Книга: Прощание с Марией
Назад: Затравленные зверята
Дальше: Преподаватели и студенты

Экзамен на аттестат зрелости

Всю зиму я занимался в маленькой пристройке, которую оставила нам фабрика среди развалин дома, разрушенного во время первой битвы за Варшаву.
Пристройка была узкая, низкая и сырая, в большое окно, которое открывалось в сторону поросшего кустарником пустыря, где когда-то стояли гаражи, вечерами лилось сияние луны и светили огни с моста. Занимался я поздно вечером. Пламя маленького светильника, переделанного из чернильницы (надо было экономить керосин), колебалось от моего дыхания. И тогда огромные тени моей головы безмолвно, как в кино, перемещались по стене. На сбитом из досок топчане тяжелым сном спал отец, работавший почти по двенадцать часов в сутки, спала мать и чистокровный доберман-пинчер, неизвестно откуда приблудившийся к нам во время осады. Громадный добродушный пес крутился около моих родителей, — когда мы, после того, как сгорел наш дом, приютились на пустой площади под навесом из толя, спасавшем нас от дождя, — гонялся за воронами, лаял на чужих и так при нас и остался. В ту зиму Анджей работал рикшей. Развозил товары и людей на трехколесном велосипеде с тележкой. Как в Японии, при помощи ног. Анджей — высокий, стройный, обаятельный юноша, вместе со мной окончил школу. Я зачитывался Платоном и польскими философами эпохи романтизма, его притягивали Ибсен, Пшибышевский, духовный вождь Молодой Польши, и Каспрович, видный поэт того времени. Анджей сам писал стихи, еще в школе. А теперь, в горячие дни оккупации, он пишет дневник. Аркадий был живописцем. Блестяще разбирался в математике. Во время наших философских диспутов он цитировал неизвестных нам авторов, называл течения, о которых мы не имели ни малейшего понятия. Он был блондин с острым взглядом художника, зарабатывал на жизнь тем, что рисовал карикатуры на прохожих. Нарисовал их свыше десяти тысяч.
Он ушел от богатого отца, известного варшавского портного, жил один, учился в художественной академии, одновременно сдавал экзамены на аттестат зрелости и пил.
Юлек был воспитанником иезуитов. Он упорно корпел над трудами Фомы Аквинского, над греками и немецкой философией. Зарабатывал тем, что торговал валютой.
Всех их я потерял из виду.
Но до того как нас разбросала судьба, до того как я отправился в Освенцим, Анджей погиб в уличной расправе, под чужим, впрочем, именем, а Аркадия погребли развалины варшавской баррикады, — той зимой, первой военной зимой, когда на Западе, на линии Мажино происходили невинные стычки патрулей, а английские самолеты сбрасывали над Германией пачки листовок, старательно при этом их развязывая, чтобы (как мы шутили), упаси боже, не убить немца, — у нас, в темной, как могила, Варшаве слышались лающие залпы карательных отрядов, а мы, в домах с заколоченными окнами, кончали среднюю школу и готовились к экзаменам на аттестат зрелости, хотя и знали, что война будет длиться долгие годы.
Учились мы на частных квартирах, холодных и тесных. Они служили нам и классами и химическими лабораториями. Впрочем, были и богатые дома. Мы ходили там по пушистым коврам, разглядывали картины прославленных мастеров, кончиками пальцев касались книг с позолоченными корешками, а после занятий, — после урока математики, лекции по литературе, физических опытов или чтения религиозной книги (ибо у нас была и религия, преподаваемая почтенным ксендзом) — завсегдатаи усаживались играть в бридж и порой проигрывали в карты деньги, заработанные на черной бирже. В гостиной сгущался папиросный дым, клубился у окон и стлался по потолку.
Зима, хотя и тяжелая, темная, прошла незаметно. Правда, Анджей перенес опасное заболевание легких и был вынужден бросить свою рикшу, правда, Аркадий не хотел идти в бюро к немцам, чтобы купить себе удостоверение художника, и полиция преследовала его на улицах, однако достижения наши были значительными. У Анджея в портфеле лежало несколько хороших стихотворений, у меня на сбитой из досок этажерке стояло немного книжек, купленных на деньги, которые я заработал от продажи дров, Аркадий снял наконец комнату и уже не ночевал у приятелей. От той кошмарной, гнилой зимы осталось еще воспоминание о расправе в Вавре, когда за пьяного немецкого солдата, заколотого в драке своим собственным товарищем по гестапо, были вытащены из квартир и расстреляны на занесенном снегом пустыре двести мужчин. Уже заполнялись камеры тюрьмы Павяк, уже прославилась Аллея Шуха, мы уже держали в руках первые номера конспиративных газет и сами разносили их.
Весной, когда немецкие войска ударили на Данию и Норвегию, а потом сразу же, как нож в тело, врезались во Францию, в Варшаве начались первые облавы. Огромные немецкие фургоны, крытые брезентом грузовики стаями въезжали в город. Жандармы и гестаповцы окружали улицу, загоняли всех прохожих в машины и везли в Германию на работы, а обычно ближе — в Освенцим, Майданек, Ораниенбург, — пресловутые концентрационные лагеря. Сколько людей выжило из двухтысячного эшелона, который в августе 1940 года прибыл в Освенцим? Может быть, пятеро. Сколько выжило из семнадцати тысяч людей, вывезенных с варшавских улиц в январе 1943 года? Двести? Триста? Не больше!
