Книга: Война конца света
Назад: VI
Дальше: Часть четвертая

VII

Брезжит рассвет. Репортер, счищая с себя грязь, замечает, что ломит его еще сильней, чем накануне: тело болит, словно всю эту бессонную ночь по нему колотили палками. Лихорадочная суета солдат прекратилась, вокруг стоит тишина, особенно разительная после того, как ночь напролет пушки, колокола и трубы терзали его слух. Он закидывает за спину свою сумку, сует под мышку пюпитр и, ощущая при каждом шаге острую боль в ногах, начинает взбираться вверх по склону, к палатке полковника. «Как сыро», – думает он, и приступ безудержного чиханья сотрясает его тело, заставляя позабыть и войну и все на свете: из глаз катятся слезы, уши закладывает, мысли путаются, мучительно зудит в ноздрях. Бегущие навстречу солдаты то и дело задевают его ранцами и ружьями, толкают. Теперь он явственно слышит голоса распоряжающихся офицеров.
Наверху, окруженный штабными, полковник Сезар стоит на валуне, рассматривая в бинокль склон холма. Вокруг творится нечто невообразимое: уже оседланный белый жеребец встает на дыбы; солдаты и горнисты перемешались со снующими взад-вперед офицерами– они бросают какие-то фразы, но полуоглохший репортер едва их понимает. «Что там с орудиями, Кунья Матос?»-доносится голос полковника. Ответ майора заглушён сигналами труб. Сбросив наконец свою сумку и пюпитр, репортер глядит на Канудос.
Ночью он был укрыт тьмою, а через столько-то минут или часов исчезнет вовсе, никто и никогда больше не увидит его. Репортер торопливо протирает грязные стекла очков подолом фуфайки, вглядывается в открывающуюся перед ним картину. Город лежит в котловине, и потому синевато-свинцовый свет зари, уже заливающей склоны гор, не успел достичь его, в рассветном тумане сливаются воедино подножия холмов, поля, каменистые пустоши, протянувшиеся внизу домики, но зато взгляд сразу же находит две церкви– одну крохотную, другую огромную, с двумя высоченными колокольнями – и четырехугольную площадь между ними. Репортер до боли в глазах всматривается в таинственные очертания Канудоса, замкнутого с трех сторон высокими холмами, а с четвертой– полноводной рекой; близкий орудийный залп заставляет его подскочить на месте от неожиданности, зажать уши. Но глаза его широко открыты: репортер видит, как от взрыва несколько хибарок разлетаются брызгами камня, кирпича, дерева, цинка – взметнувшись в воздух, все это крошится и рвется на еще более мелкие куски, а потом исчезает вовсе. Огонь усиливается; весь Канудос, как могильной плитой, придавлен тучей черного дыма-он клубится на склонах гор, завинчивается воронками, иногда раздираясь в клочья, и тогда можно увидеть обвалившиеся крыши и рухнувшие стены домов – это результат прямых попаданий. Репортер ловит себя на глупой мысли: «Если дым поднимется до вершины, я опять расчихаюсь».
– Почему топчется седьмой? И девятый? И шестнадцатый!? – раздается голос Морейры Сезара так близко, что репортер оборачивается: в самом деле, полковник и штабные стоят почти рядом.
– Седьмой двинулся, господин полковник! – говорит капитан Олимпио де Кастро ему в спину.
– А вон и шестнадцатый, – добавляет кто-то из офицеров.
– Вы стали очевидцем зрелища, которое сделает вас знаменитым. – Полковник, проходя мимо, похлопывает репортера по плечу. Тот не успевает ответить, потому что Морейра Сезар, спустившись чуть пониже, устраивается на широком выступе скалы.
С трех сторон в затянутую дымом чашу Канудоса спускаются, поблескивая штыками, колонны атакующих. Орудия смолкают, и репортер особенно отчетливо слышит звон колоколов. Солдаты скатываются, сбегают, спрыгивают со склонов, на ходу ведя огонь. Дым все гуще застилает склон. Репортер видит красно-синее кепи полковника Морейры Сезара, который одобрительно кивает. Подхватив сумку и пюпитр, репортер спрыгивает вниз, туда, где стоит командир полка, устраивается в неглубокой расщелине, рядом с белым жеребцом, которого ординарец держит под уздцы. Он завороженно наблюдает за атакой, но его не покидает ощущение, что все это ему мерещится или снится.
Порыв ветра разгоняет свинцовые тучи, окутывающие котловину: они делаются все легче, все прозрачней и несутся на окраину города-туда, где пролегает дорога на Жеремоабо. Теперь картина боя предстает как на ладони. Солдаты, находящиеся справа, пробились к берегу реки и переправляются вплавь: красные, синие, зеленые фигуры превратились в одинаковые серые силуэты, они исчезают и потом появляются на противоположном берегу. Но в этот миг стена пыли встает между ними и Канудосом. Фигурки падают.
– Первая линия траншей, – говорит кто-то из офицеров.
Репортер спускается еще на несколько шагов, стараясь не отстать от полковника, который сменил бинокль на подзорную трубу. Минуту назад взошло солнце, и красный диск освещает поле сражения. Почти безотчетно репортер, дрожа от холода, взбирается на какой-то валун, чтобы лучше видеть. Первые цепи солдат, вброд перешедших реку, натыкаются на губительный огонь мятежников, которые бьют по ним из укрытий почти в упор. Вторая колонна атакующих-она прямо под ногами репортера-развернулась в боевой порядок, но и перед ней вырастает завеса дыма и пыли: мятежники ведут беспрерывную стрельбу. «Так это и есть защитники Канудоса?»-думает репортер, заметив появившиеся над траншеями головы в низко нахлобученных шляпах, головы, повязанные платками. Клубы пыли не дают разглядеть их как следует: видно только, что в траншеях уже идет рукопашная.
Репортер снова начинает чихать, и приступ этот так мучителен и долог, что он едва не теряет сознание. Согнувшись вдвое, зажмурившись, сорвав и зажав в руке очки, он чихает и чихает, тщетно пытаясь вздохнуть полной грудью. Наконец ему удается выпрямиться, перевести дух. Кто-то хлопает его по спине. Он надевает очки и видит полковника.
– Мы уж подумали, вас зацепило, – говорит Морейра Сезар. Судя по его тону, он в превосходном настроении.
Репортер смотрит на обступивших его офицеров в замешательстве: мысль о том, что его могли счесть раненым, поражает его; до сих пор ему и в голову не приходило, что он тоже в бою, что пуля способна отыскать и его.
– Ничего, ничего… – бормочет он.
– Девятый ворвался в город. Так. Теперь очередь за седьмым, – говорит полковник, не отрываясь от трубы.
В висках у репортера стучит, сердце колотится. Ему кажется, что война приблизилась вплотную, что к ней можно прикоснуться. Дома на окраине Канудоса горят; цепи солдат бегом продвигаются вперед в маленьких круглых комочках дыма-это выстрелы-и исчезают в лабиринте черепичных, цинковых, соломенных крыш, из-под которых вскоре вырывается пламя. «Они добьют тех, кто не попал под обстрел», – думает репортер, представляя себе, с какой неистовой яростью атакующие отомстят за трупы товарищей, развешенные в каатинге, за все ловушки и засады, за пастушьи свирели, не дававшие им покоя после выхода из Монте-Санто.
– Стрелки засели на колокольнях, – слышит он голос полковника. – Почему медлит Кунья Матос?! Надо взять церкви!
Колокола не смолкают: ни треск ружейных выстрелов, ни грохот орудий не заглушают набат. В путанице узеньких улочек репортер различает пересекающиеся, стремительно продвигающиеся вперед разноцветные цепочки – это атакующие. «Кунья Матос – там, в этом аду, – думает репортер. – Он тоже бежит, спотыкается, убивает». А где Тамариндо и Олимпио де Кастро? Он обводит глазами группу штабных: старого полковника среди них нет, но капитан стоит подле Морейры Сезара, и репортер, сам не зная почему, чувствует облегчение.
– Арьергарду и батальону баиянской полиции ударить с фланга! – слышит он голос полковника.
Капитан Кастро, а за ним еще трое-четверо офицеров сбегают вниз, и тотчас раздаются звуки труб. Сигналы звучат до тех пор, пока где-то вдали им не отзываются другие. Только теперь репортер понимает, что приказы в бою передаются горнистами: надо бы записать, чтоб не забыть. Но в эту минуту офицеры хором вскрикивают, и он снова смотрит вниз. На площади между церквами появились десять… двенадцать… пятнадцать солдат во главе с несколькими офицерами – репортер видит, как блестят их обнаженные клинки, пытается узнать кого-нибудь из этих капитанов или лейтенантов: ведь все они ему знакомы, – которые пробиваются к этому храму с двумя высокими белыми колокольнями. Но тут грохочет залп, и большая часть атакующих валится наземь; уцелевшие пятятся, поворачиваются, исчезают в дыму.
