь остаток первой ночи в Москве; он почти не спал, забывался на несколько минут и тотчас же вскакивал. На рассвете он вышел из общежития и побрел по улицам куда глаза глядят, не спрашивая ни у кого дороги, жадным взором окидывая встречные здания и прохожих. Остановился у Никольских ворот, постоял перед старинным домом синодальной типографии с огромными солнечными часами на фронтоне… Он засмотрелся на них и не заметил, как неожиданно кончилась улица, расступившись на обе стороны, словно для того, чтобы сильнее поразить его. Справа краснокаменной громадой вырос Исторический музей, а налево распростерлась огромная площадь, дальний край которой за увалом терялся в сиреневой дымке начинавшегося утра. Дымка эта нежным покрывалом окутывала храм Василия Блаженного, который стоял, как чудное призрачное видение со своими пестрыми главами и кружевной кладкой древних стен, вознесшийся ввысь вечным напоминанием о простых русских людях, создавших этот храм. «Красная площадь!» — сказал сам себе Виталий вслух, не в силах сдержать восторг при виде картины, открывшейся ему.
За музеем улицы поднимались вверх, и казалось, здания громоздятся одно на другое, словно с любопытством выглядывая из-за плеч своих товарищей. А за Василием Блаженным постройки шли круто книзу, к Москве-реке; за ней утопало в бесчисленных дымках, поднимавшихся к небу, что начинало уже розоветь, Замоскворечье, дома которого в отдалении сливались в одну сплошную массу, цветистую и живописную, своей красочностью и вольной беспорядочностью ласкавшую глаз… А впереди высились стены Кремля — сердца России. Зеленая трава морской волною взбегала на холм, к подножию кремлевских стен. А они, словно утесы, шли направо и налево, эти вековые стены, столько видевшие за свою долгую жизнь. В голубое небо вонзались шпили высоких шатров кремлевских башен, и солнце, которое вставало где-то за спиною Виталия, уже бросило первые лучи свои на золотые их флюгарки, озарило здания за высокими стенами, и в этих лучах запылал багрянцем флаг над Большим Кремлевским дворцом…
Точно завороженный, перешел Виталий площадь, ненасытными глазами оглядывая Кремль, от мощных стен которого и высоких башен исходила какая-то непомерная спокойная сила. Он старался запомнить все, все, что в это утро открылось ему нежданно: и старину России, о которой говорил здесь каждый камень, уложенный руками простых людей в незапамятные времена, и советскую новь, символически выраженную этим красным флагом в вышине, и фигурами красноармейцев, стоявших у ворот Никольской и Спасской башен.
Вдруг в проезде башни прозвенел звонок. Часовой вытянулся у ворот стрелкой, бросив искоса на юношу взгляд. В воротах показалась открытая машина, в которой сидел человек в гражданском платье — черном пальто, черной кепке, слегка заломленной назад. В эту минуту из-за здания пассажа на другой стороне площади показалось солнце. Яркий свет его широким потоком залил всю площадь и осветил машину, выехавшую из Кремля, и человека, сидевшего в машине; он улыбнулся солнцу и, ослепленный этим потоком света, прищурил свои умные и веселые глаза… Виталий застыл на месте. Кому же в Советской России и во всем мире не был знаком этот взгляд с прищуркой, этот мощный лоб, это лицо!.. «Товарищ Ленин!» — сказал Виталий вслух и поднес руку к козырьку, отдавая Ленину честь, как солдат. Машина промчалась мимо. Что это была за минута! Автомобиль уже скрылся из виду, а Виталий все стоял на том же месте, не в силах тронуться, исполненный радостью встречи с Ильичем…
Чувство радости не покидало Виталия все дни, пока продолжался съезд.
Делегаты приехали отовсюду, изо всех уголков Советской республики. И впервые Виталий по-настоящему понял, что такое комсомол. Представители всех национальностей и всех областей страны, они хорошо понимали друг друга, хотя говорили на разных языках. Они были молоды, но они уже знали тяжесть военных походов и радость побед, они умели воевать и теперь учились строить.
Здесь были те, кто в лавах Первой Конной дошел до стен Варшавы; те, кто гнал из Одессы французских и итальянских интервентов; те, кто на севере сражался с англо-американскими оккупантами, кто сражался с немецкими оккупантами на Украине, — беззаветные помощники партии большевиков, готовые к любой работе и любым тяготам.
Здесь были ребята с горных разработок Дагестана, привезшие первую ртуть, добытую их руками, ребята со строительства Каширской электростанции, пастухи из Башкирии, хлеборобы из Тамбовщины, шахтеры из Донбасса, пимокаты из Сибири, уральские горняки, ивановские ткачи, петроградские металлисты, николаевские судостроители… Они не боялись битв и трудностей, но им надо было учиться. Стране нужны были инженеры и техники, учителя и агрономы, ученые и писатели, чтобы создавать новую, социалистическую культуру, чтобы поднять ее на новый, высший уровень. Из среды молодежи, еще не знающей, куда поведут ее жизненные пути, должны были выйти новые Боткины и Пироговы, новые Докучаевы и Ушинские, новые Менделеевы и Баженовы, новые Пушкины и Репины… Вот почему именно об учебе, необходимой молодежи, как воздух, говорил на этом съезде комсомола Владимир Ильич Ленин. И среди делегатов, которым выпало на долю видеть и слышать Ильича, был Виталий…
— Ох, и счастливый ты, Виталя! — с хорошей завистью сказал Алеша.
— Виталя, а какой он, Ленин? — чуть слышно спросила Таня.
— Слов у меня таких нету, Таня! — сказал Виталий. — Чтобы рассказать о Ленине, какие-то особые слова нужны… Простой он очень, такой, что с первого раза кажется, будто ты всю жизнь был возле него. Смотришь на него и в душе радость какая-то поднимается, оттого что есть на свете Ленин. Послушаешь его — и словно сам больше и лучше становишься. И вот что удивительно: когда говорит он, кажется, что он твои мысли высказывает, что он в твою душу глядит и видит все, что волнует ее, что неясно, что смущает, что мешает… Народу много, а каждому кажется, что Ленин ему лично говорит, спрашивает, верит, и доверия этого нельзя не оправдать. И так просто и ясно говорит, что даже странным кажется, что ты сам этого не сказал. Я думаю, так бывает только тогда, когда человек слышит истину. Ведь истину нельзя не понять, нельзя не почувствовать, а Ленин — это совесть и честь, гордость и истина наша…
Назад: Глава 8 Накануне
Дальше: Глава 10 Пусть сильнее грянет буря!