Именно в период этих первых немецких облав, которые казались абсурдом в столице большого государства, внезапно превращенной в джунгли, в период, когда Гитлер фотографировался на Эйфелевой башне, а огромные эшелоны польских узников направлялись в Ораниенбург, именно тогда мы четверо: Анджей, Аркадий, Юлек и я, — мы четверо сдавали на аттестат зрелости.
И не только мы. Не отстала ни одна варшавская гимназия. Всюду, — в гимназии имени Батория, имени Чацкого, Лелевеля, Мицкевича, Сташица, Владислава IV, в женских гимназиях — имени Плятер, Королевы Ядвиги, Конопницкой, Ожешко, во всех частных гимназиях, начиная с лучших из них — таких, как Св. Войцеха и Замойского, — всюду шли экзамены на аттестат зрелости, придирчивые, обстоятельные, такие, как каждый год, как всегда, с тех пор как существует современная польская школа.
Тысячи молодых людей сдавали экзамены. Тысячи кончали гимназии и шли в лицеи. Когда Европа лежала в развалинах, в Великой Польше, в Силезии, на Поморье и в сердце Польши — Варшаве дети и молодежь спасали веру в Европу и веру в бином Ньютона, веру в интегральное исчисление и веру в свободу народов. Когда Европа проигрывала свою битву за Свободу, польская молодежь, — а также, я думаю, чешская и норвежская, — выигрывала свою битву за Знания. Помню, как мы втроем стояли на остановке около многоэтажного здания Национального банка в Аллеях Ерозолимских. По этой столичной артерии, обладающей самой большой пропускной способностью, непрерывным потоком шли немецкие войска, на восток и на запад двигался транспорт, танки, бронемашины, набитые товаром грузовики. А несколькими улицами далее, на площади Трех Крестов, где сегодня остались лишь развалины красивого храма св. Александра, хватали людей. Жандармы блокировали все выходы с площади. С ревом моторов набитые людьми фургоны еле тащились к Павяку.
Это было нелепое зрелище. Не знаю почему, оно вызывало смех. Бывает, что у человека заторможена реакция, и когда перед ним разыгрывается страшная трагедия, разрядкой ему служит смех. Все мы трое были в отличном настроении оттого, что мы живем на свете, что находимся в самом центре облавы, что должны ехать на другой берег Вислы, на Торговую улицу сдавать экзамен. И что мы поедем туда, даже если земля разверзнется.
И вот тут к нам подошла старая седая женщина. Она обратила к нам свое покрытое морщинами лицо. В ее глазах явно отражалось беспокойство.
— В городе, на площади Трех Крестов, облава, — сказала она тихо. Все тогда предостерегали друг друга об облавах, как некогда об эпидемиях. — К вам никто не пристает?
— Кроме вас, никто, — фыркнул Анджей.
Мы вскочили в трамвай и поехали на Прагу. За мостом шла аллея, с одной стороны граничившая с полем, с другой — с районом особняков. А там, где кончалась аллея, стояла колонна грузовиков и ждала трамваев, словно тигр, подстерегающий на тропе антилоп. Мы на ходу высыпали из трамвая, как груши, и прошмыгнули наискосок полем, засаженным овощами. Земля пахла по-весеннему. Цвел коровяк и жужжали пчелы. А в городе за рекой, как в глубоких джунглях, шла облава на людей.
Когда мы наконец прорвались к дому на Торговой, где нас ждали директор, председатель экзаменационной комиссии, классный руководитель и преподаватель химии, лавина облавы подкатилась уже под самые наши окна.
Директор хранил молчание. Внимательно слушал ответы. Классный руководитель, высокий, добродушный мужчина, глядел на нас с сочувствием и подбадривал взглядом. Мы никогда не слыли корифеями в химии, — ни Анджей, поэт и критик, ни Аркадий, художник и философ, ни я. Наши неуверенные ответы вызывали хитрую усмешку у экзаменатора, которого мы в школе из-за его седой бороды называли Козьей Бородкой. Вообще-то он был весьма уважаемым ученым.
Кое-как сдали. И тогда Козья Бородка произнес:
— Ну, господа (это «господа» подчеркивало нашу зрелость в области химии), — не будьте глупцами и не попадайтесь в облаву.
Он показал рукой на окно, за которым бурлила толпа, окруженная полицейскими, и добавил, подняв вверх пробирку с какой-то красной жидкостью, сложный состав которой Анджей тщетно пытался вывести на доске.
— Если вы не знаете, во что верить, верьте в химию. Верьте в науку. Эта вера вернет вас к человеку.
Одного только человека не хватало тогда среди нас: светловолосого Юлека, питомца отцов иезуитов. Он был схвачен между Новым Святом и Аллеями, и след его пропал. Осенью, когда нас приняли в подпольный университет, до нас дошли слухи, что Юлека вывезли в Ораниенбург, недоброй памяти лагерь под Берлином, и что он еще жив.
Назад: Затравленные зверята
Дальше: Преподаватели и студенты