– Сначала надо было выбить их огнем, – холодно замечает Морейра Сезар. – Они засели крепко…
Из церквей выбегают какие-то люди; они устремляются к упавшим солдатам, возятся над ними. «Они добивают их, оскопляют, выкалывают им глаза», – думает репортер и в тот же миг слышит голос полковника: «Безумцы, фанатики, они их раздевают». «Раздевают?»-мысленно повторяет он, и перед глазами у него возникает висящий на дереве труп белобрысого сержанта. Репортера трясет от холода. Пустырь между церквами затянут плотной пеленой дыма и пыли, и репортер тщетно пытается различить, что там творится. Ворвавшись в город, две атакующие колонны– одна двигалась слева от репортера, вторая – прямо под ним – пропали в переплетении улиц и переулков, а третья-по правую руку от репортера – продолжает наступление, пробиваясь вглубь, – репортер может судить об этом по клубам пыли, обгоняющим солдат; должно быть, каждый шаг по извилистым закоулкам и проходам дается им с боем: они вышибают двери домов, рушат изгороди и заборы, сносят крыши. Битва, распавшаяся на тысячу мелких схваток, теряет свой стройный и осмысленный ход: в каждом из этих домишек идет бой – один на один, двое на одного, трое против двоих.
За все утро репортеру не пришлось даже смочить губы, ночью он не ел и не пил, и сейчас пустой желудок сводит от голода. Солнце уже высоко. Неужели полдень? Неужели сражение идет так давно? Морейра Сезар спустился еще на несколько шагов к подножию холма; репортер, спотыкаясь, догоняет его. Схватив капитана Олимпио де Кастро за руку, он спрашивает, сколько часов продолжается бой.
– Так. Арьергард и полицейский батальон выдвинулись, – говорит полковник, глядя в бинокль. – Теперь им некуда деться: мы отсекли им путь к отступлению.
Репортер видит, как среди тонущих в пыли домиков начинают мелькать синие, зеленые, золотистые пятна мундиров: солдаты наступают в той дальней части города, которая пока еще не тронута ни огнем, ни пылью, не залита кровью. Но вот и там взвивается пламя; бой охватил весь Канудос.
– Слишком медленно… – произносит полковник, и репортер чувствует его нетерпение, его гнев. – Пошлите кавалерию на выручку Кунье Матосу.
По удивленным и недовольным лицам офицеров репортер тотчас замечает, что полковник отдал неожиданный и рискованный приказ. Никто не осмеливается возразить, но взгляды штабных говорят об этом лучше всяких слов.
– Ну, в чем дело? – Морейра Сезар оглядывает своих офицеров и останавливается на капитане Олимпио де Кастро. – Чего вы мнетесь?
– Нет, господин полковник, просто…
– Да говорите же! Я приказываю.
– Этот эскадрон-наш последний резерв.
– Зачем он здесь нужен? – Полковник указывает вниз. – Бой-то вон где! Увидят кавалерию-начнется паника. Нам останется только добивать бегущих. Эскадрон к бою – немедля!
– Позвольте мне повести людей, – тихо произносит капитан Олимпио де Кастро.
– Ваше место здесь, – сухо отчеканивает Морейра Сезар.
Снова поют трубы, и вниз по склону проносятся повзводно кавалеристы. Скачущий впереди офицер салютует полковнику обнаженной саблей.
– Выбейте их из церквей, оттесните к северной окраине! – кричит тот.
Едва успев сообразить, что эти юные всадники– мимо мелькают их нахмуренные лица: белые, черные, красновато-бронзовые-сейчас ринутся в водоворот сражения, репортер опять начинает чихать, и еще сильней, чем раньше. Очки слетают, и, задыхаясь, чувствуя, как клокочет у него в груди, как сжимает виски, как нестерпимо чешется в носу, он с ужасом думает: «Что, если разбились?» Они могли расколоться о камень, попасть под чей-нибудь сапог, и для него тогда все будет погружено в туман. Оправившись, он опускается на колени и начинает тоскливо шарить по земле-вот они! К счастью, целы. Он протирает стекла, надевает очки, оглядывается. Сотня всадников уже достигла подножия-как быстро! Переправляются через реку. Но что это? Лошади, оказавшись в воде, бесятся, упираются, встают на дыбы, кавалеристы яростно шпорят их, стегают плетьми, колют саблями, но ничего не могут поделать. Река вселяет в лошадей ужас. Они поворачивают назад, некоторые сбрасывают седоков.
– Там, должно быть, ловушки, – говорит один из офицеров.
– Мятежники сейчас перещелкают всех до единого: деться-то некуда, – бормочет второй.
– Коня! – кричит Морейра Сезар, и репортер видит, как он, сунув трубу ординарцу, вскакивает в седло. – Надо подать ребятам пример. Олимпио, останетесь за меня!
Сердце его учащенно бьется при виде того, как полковник, вытащив саблю из ножен, пришпоривает своего белого жеребца и скачет вниз. Однако, не проехав и полусотни шагов, шатается в седле, обхватывает коня за шею. Белый жеребец замирает как вкопанный. Репортер видит, что полковник поворачивает его – зачем? решил вернуться на командный пункт? – а конь, словно повинуясь противоречивым приказам всадника, топчется, кружится на месте. Теперь репортер понимает, почему штабные офицеры и ординарцы, вскрикнув, бегут вниз, на ходу вытаскивая револьверы. Морейра Сезар падает на землю, и почти в ту же минуту его заслоняют от глаз репортера спины Олимпио и остальных. Подхватив полковника на руки, они бегом поднимаются назад. Репортер слышит приглушенные голоса, выстрелы, еще какой-то шум.
Не зная, на что решиться, репортер оцепенело глядит на бегущих по тропинке людей, на белого жеребца, который, волоча поводья, шагает за ними. Он остался совсем один и, с ужасом осознав это, бросается наверх, на вершину холма. Он скользит, срывается, ползет на четвереньках. Добравшись до штабной палатки, машинально отмечает, что здесь почти нет солдат, лишь несколько человек толпится у парусинового полога, да один-два часовых испуганно поглядывают туда. «Сможете помочь доктору?» – слышит он обращенные к нему слова, но голос этот ему незнаком: лишь вглядевшись в лицо офицера, он узнает капитана Олимпио де Кастро. Он кивает в знак согласия, и капитан подталкивает его к палатке с такой силой, что он натыкается на солдата, не успевшего посторониться. Первое, что он видит внутри, – это склоненная спина доктора Соузы Феррейры, загораживающего собой фигуру распростертого на носилках полковника.
– Санитар? – оборачивается к нему врач и, узнав репортера, досадливо кривит губы.
– Где я вам возьму санитара? – кричит капитан Кастро, подтаскивая репортера поближе. – Все внизу, в ротах. Вот он поможет.
Их возбуждение и тревога передаются репортеру: ему хочется завопить изо всей мочи, затопать ногами.
– Надо извлечь осколки, иначе начнется заражение, и тогда пиши пропало, – чуть не плача говорит Соуза Феррейра, растерянно оглядываясь по сторонам, точно в ожидании спасительного чуда.
– Сделайте все возможное, – бросает уже от дверей капитан. – Я должен идти, полк не может оставаться без командира. Сообщу полковнику Тамариндо, пусть принимает…
Он выходит, не договорив.
– Засучите рукава, протрите руки спиртом, – рявкает доктор.
Мешковатый и неловкий репортер подчиняется со всем проворством, на какое только способен: через минуту он уже стоит на коленях возле полковника и по каплям льет эфир, запах которого сразу же напоминает ему карнавалы в зале салвадорской «Политеамы», на марлевую повязку, прикрывающую рот и нос раненого. «Не дрожите вы, бестолочь, к носу, к носу ближе!» – раз и другой зло шипит на него Соуза Феррейра. Репортер старается изо всех сил, пытаясь не думать ни о чем постороннем: надо открыть склянку, смочить ком марли эфиром и прикрыть заострившийся нос, кривящиеся от непереносимой, смертной тоски губы этого маленького человечка-над его развороченным животом нависло лицо Соузы Феррейры: он приник к ране почти вплотную, словно принюхиваясь. Время от времени репортер, сам того не замечая, окидывает взглядом пятна, уже покрывшие рубашку, руки, мундир врача, одеяло и его собственные брюки. Сколько же крови вытекло из этого немощного тела?! От запаха эфира кружится голова, подташнивает. «Надо одолеть дурноту», – думает он. «Почему мне не хочется ни пить, ни есть?»-думает он. Полковник не открывает глаз, но едва заметно шевелится, и всякий раз, заметив это, Соуза Феррейра приказывает: «Еще эфиру, еще!» Репортер виновато говорит ему, что последняя склянка уже почти пуста.
Вбежавшие ординарцы вносят тазы с кипятком, и доктор одной рукой погружает в них ланцеты, иглы, кетгут, ножницы. Репортер слышит, как он ругается последними словами, проклиная родную мать за то, что произвела его на свет. Слабость валит репортера с ног, и доктор, заметив это, сердито выговаривает ему: «Очнитесь, сейчас не время для сиесты». Репортер бормочет извинения и, когда солдаты в очередной раз бегом приносят кипяток, просит дать ему воды.
Он замечает, что в палатке прибавилось народу: тень, поднесшая к его губам горлышко фляги, оказывается капитаном Олимпио де Кастро. У входа стоят, прислонившись к натянутой парусине, двое – полковник Тамариндо и майор Кунья Матос, – мундиры их разорваны, на лицах застыло выражение тоскливой злобы. «Лить еще эфиру?» – задает нелепый вопрос репортер: склянка пуста. Соуза Феррейра забинтовывает полковника, укрывает его одеялом. «Уже вечер», – думает в изумлении репортер. В палатке становится темно, и кто-то вешает фонарь на шест, подпирающий ее свод.
– Ну как он? – шепотом спрашивает полковник Тамариндо.
– Живот разворочен, – так же тихо отвечает врач. – Сильно опасаюсь, что…
Отворачивая и застегивая рукава рубашки, репортер думает: «Как же так-совсем недавно был рассвет, потом полдень, и вот уже ночь. Как время летит!»
– Не могу поручиться, что он придет в чувство, – добавляет Соуза Феррейра.
Словно в ответ на эти слова, полковник Морейра Сезар шевелится. Все бросаются к нему. Давит повязка? Он опускает ресницы. Репортер представляет себе, как полковнику видятся расплывающиеся тени, слышится смутный шум, как он пытается, наверно, что-то понять, вспомнить, подобно тому, как сам он вспоминает сейчас свои пробуждения после опиума – кажется, что это было в другой жизни. Вот так же медленно, неуверенно, трудно возвращается к действительности Морейра Сезар. Он снова открывает глаза и пытливо оглядывает Тамариндо, его изодранный мундир, исцарапанную шею, печальное и хмурое лицо.
– Взяли Канудос? – спрашивает он хрипловато, еле шевеля губами.
Тамариндо, понурившись, качает головой. Морейра Сезар смотрит на угрюмые лица майора, капитана, доктора. Репортер чувствует, что острый, как хирургический нож, взгляд полковника проникает ему в самую Душу.
– Мы трижды пытались, господин полковник, – шепчет Тамариндо. – Люди измучены.
Морейра Сезар, совсем побелев, приподнимается и взмахивает судорожно стиснутым кулаком:
– Еще один штурм, Тамариндо! Немедленно! Я приказываю атаковать!
– Очень большие потери, господин полковник, – смущаясь, как будто это произошло по его вине, отвечает Тамариндо. – Можем не удержать позиции. Надо отступить, зацепиться и ждать подкрепления…
– Вы предстанете перед судом военного трибунала, – прерывает его Морейра Сезар, повысив голос. – 7-й полк отступит перед этим сбродом?! Сдайте оружие Кунье Матосу.
«Как человек с такой раной может двигаться, говорить, горячиться?»-думает репортер. После долгого молчания Тамариндо взглядом просит у других офицеров поддержки, и Кунья Матос делает шаг к походной койке полковника:
– В полку много случаев дезертирства, его едва ли можно счесть полноценной боевой единицей. Если мятежники вздумают атаковать лагерь, можем не отбиться. Прикажите отступать.
Из-за спин доктора и капитана Кастро репортер видит, как Морейра Сезар откидывается назад, на носилки, слышит его шепот, полный отчаяния:
– И вы, майор, меня предаете? А ведь вам, господа, известно, что означает эта экспедиция для нашего дела… Итак, я напрасно запятнал свою честь?
– Мы все поступились своей честью, господин полковник, – тихо отвечает Тамариндо.
– Вы знаете, что я пошел на сделку с бессовестными и продажными политиканами, – продолжает полковник. – Выходит, я напрасно солгал отчизне?
– Послушайте, господин полковник, что творится в лагере, – говорит Кунья Матос, и репортер, слыша многоголосые вопли, топот, всю эту симфонию ошеломления и паники, старается не думать о том, что это значит, чтобы не испугаться еще больше. – Это разгром. Если мы не сумеем организовать планомерный отход, полк будет уничтожен.
Топот и крики прорезает колокольный звон, к которому присоединяется завывание свирелей. Приоткрыв рот, Морейра Сезар в бессильном бешенстве переводит взгляд с одного офицера на другого, бормочет что-то невнятное. Репортер вдруг сознает, что горящие глаза полковника устремлены прямо на него.
– Да, да, – вдруг слышит он. – Я к вам обращаюсь. Перо и бумагу! Я хочу составить протокол этого позора. Пишите! Вы готовы?
Хватившись в этот миг своей сумки и пюпитра, репортер начинает бестолково суетиться, тычась во все стороны. С ощущением невосполнимой потери-ему легче было бы лишиться руки или ноги, – словно пропал драгоценный талисман, оберегавший его, репортер вспоминает, что так и не подобрал сумку и пюпитр с земли, оставил их на вершине холма, но капитан Олимпио де Кастро-глаза его полны слез-не дает ему долго предаваться отчаянию, протягивая несколько листков бумаги и карандаш. Доктор подносит поближе фонарь.
– Я готов, – говорит репортер, с ужасом чувствуя, что руки у него трясутся: как он будет писать?
– Я, полковник Морейра Сезар, командир 7-го полка, находясь в здравом уме и твердой памяти, сим свидетельствую, что вверенная мне часть отступила из-под Канудоса по приказу, отданному вопреки моей воле подчиненными мне офицерами, не сумевшими понять всей полноты исторической ответственности. – Он привстает на секунду и тут же снова падает на носилки. – Нас рассудят грядущие поколения. Надеюсь, мои единомышленники сумеют отстоять мою честь. Все, что я предпринимал, делалось для блага страны, для защиты Республики, власть которой должна быть распространена до самых отдаленных рубежей Бразилии.
Репортер так старается все записать, что не сразу замечает: еле слышный голос, заглушаемый сигналами горнов, трубящих отступление, смолк. Как хорошо, когда можно заняться делом-давать наркоз, водить карандашом по бумаге-и не мучиться неотвязными думами, пытаясь понять, почему же 7-й полк так и не взял Канудос, почему приказано отходить. Но вот он вскидывает глаза и видит, что доктор Соуза Феррейра прикладывает ухо к груди полковника, щупает пульс. Потом встает и выразительно разводит руками. В ту же минуту в палатке начинается суета: Кунья Матос и Тамариндо, срываясь на крик, спорят, капитан Олимпио де Кастро говорит доктору, что тело полковника нельзя оставить на поругание врагу.
– Отступать сейчас, ночью, в темноте, чистейшее безумие! – кричит Тамариндо. – Куда идти?! По какой дороге?! Это значит погубить солдат: они измучены, они с рассвета в бою! Завтра…
– Завтра здесь не останется даже трупов, – отвечает Кунья Матос. – Разве вы не видите, что полка уже нет, что командовать некем и некому! Если мы не соберем людей, их перестреляют как зайцев!
– Делайте что хотите, собирайте, командуйте. Я остаюсь здесь и завтра начну планомерный отход. – Тамариндо оборачивается к капитану Кастро: – Постарайтесь добраться до артиллеристов. Нельзя допустить, чтобы пушки попали в руки мятежников. Пусть Саломан да Роша заклепает орудия или снимет замки.
– Слушаю, господин полковник. Капитан и Кунья Матос выходят из палатки, а репортер машинально направляется за ними следом. Он слушает их разговор и не верит своим ушам.
– Олимпио, надо отступать немедленно, иначе никто из нас утра не увидит. Ждать нельзя!
– Я попытаюсь пробиться на батарею, – обрывает его капитан. – Должно быть, ты прав, но я обязан подчиниться новому командиру полка.
Репортер дергает его за рукав, шепчет: «Ради бога, глоток воды, я умираю от жажды». Он пьет жадно, захлебываясь, а капитан говорит:
– Майор прав. Дело наше дрянь. Здесь долго не сидите. Отправляйтесь.
Куда ему идти-одному, во тьме, через каатингу? Капитан и Кунья Матос исчезают, а репортер стоит, окаменев. Вокруг торопливо шагают, бегут люди. Репортер топчется на месте, не зная, в какую сторону идти, снова кидается к штабной палатке, но, столкнувшись с кем-то в темноте, поворачивает назад. «Подождите, подождите, возьмите меня с собой!»-кричит он, и солдат подбадривает его, не оборачиваясь: «Шевелись, шевелись, слышишь-завыли их проклятые дудки, они уже лезут по склону!» Репортер бежит за солдатами, но спотыкается, падает, отстает-их уже не догнать. Он хватается за чернеющий во тьме куст, но куст вдруг начинает шевелиться. «Отвяжите меня, ради бога!» – слышит он чей-то голос и узнает его: это голос священника из Кумбе, слышанный им на допросе, – тогда он так же дрожал и прерывался от страха. «Отвяжите меня, отвяжите! Меня сожрут муравьи!»
– Сейчас, сейчас, – повторяет репортер, ликуя оттого, что он теперь не один. – Сейчас, сейчас.

 

– Журема, идем, – хныкал Карлик. – Идем скорей, идем, пока не стреляют.
Журема стояла как вкопанная, не сводя глаз с трупов Руфино и Галля, не замечая, что солнце позолотило верхушки деревьев, осушило капли ночного дождя, прогрело воздух. Карлик дернул ее за руку.
– Куда же мы пойдем? – устало спросила она, ощущая гнетущую тяжесть где-то под ложечкой.
– Да куда угодно-в Кумбе, в Жеремоабо, – тянул ее Карлик.
– А как туда идти? Думаешь, я знаю?
– Все равно! Все равно! Бежим! Ты что, не слышишь? Сейчас сюда придут жагунсо, начнется стрельба и резня, нас убьют.
Журема подошла к сплетенному из травы покрывалу, которое люди Меченого набросили ей на плечи после того, как было покончено с солдатами. Накидка была еще влажная. Она прикрыла ею тела убитых, постаравшись спрятать от чужих глаз окровавленные лица, шеи, плечи Руфино и Галля. Потом, резко стряхнув с себя сонную одурь, двинулась в ту сторону, куда ушел Меченый, и тотчас пухлая ручка Карлика вцепилась ей в ладонь.
– Куда мы идем? А солдаты?
Журема пожала плечами-солдаты, жагунсо, не все ли равно? Все надоело до тошноты, осталось единственное желание – забыть то, что довелось увидеть. Она срывала листья, выдергивала побеги травы, жевала их, высасывая сок.
– Стреляют! – прошептал Карлик. – Стреляют!
Вся каатинга загудела гулким эхом ружейных выстрелов и пулеметных очередей. Казалось, что палят отовсюду, но вокруг не было ни души: на влажной и грязной земле, усыпанной сбитыми ночным ливнем листьями и ветками, виднелись только по-змеиному переплетшиеся кусты макамбиры, мандакуры, шике-шике с остроконечными шипами. Сандалии Журема где-то потеряла, изрезанные ноги болели, хотя почти всю жизнь она проходила босиком. Склон поднимался все круче. Солнце било прямо в глаза, прогоняло истому и усталость, наполняло тело бодрой силой. Карлик крепче стиснул ее руку, впился ногтями в мякоть ладони-значит, кого-то заметил. Журема вскинула глаза: в четырех шагах от нее стоял человек, казавшийся порождением этого леса-лицо цвета древесной коры, руки точно узловатые ветви, волосы похожи на выгоревшую, пожухлую траву.
– Куда тебя несет? – проговорил он, высвобождая лицо из-под накидки. – Меченый же сказал-ступай к Жеремоабо!
– Я дороги не знаю, – отвечала Журема. «Ч-ш-ш», – зашуршали вокруг нее кусты и деревья, словно обрели внезапно дар речи. Из переплетения ветвей высунулись головы.
– Укройте их! – раздался приглушенный голос Меченого, и Журема, еще не успев понять, откуда он доносился, в тот же миг оказалась на земле. Человек в накидке прикрыл ее своим телом, укутал своей накидкой и снова прошипел: «Т-с-с». Журема покорно прижалась к земле, зажмурилась. Жагунсо дышал ей в самое ухо. Она подумала, что где-то рядом лежит и Карлик, и в эту минуту увидела солдат. Сердце ее заколотилось, когда совсем близко замелькали их синеватые мундиры, штаны с красным кантом, черные башмаки, ружья с примкнутыми штыками. Солдаты шли по двое. Журема задержала дыхание, снова зажмурилась в ожидании оглушительного залпа, но все было тихо, и тут, разомкнув веки, она увидела их глаза-покрасневшие от бессонных ночей, запавшие от тревоги и напряжения, их лица, смелые и испуганные, услышала обрывочные слова. Казалось невероятным, что такое множество солдат прошли мимо, ничего не заметив, хотя жагунсо лежали совсем рядом: протяни руку-тронешь, шагни в сторону-наступишь.
Вся каатинга точно взорвалась, окутавшись пороховым дымом, который тотчас напомнил Журеме праздник в честь святого Антония, когда в Кеймадас приезжал бродячий цирк и пускали ракеты. Мятежники посыпались на солдат откуда-то сверху, выросли перед ними как из-под земли, в дыму и грохоте выстрелов. Тяжесть, прижимавшая к земле ее тело, исчезла, и чей-то голос приказал: «Беги!» Она подчинилась и, наклонив голову, вся сжавшись, помчалась во весь дух, ежесекундно ожидая, что пуля вот-вот толкнет в спину, и почти мечтая об этом. Сердце готово было выскочить из груди, пот заливал глаза.
– Так кто же победил? Твой муж или тот полоумный? – услышала она и вдруг увидела перед собой безносого кабокло, который лукаво глядел на нее.
– Никто не победил. Оба погибли, – ответила она.
– Тем лучше для тебя, – улыбаясь, сказал Меченый. – Найдешь себе в Бело-Монте нового мужа.
Подоспел запыхавшийся Карлик. Глазам Журемы открылся Канудос: простираясь ввысь, вширь, вглубь, сотрясаемый взрывами, окутанный дымом, охваченный пламенем, лежал он под безоблачным сияющим небом, и эта чистая синева по-особому подчеркивала творившееся в городе безумие. Глаза ее налились слезами, и какую-то ненависть ощутила она и к городу, и к людям, которые без устали убивали друг друга в путанице его узких улочек. Здесь взяли начало все ее беды: на пути в Канудос появился в их доме Галль; из этого проклятого места пришло несчастье, оставившее ее в охваченном войной мире одну-одинешеньку, без поддержки и опоры, лишившее ее всего на свете. Душа ее взмолилась о чуде: пусть все будет как было, пусть вернется она с Руфино в Кеймадас, словно ничего и не случалось с ними.
– Не плачь, – сказал Меченый. – Мертвые воскреснут. Разве ты не знаешь? Воскреснут во плоти.
Голос его звучал спокойно, и не верилось, что минуту назад вокруг кипела схватка. Журема вытерла слезы, оглянулась: она лежала в узкой расщелине; слева подобием низкого карниза нависали, закрывая вершину, голые валуны, а справа до самой реки тянулась каатинга, сменяясь каменистой пустошью, где в беспорядке теснились неказистые домики под красноватыми черепичными крышами. Меченый что-то вложил ей в руку, и она, не глядя, поднесла плод ко рту, откусила кусочек, ощутила приятную кислинку. Жагунсо рассыпались, залегли за кустами, нырнули в еле заметные укрытия. Вновь ощутив прикосновение пухлой ручки, Журема почувствовала виноватую нежность. «Сюда!»-крикнул Меченый, раздвигая ветви. Скорчившись, они спрятались в этой норе, а кабокло пояснил, показав на скалы: «Псы уже там». Лежавший в яме беззубый человек с самострелом и колчаном подвинулся, чтобы дать им место.
– Что случилось? – прошептал Карлик.
– Тихо! – шикнул на него жагунсо. – Оглох, что ли? Еретики у нас над головой.
Журема развела переплетенные ветви, осторожно выглянула, увидела дым и языки пламени. Шла непрестанная пальба-казалось, выстрелы доносятся со всех сторон сразу, – разноцветные фигурки, преодолев реку, исчезали на улицах, и Журема теряла их из виду. «Тихо!» – снова сказал беззубый, и тут во второй раз, едва не задев ее, рядом выросли солдаты. Теперь это были кавалеристы: гнедые, вороные, буланые кони лавиной неслись вниз по скалистому откосу и галопом мчались к реке. Казалось, они вот-вот заскользят по отвесному склону, сорвутся, покатятся кубарем, но лошади чудом удерживались, упираясь задними ногами в каменистую почву. У Журемы потемнело в глазах, когда рядом замелькали, стремительно сменяя друг друга, лица кавалеристов, когда сверкнули в солнечных лучах обнаженные сабли, которыми скакавшие во главе взводов офицеры указывали направление. Мятежники вылезли из своих засад, из-под наваленных кучами веток, и разрядили в кавалеристов ружья и самострелы, как тот беззубый жагунсо, который лежал рядом с Журемой, а теперь полз вниз по склону. Стрелы издали протяжный змеиный шип. Отчетливый голос Меченого проговорил: «Кто с мачете-вперед! Режь лошадям поджилки!» Всадники скрылись из виду, но Журема представила себе, как под неумолчный перезвон колоколов и грохот выстрелов они барахтаются в воде, а в спину им летят стрелы и пули мятежников. Их было много рядом с нею: кто вел огонь лежа, кто стоял, упирая ствол карабина о толстую ветвь. Безносый кабокло не стрелял. Размахивая руками, он подгонял своих людей, направляя их вниз и направо. В эту минуту Карлик всей тяжестью так навалился ей на живот, что она задохнулась. Журема чувствовала, как он дрожит, и, обеими руками обхватив его за плечи, стала трясти: «Да погляди же, их нет, они ускакали». Но, в очередной раз высунувшись из своей норы, она увидела еще одного всадника. Его белый жеребец, встопорщив гриву, спускался по крутому откосу– маленький офицер держал в одной руке поводья, в другой саблю. Он был так близко, что Журема успела разглядеть его искаженное лицо, сверкающие глаза. Раздался выстрел, и всадник зашатался в седле, лицо его помертвело. Журема заметила Меченого, который еще не успел опустить ружье, и догадалась, что это был его выстрел. Жеребец заплясал, закружился на месте– такие штуки выделывали, бывало, со своими лошадьми вакейро на ярмарках, – потом повернул назад и, унося припавшего к шее всадника, помчался вверх, исчез. Журема увидела, что Меченый снова целится и стреляет– звука выстрела она не услышала.
– Бежим, бежим, мы угодили в самое пекло, – скулил Карлик, снова затеребив ее.
– Замолчи, дурак, трус»! – гневно крикнула Журема, и онемевший Карлик отшатнулся, взглянул на нее испуганно, жалобно, виновато. Вокруг грохотали разрывы, трещали выстрелы, выли горны, гудели колокола, и жагунсо-кто бегом, кто ползком-один за другим исчезали в негустых зарослях, спускавшихся по холму к берегу реки, к Канудосу. Пропал и Меченый. Журема с Карликом остались одни. «Что делать? Броситься за ними следом? Оставаться на месте? Бежать прочь, подальше от города?» При одной мысли о том, что надо пошевелиться, все тело заныло. Журема привалилась к стенке ямы, прикрыла глаза. Голова пошла кругом. Она мгновенно заснула.
Карлик неосторожным движением задел ее; Журема, сразу проснувшись, услышала, как он извиняется. Кости болели еще сильней-пальцем не пошевелить. День уже клонился к закату-солнце палило не так жестоко, тени удлинились. Что это за грохот? Не снится ли он ей? «Что там такое?» – еле ворочая сухим, распухшим языком, спросила она. «Они идут сюда», – шепнул в ответ Карлик. «Надо высунуться, поглядеть», – сказала Журема. Карлик попытался было ее удержать, она вырвалась, выползла наружу и тут увидела, что он на четвереньках лезет следом. Журема спустилась к тому месту, где несколько часов назад повстречала Меченого. Присела на корточки, вгляделась. Склоны холмов прямо перед нею, казалось, кишели ордами темных муравьев; она различала это шевеление, несмотря на густую завесу пыли. Должно быть, солдаты идут на выручку своим, подумала она, но тут же сообразила, что вереницы муравьев ползут не вниз, а вверх. Солдаты бежали из Канудоса! Сомнений не было: они выскакивали из воды, карабкались по склонам холмов, а на другом берегу мятежники, стреляя на ходу, догоняли солдат, несшихся врассыпную, выбегавших из-за домов, кидавшихся в реку. Да, теперь солдаты отступали, а жагунсо преследовали их. «Ведь они же сюда идут», – проскулил Карлик, и, похолодев, Журема поняла, что, заглядевшись на далекие холмы, совсем позабыла о той схватке, которая разворачивалась прямо у нее под ногами на обоих берегах Вассы-Баррис, у подножия горы, где стояли они с Карликом. Оттуда и доносился этот грохот-он вовсе ей не приснился.
Голова у нее пошла кругом от ужаса и смятения, когда сквозь размывавшую очертания фигур пелену дыма и пыли она увидела лошадей: одни лежали неподвижно, другие еще бились, вытягивали шеи, словно прося вытащить их из взбаламученной илистой воды, где им суждено было захлебнуться или истечь кровью. Лошадь с перебитой ногой кружилась на месте, в бешенстве пытаясь ухватить себя зубами за круп. Держа винтовки над головой, солдаты брели по мелководью, а на другом берегу из уличек Канудоса по двое, по трое появлялись новые: пятясь, Как крабы, огрызаясь огнем, они с криками бросались в воду – наверно, хотели спастись на том холме, где были Журема й Карлик. Должно быть, мятежники откуда-то стреляли в них: несколько человек с воплями й рычанием покатились по земле, но остальные уже лезли вверх по откосу.
– Пропали мы с тобой, Журема! – отчаянно всхлипнул Карлик.
Да, подумала она, нас убьют. Потом вскочила, схватила Карлика за руку и бросилась бежать, понукая его, вверх по склону, в самую чащобу. Очень скоро поняла, что сил больше нет, и только воспоминание о солдате, набросившемся на нее утром, подхлестнуло Журему: она снова побежала, время от времени переходя на шаг. С жалостью думала она, как, наверно, трудно приходится Карлику с его коротенькими ножками – но не ропщет, бежит, крепко вцепившись в нее. Уже начинало смеркаться, когда они остановились на противоположном склоне холма, на гладкой и ровной площадке, увитой ползучей растительностью. Шум битвы отдалился. Журема припала к земле, вслепую нашарила и выдернула пучок травы и стала медленно жевать ее, пока рот не наполнился кисловатым соком. Потом сплюнула, запихнула в рот новую пригоршню, – теперь пить хотелось уже не так сильно, она обманула жажду. Карлик, мешком свалившись наземь, тоже жевал траву. «Мы бежали несколько часов», – шепнул он, но Журема не услышала его, подумав, что и у него нет сил говорить. Она нащупала его руку и почувство-И.1Ч I в отпет его благодарное пожатие. Так они и сидели, переполи дух, высасывая сок из травы, сплевы-ная. Над редкими оголенными ветвями вспыхнули первые звезды, и только тогда Журема вспомнила о Руфино и Галле. Стервятники уже выклевали им глаза, муравьи и ящерицы облепили тронутые тленом тела, в обнимку лежащие в нескольких шагах от нее. Она никогда не увидит их больше-даже трупов не увидит. По щекам у нее покатились слезы. Но тут совсем рядом послышались голоса: она протянула руку, стиснула дрожащие пальцы Карлика-кто-то налетел на него в темноте, споткнулся. Карлик взвыл, как будто его полоснули ножом.
– Не стреляйте! Не стреляйте! – завопил кто-то. – Я падре Жоакин, священник из Кумбе! Я свой, не убивайте меня!
– Здесь женщина и карлик, падре, – ответила Журема, не шевелясь. – Мы тоже свои, мирные жители.
На этот раз голос не изменил ей.

 

Когда грянул первый залп, Антонио Виланова после секундного замешательства кинулся к Наставнику, чтобы прикрыть его своим телом. Одновременно рванулись к святому Жоан Апостол и Жоан Большой, Блажен-ненький и Жоакин Макамбира, Онорио Виланова: схватившись за руки, они окружили его, пытаясь по звуку угадать, куда упадет снаряд. Он разорвался на улице святого Киприана, где жили знахари, травницы, костоправы– они умели отводить порчу жеваной журе-мой и манакой, вправлять вывихи, лечить переломы, собирать раненых чуть не по кусочкам. Сколько домиков взлетело на воздух? «Пойдемте к Храму», – сказал Наставник, выведя своих спутников из столбняка. Не разжимая сплетенных рук, они двинулись по Кампо-Гранде. Жоан Апостол крикнул, чтобы гасили факелы и плошки, пушкари Сатаны бьют на свет. Это приказание было подхвачено, передано дальше и тотчас исполнено: покуда Наставник шел по улицам Святого Духа, Святого Августина, Святого Креста, Пап, Марии Магдалины-эти крошечные переулки разбегались в разные стороны от Кампо-Гранде, ветвясь и переплетаясь, – лачуги погружались во мрак. Возле улицы Мучеников Антонио Виланова услышал, как начальник Католической стражи сказал Жоану Апостолу: «Мы справимся без тебя, доведем Наставника в целости и сохранности, а тебя ждет битва», но бывший кангасейро никуда не ушел. Тут снова разорвался снаряд, вспышка осветила город, и «избранные» невольно разжали руки, увидев обломки стен и черепицы, останки людей и животных, изуродованных взрывом, – все это, крутясь в воздухе, медленно оседало наземь. На этот раз снаряд разорвался то ли на улице Святой Инессы, где жили садоводы, то ли в облюбованном неграми, мулатами и кафузами соседнем квартале, носившем название Мокамбо.
В дверях Храма Господа Христа Наставник отделился от своих спутников, вошел под его своды, а следом повалила толпа. Оглядевшись в полумраке, Антонио Виланова увидел, что площадь запружена народом, сопровождавшим Наставника, – в церкви всем места не хватило, – и поймал себя на том, что ему хочется броситься в эту густую толпу, замешаться в ней, спрятаться в толще человеческих тел. «Боюсь я, что ли?» – недоуменно подумал он. Да нет, навряд ли это был страх: за те годы, что он ездил по сертанам с товарами, а иной раз и с большими деньгами, приходилось бывать во многих переделках, и никогда он не трусил. А здесь, в Канудосе, по словам Наставника, Антонио выучился считать: ему открылся высший смысл поступков, истинная цена вещей, и он навсегда освободился от страха, в былые времена в тревожные ночи заливавшего его спину ручьями холодного пота. Нет, это был не страх, а печаль. Кто-то схватил его за плечо.
– Антонио! Не видишь, что ли? Не слышишь? Псы уже здесь, – раздался над ухом голос Жоана Апостола. – Все ли готово к встрече? Чего ты ждешь?
– Прости, Жоан, – ответил Антонио и провел ладонью по облысевшей макушке, – я совсем одурел. Иду, иду!
– Уведи отсюда людей, – продолжал тот, цепко держа его за плечо и встряхивая, – иначе всех разорвет в клочья.
– Иду, иду, – повторил Антонио. – Все выполню, не тревожься.
Продираясь сквозь густую толпу, он звал брата, и вскоре Онорио уже стоял перед ним. Они взялись за дело: гнали людей в убежища, приготовленные возле каждого дома, расчищали площадь, созывали водоносов, торопливо шли к своей лавке, – но печаль продолжала терзать душу Антонио, никак было ее не унять. Нидоносы уже собрались. Он роздал им самодельные носилки; одних послал туда, где гремели разрывы, другим велел ждать. Лавка-когда-то здесь помещалась конюшня, а теперь арсенал Канудоса-была пуста: жены братьев ушли в дома спасения, а сыновья Онорио – в окопы на спуске Умбурунас. Антонио отомкнул замок, отворил дверь, и его помощники вытаскивать наружу ящики со взрывчаткой и патронами: их было велено отдать только Жоану Апостолу или тем, кого он пришлет. Раздачу пороха он поручил брату, а сам с тремя помощниками побежал по извилистой улочке Святого Элигия, потом по закоулкам Святого Петра, пока не добрался до кузницы, где по его приказу уже неделю назад вместо подков, ножей, серпов, заступов отливали пули из гвоздей, крючков, железок-все шло в дело. Он застал кузнецов в растерянности: они не знали, относится ли к ним приказ потушить огни, надо ли залить горны, задуть плошки. Антонио помог им наглухо заложить все щели и дыры в стенах и окнах, обращенных в сторону врага, а потом велел снова разжечь горн. Когда он с ящиком пахнущих серой боеприпасов возвращался к себе, два снаряда прочертили небосклон и разорвались на окраине, возле корралей. Антонио подумал о том, скольким козлятам оторвало ноги, распороло брюхо, а может, и не только козлятам, а и кому-нибудь из пастухов. Еще он подумал, что обезумевшая скотина наверняка вырвалась из загона: обдерется о шипы и колючки, ноги поломает. Тут только понял он причину своей печали: «Все прахом пойдет, все, что так нелегко далось». Он почувствовал на губах вкус пепла. «Так уже было после чумы в Ассаре, после засухи в Жоазейро, после наводнения в Каатингеде-Моуре». Но те, кто сейчас стрелял по Бело-Монте из пушек, были бедствием страшнее мора, опустошительней наводнения. «Господи, благодарю тебя, что дал мне въяве ощутить присутствие псов. Благодарю тебя, что доказал этим, что существуешь, господи», – помолился он и воспрянул духом, услышав громкий перезвон колоколов.
Возле арсенала он встретил Жоана Апостола и с ним еще человек двадцать-лиц он не различил, а видел только безмолвные силуэты, сновавшие под дождем, который припустил с новой силой, забарабанил по крыше. «Ты что, все забираешь?» – спросил он удивленно: сам Жоан распорядился, чтобы его склад оставался главным арсеналом. Жоан притянул Антонио к себе поближе, в жидкую грязь, покрывавшую Кампо-Гранде: «Видишь, куда они пробиваются? – и показал на склоны Фавелы и Камбайо. – Ударят с обеих сторон. Если Жоакин Макамбира их не удержит, первым делом потеряем твою лавку. Вот я и решил раздать огневой припас сразу». Антонио кивнул. «Ты где будешь?» – спросил он. «Повсюду», – ответил кангасейро. Его люди стояли поодаль, уже взвалив на плечи ящики и коробки.
– Желаю удачи, Жоан, – произнес Антонио, – я пойду в дома спасения. Что передать Катарине?
Жоан, чуть поколебавшись, медленно сказал:
– Если меня убьют, передай: она, может, и простила мне Кустодию, а я-нет.
Он исчез во влажном сумраке, казавшемся после яркой вспышки разрыва особенно непроглядным.
– Ты понял, о чем он толковал? – спросил Онорио.
– Это давнее дело, брат, – ответил Антонио.
При свече, под звуки перекликавшихся труб и колоколов, к которым время от времени присоединялось рявканье пушек, они принялись раздавать бинты, лекарства, съестные припасы. Вскоре прибежал поел анньш Антонией мальчишка: в дом спасения святой Анны принесли очень много раненых. Антонио, схватив привезенную еще падре Жоакином коробку с йодоформом, висмутовой мазью и каломелью, велел брату передохнуть – главное будет впереди, когда взойдет солнце, – а сам побежал к жене.
В доме спасения на спуске Святой Анны творилось нечто невообразимое: жалобно стонали раненые, вповалку лежавшие прямо на полу – через них приходилось перешагивать, – а плотная толпа облепила Антонию, Катарину и других женщин, которые в мирное время кормили убогих и присматривали за ними: каждый тянул их к себе и требовал, чтобы прежде всего помощь была оказана его родственнику или другу. Антонио с помощью санитаров выгнал всех посторонних вон, поставил у дверей охрану, а сам принялся обрабатывать и перевязывать раны. Осколки снарядов отсекали пальцы и кисти, глубоко вонзались в тела; у одной женщины оторвало ногу. «Представить только, еще жива…»-подумал Антонио, держа у ее носа смоченную спиртом вату. Ее ждали страшные мучения: чем раньше она умрет, тем лучше будет. В ту минуту, когда женщина на руках Антонио испустила последний вздох, появился аптекарь. Он пришел из другого лазарета, где, по его словам, раненых было не Меньше, и тут же распорядился вынести всех умерших-он отличал их с первого взгляда – в курятник. Это был единственный человек в Канудосе, хоть что-то (.мысливший в медицине, и с его приходом все приободрились и немного успокоились. Антонио Виланова отыскал Катарину. Она, что-то приговаривая вполголоса, держала мокрую тряпку на лбу у паренька с синей повязкой Католической стражи: у него была разворочена скула и выбит глаз. Паренек цеплялся за нее совсем по-детски.
– Жоан просил передать тебе… – сказал Антонио и повторил слова кангасейро. Катарина в ответ лишь едва заметно кивнула. Эта хрупкая, грустная, молчаливая женщина была для Антонио загадкой: она была набожна, ревностна, глубоко погружена в себя. Они с Жоаном жили на улице Младенца Иисуса в крохотной хибарке, втиснувшейся между двумя дощатыми домиками, и сторонились людей. Антонио много раз видел, как они ходили по полям за Мокамбо и вели какой-то нескончаемый разговор. «Ты увидишься с Жоаном?» – спросила она. «Может быть. Что ему сказать?» – «Скажи, что если он себя осуждает, то и я хочу себя осудить», – кротко произнесла Катарина.
Остаток ночи Антонио приспосабливал под лазарет два дома, стоявших у дороги на Жеремоабо: их хозяевам пришлось уйти к соседям. Расставляя кровати и топчаны, нося одеяла, воду, бинты, лекарства, он снова почувствовал, как сжимает сердце печаль. Сколько трудов было положено, чтобы здешняя земля опять стала кормить людей: сколько было вырыто оросительных канав, сколько удобрений внесено в эту каменистую почву, чтобы прижились на ней маис и фасоль, сахарный тростник и бобы, дыни и арбузы; сколько хлопот и тревог было с козами и коровами, как трудно было перегонять их из других мест, ходить за ними, сберегать приплод! Какая вера, какая самоотверженность и трудолюбие потребовались, чтобы эти поля и коррали обрели свой теперешний вид! А сейчас пушки разнесут все это, потом придут солдаты и покончат с теми, кто собрался здесь, чтобы жить так, как заповедано господом, чтобы помочь самим себе, раз больше не от кого ждать помощи… Усилием воли Антонио прогнал эти неотвязные мысли-они будили в нем гнев, от которого предостерегал Наставник. Подбежавший санитар сказал, что псы уже спускаются в долину.
Рассвело; заливались горны; склоны холмов, казалось, шевелятся от бесчисленных фигурок в красно-синих мундирах. Выхватив револьвер, Антонио со всех ног пустился к арсеналу на улице Кампо-Гранде и, добежав, успел увидеть, как в пятидесяти метрах от него цепи солдат выскакивают из воды и, стреляя, бросаются в траншею, которую обороняли люди старого Жоакина Макамбиры.
Онорио и с ним еще человек шесть уже залегли за наспех сложенной баррикадой из бочек, топчанов, толстых дубовых прилавков, ящиков, мешков с землей. Антонио и его люди вползли туда на четвереньках: защитники помогали им, тянули за руки. Еле переводя дух, старший Виланова выбрал себе место, откуда открывался широкий обзор. Пальба шла такая, что он не слышал Онорио, стоявшего бок о бок с ним. Он осторожно выглянул: от реки по Кампо-Гранде, по спускам Святой Анны и Святого Иосифа стремительно неслась туча красноватой пыли. Он увидел дым и языки пламени. Солдаты поджигали дома, чтобы выкурить стрелков. Антонио вспомнил, что его жена и свояченица там, внизу, на спуске Святой Анны и, может быть, задыхаются с ранеными в обжигающем дыму. Ярость снова охватила его. Из дыма и пыли вынырнули, озираясь с безумным видом, несколько солдат. На них были синие мундиры, красные штаны, сверкали штыки длинных винтовок. Один швырнул на баррикаду горящий факел. «Затопчи!»-целясь в грудь ближайшему солдату, бросил Антонио лежавшему рядом мальчишке, а сам выстрелил, почти ничего не различая в густой пыли, и нажимал на спуск, пока боек не щелкнул вхолостую. Он едва не оглох от грохота. Привалившись к бочке спиной, стал перезаряжать револьвер и вдруг заметил, что Педрин-мальчик, которому он велел погасить факел, неподвижно лежит на просмоленном чурбаке в луже крови. Но подойти к нему он не успел: левая часть баррикады рухнула, и, подсаживая один другого, посыпались солдаты. «Берегись!» – крикнул он и снова открыл огонь, пока были патроны в барабане. Двое свалились, и он кинулся к ним с ножом, но трое его помощников уже успели прикончить их, осыпав проклятиями. Он поискал взглядом Онорио и с облегчением увидел, что брат невредим и улыбается ему. «Обошлось?» – спросил Антонио, и тот кивнул. Только теперь смог он пробраться к Педрину: мальчик был ранен в спину и сильно обжег ладони. Его оттащили в сторону, уложили на кучу одеял. Лицо мальчика было мокро от слез. Педрин был сирота-Антонио с женой усыновили его вскоре после того, как осели в Канудосе. Услышав, что перестрелка возобновилась, он поплотнее укрыл его и вернулся на свое место, сказав: «Я скоро приду и вылечу тебя, Педрин».
Из-за баррикады, которую поспешно возводили заново, Онорио стрелял по солдатам. Антонио зарядил револьвер, пристроился рядом. «Десятка три будет», – сказал Онорио. Оглушительный грохот, казалось, подступает со всех сторон, становится все ближе. Он подумал о жене, и тотчас Онорио спросил: «Как думаешь, Антония и Асунсьон живы?» Он не успел ответить, увидев в грязи перед самой баррикадой солдата-тот лежал, обхватив винтовку и не выпуская из другой руки саблю. «Оружие бы нам пригодилось», – сказал он и выпрыгнул в пролом. Когда он склонился над солдатом и потянул винтовку к себе, тот вдруг стал поднимать саблю. Ни минуты не колеблясь, Антонио всадил ему нож в живот, налег на рукоять всей тяжестью. Солдат глухо зарычал, закряхтел, потом обмяк и замер. Взяв в охапку его ружье, саблю, кинжал, ранец, Антонио вгляделся в пепельно-желтоватое лицо убитого – лицо, каких тысячи, лицо скотовода или пахаря, – и ему стало горько. Онорио и другие тоже выбрались наружу, обшаривали второго солдата. Тут раздался голос Жоана Апостола-он точно вырос из облака пыли, из клубов порохового дыма. За ним шло еще двое; все они были в крови.
– Сколько вас тут? – спросил Жоан, подозвав их к себе.
– Девять, – ответил Антонио, – а там, в доме, еще один, раненый.
– Пошли, – сказал Жоан, поворачиваясь. – Только глядите в оба, кое-где засели солдаты.
Однако сам он шел в полный рост, не пригибаясь, по самой середине улицы и на ходу рассказывал, что солдаты атакуют церкви и кладбище со стороны реки и потому надо задержать их здесь, чтобы Наставник не оказался отрезанным. Там, где на Кампо-Гранде выходит улица Мучеников, почти у самой церкви святого Антония, нужно построить баррикаду.
Идти предстояло метров триста, и Антонио ужаснулся, увидев, во что превращен Канудос: разрушенные дома, проломы в стенах, изрешеченные пулями двери, кучи щебня и мусора, груды битой черепицы, обугленное дерево, распростертые там и тут мертвецы и окутывающие, заслоняющие, затуманивающие город тучи пыли и дыма. Повсюду, как вехи того пути, по которому продвигались солдаты, их встречало пламя пожаров. Догнав Жоана, Антонио передал ему слова Катарины. Тот кивнул, даже не обернувшись. Завернув за угол улицы Марии Магдалины, они нос к носу столкнулись с вражеским патрулем. Антонио видел, как замелькала среди них высокая фигура Жоана, как он метал ножи, словно на ярмарочных состязаниях. Антонио тоже ринулся вперед, стреляя на ходу. Вокруг свистели пули, он споткнулся и упал, но все же успел отбить занесенный штык и свалить солдата, дернув его на себя. Они барахтались в грязи, и Антонио не мог вспомнить, есть ли у него нож. Потом тело солдата, с которым он боролся, дернулось и обмякло. Жоан помог Антонио встать на ноги.
– Соберите оружие, – приказал он. – Штыки, ранцы, подсумки.
Онорио и двое его помощников нагнулись над третьим-Анастазио, – пытаясь поднять его.
– Зря стараетесь: убит, – проговорил Жоан. – Оттащите тела на угол, перекроем улицу.
Он сам, подавая пример, взял за ноги труп, оказавшийся к нему ближе других, и поволок его к улице Мучеников, где жагунсо уже строили баррикаду из всего, что оказалось под рукой. Антонио Виланова принялся помогать им. Выстрелы и пулеметные очереди не смолкали. Жоан Апостол вместе с Антонио катил тележное колесо, когда подбежавший мальчик с синей повязкой Католической стражи сказал, что еретики снова пошли на приступ Храма Господа Христа. «За мной!»-крикнул Жоан, и все бросились следом. Они вбежали на церковную площадь в ту самую минуту, когда со стороны кладбища там появилось несколько солдат во главе с молоденьким белокурым офицером: он размахивал саблей и стрелял из револьвера. С колокольни, с недостроенной крыши храма по ним дали залп, и солдаты замялись, дрогнули, стали пятиться. «Наседай, наседай, не давай уйти!»-услышал Антонио рев Жоана Апостола. Из церквей выскочили жагунсо и погнались за солдатами. Антонио видел среди них огромную фигуру Жоана Большого: поравнявшись с Жоаном Апостолом, он на бегу обменялся с ним двумя-тремя словами. Но солдаты успели закрепиться на краю кладбища, и нападающих встретил частый огонь. Антонио припал к земле. «Убьют его», – подумал он, глядя на Жоана Апостола, который, в рост стоя посреди улицы, знаками приказывал своим людям укрыться в домах на улице Святого Киприана или залечь. Потом он опустился на корточки рядом с Антонио.
– Возвращайся на баррикаду. Держись. Нужно вытеснить их отсюда, дожать до того места, где их встретит Меченый. Ступай.
Антонио кивнул и вместе с Онорио и еще десятком жагунсо побежал назад, на перекресток Кампо-Гранде и улицы Мучеников. Голова его наконец прояснилась, оцепенение прошло. «Ты умеешь наладить дело, – подумал он, – это от тебя и требуется». Он велел отнести трупы убитых на баррикаду, принялся помогать сам, как вдруг в одном из домов послышались крики. Антонио пинком распахнул дверь, первым ворвался внутрь и выстрелил в сидевшего на корточках человека в сине-красном мундире. Только потом он с изумлением сообразил, что солдат ел: в руке у него был зажат кусок вяленого мяса, которое он только что вытащил из очага. Рядом, еще дышал старик хозяин, приколотый к полу штыком, жалобно хныкали трое детей. «До чего же он изголодался, если смог про все забыть и рискнуть жизнью из-за куска говядины», – промелькнуло в голове у Антонио. С пятью помощниками он обшарил дома от церковной площади до баррикады: все они еще хранили следы недавней схватки-поломанная мебель, пробитые стены, раздавленная черепица. Женщины, старики, дети, вооруженные палками и вилами, радостно встречали их, говорили без умолку. В одном из домов Антонио обнаружил две бадьи с водой: он напился сам, напоил своих помощников и велел оттащить тяжелые кадки на баррикаду. Радости Онорио и остальных защитников не было конца.
Потом Антонио занял свое место за бруствером, огляделся. Единственная прямая улица в Канудосе, Кампо-Гранде, была пуста. Справа вовсю полыхал пожар и шла частая стрельба. «Ведать, они навалились на Мокамбо всерьез», – сказал ему побагровевший, мокрый от пота Онорио. Антонио улыбнулся в ответ. «Мы-то с места не сдвинемся, так я говорю?» «Так», – подтвердил Онорио. Присев на перевернутую тачку, Антонио перезарядил револьвер-патронташ его был уже почти пуст-и, посмотрев по сторонам, заметил, что большинство жагунсо вооружены винтовками, захваченными у врага. Сомнений не было – они одолели. Тут он вспомнил о жене и свояченице, застрявших на спуске Святой Анны.
– Останешься за меня, – сказал он брату. – Придет Жоан-передай, что я пошел в дом спасения поглядеть, что там и как.
Ступая прямо по трупам, над которыми густо вились мухи, он перелез через бруствер. Четверо жагунсо пошли за ним. «Кто вас прислал?»-крикнул он. «Жоан Апостол», – ответил один из них. Спорить было недосуг: на улице Святого Петра на крышах, в дверных проемах, в комнатах кипела ожесточенная схватка. Антонио и его люди вернулись на Кампо-Гранде и сумели все-таки добраться до спуска Святой Анны, не встретив по дороге солдат. Но возле дома спасения трещали выстрелы. Антонио притаился за дымящимися развалинами и осторожно выглянул. Стреляли где-то рядом. «Ждите меня тут, я подберусь поближе», – велел он своим и пополз, но сейчас же заметил, что жагунсо следуют за ним. Вскоре он увидел стрелявших: полдесятка солдат вели огонь по дому. Антонио вскочил и со всех ног кинулся к ним, держа палец на спусковом крючке, но выстрелил лишь в ту минуту, когда один из солдат обернулся. Антонио выпустил в него шесть пуль, метнул нож в другого, бросившегося ему навстречу, упал, схватил кого-то за ноги, повалил, изо всех сил стиснул чье-то горло. «Двоих уложил, Антонио», – сказал ему жагунсо. «Подберите ружья и подсумки», – отвечал он. Из распахнувшихся дверей выбежала целая толпа-люди кашляли от дыма, но счастливо улыбались и махали руками. Антонио увидел среди них жену, Асунсьон. Позади шла Катарина.
– Гляди! – закричал кто-то, схватив его за плечо. – Гляди! В реку сигают!
Справа и слева по извилистому спуску Святой Анны мелькали удалявшиеся фигурки в мундирах-одни ползли обратно в горы, другие бросались в воду. Многие отшвыривали винтовки. Однако Антонио напомнил всем, что скоро стемнеет. «Соберите оружие!»-прокричал он во всю мочь. «Шевелись, ребята, надо доделать, что начали, не бросайте на полдороге».
Несколько человек побежали за ним к реке. Один из них на бегу выкрикивал проклятия Республике и Антихристу, славил господа Иисуса и Наставника.

 

Во сне, непохожем на сон, в забытьи, размывающем грань между явью и грезой-нечто подобное испытывал он, накурившись опиума в своей салвадорской квартирке, – близорукий репортер из «Жорнал де Нотисиас» беседует с обступившими его безликими призраками: ему не страшно, что он заблудился, отстал от своих и не знает, что будет с ним, когда взойдет солнце. Гораздо больше пугает его то, что он потерял, обронил где-то свою кожаную сумку и записи, завернутые в смену белья. Репортер уверен, что рассказал людям, которые вместе с ним голодали и блуждали по каатинге, рассказал, ничего не тая и не стыдясь, что два дня назад, когда кончились чернила и сломалось последнее гусиное перо, он расплакался, точно узнал о смерти друга. Все та же смутная, вязкая, расползающаяся гнилой тряпкой уверенность-как непреложно отчетлив опиумный бред! – владеет им: ночь напролет безо всякого отвращения он жевал траву, листья, веточки, а может быть, и насекомых, запихивал в рот что-то не поддающееся определению ни на ощупь, ни на вкус– сухое и влажное, плотное и клейкое-все, что передавали ему в темноте руки его новых товарищей. Репортер уверен, что выслушал в эту ночь столько признаний, сколько сделал сам. «Все мы умираем от страха, все, кроме этой женщины», – думает он. И падре Жоакин, спавший у него на плече, подобно тому, как сам он сейчас спит на плече священника, сказал, что цену истинному страху узнал только в тот день, когда стоял, привязанный к дереву, ожидая солдата, посланного перерезать ему горло, слушая стрельбу, глядя, как ковыляют мимо раненые, – в этот день он познал ни с чем не сопоставимый, никогда прежде не испытанный ужас, в сравнении с которым страх перед сатаной и загробными муками-ничто. В самом ли деле падре, постанывающий и время от времени просящий милости у бога, произносил эти слова? А тот, кого женщина называет Карликом, боится еще больше: рядом не смолкает его слабенький голосок – такой же слабый, наверно, как и его немощное тельце, – поминая каких-то бородатых женщин, цыган, чудо-силачей и бескостного человека, который умел складываться вчетверо. Кто он, этот Карлик? Кем приходится ему эта женщина? Матерью? Почему они вместе? Почему она не боится? Что могло вытеснить страх из ее души? Репортер порой слышит ее бессвязный и кроткий лепет, но в нем нет и намека на страх перед смертью, зато угадывается саднящее, как рана, воспоминание о ссоре с тем, кого уже нет в живых, кто лежит без погребения, остывая под дождем, кто уже стал добычей птиц, зверей и насекомых. Может быть, она обезумела? Может быть, страх свел ее с ума, и теперь она уже ничего не боится?
Кто-то трясет его. «Очки!»-вспоминает он. В зеленоватой мгле перед ним плавают чьи-то силуэты. Ощупывая себя, шаря вокруг, он слышит голос падре Жоакина: «Проснись, уже рассветает, надо поискать дорогу на Кумбе». Вот они, очки, на колене-слава богу, целы. Он протирает стекла, встает на ноги, бормоча «пойдем!», надевает очки, и мир обретает цвет и четкие очертания. Теперь он видит Карлика: тот и в самом деле ростом с десятилетнего, а лицо-старое, сморщенное. Он держит за руку женщину-возраст ее определить невозможно, волосы распущены, кожа так туго обтягивает выпирающие кости, точно мяса под ней нет вовсе. Оба перемазаны жидкой грязью, оборванны, и репортер думает, что, должно быть, он сам и этот коренастый крепыш священник, уже двинувшийся на восход, выглядят так же беззащитно, дико, сиротски. «Мы по ту сторону Фавелы, – говорит падре Жоакин. – Может, сумеем выбраться на дорогу к Бенденго. Бог даст, не будет солдат». «Наверняка не даст, – думает репортер. – Не солдаты, так мятежники. Мы никто, мы ни за кого. Нас убьют». Он шагает, сам удивляясь невесть откуда взявшимся силам, и видит впереди узкий, как лезвие ножа, силуэт женщины, фигурку Карлика-он бежит вприпрыжку, чтобы не отстать. Не произнося ни слова, они довольно долго идут в таком порядке. Когда занимается рассвет, становятся слышны голоса птиц и насекомых, а потом все громче доносится смутный шум, в котором можно угадать редкие выстрелы, звон колоколов, вой одинокого горна, и, может быть, грохот разрыва, и, может быть, крик человека. Священник не сворачивает-наверно, знает, куда идти. Чащоба редеет, кактусов и колючих кустов все меньше, и вот они оказываются на ровном и гладком, круто понижающемся склоне: справа тянутся скалы, и что происходит за ними, увидеть нельзя. Через полчаса они добираются до гребня этих скал; священник приглушенно вскрикивает, и в ту же минуту репортер видит почти рядом с собой солдат, а впереди, позади, с боков – мятежников. Теперь он понимает, почему ахнул падре Жоакин. «Их тысячи», – шепчет репортер, борясь с желанием приткнуться куда-нибудь, зажмуриться, забыть обо всем. «Журема, гляди, гляди!»-поскуливает Карлик. Священник падает на колени-должно быть, для того, чтобы не маячить на открытом пространстве, – Журема, Карлик, репортер тоже опускаются пониже, приседают на корточки. «Ну вот, мы угодили в самую середку, в самую гущу боя», – слышит репортер бормотание Карлика. «Какой там бой, – мелькает у него в голове. – Это не бой, а бегство». Зрелище у подножия той гряды, на вершине которой они стоят, так поражает его, что он забывает о страхе. Значит, майора Кунью Матоса не послушали, значит, полковник Тамариндо настоял на своем: ночью полк не отошел. Он отступает сейчас.
Сгрудившаяся внизу нестройная, беспорядочная толпа солдат, тянущих на себе санитарные двуколки, волокущих носилки, совсем не по-военному опирающихся на винтовки, ничем не напоминает 7-й полк полковника Морейры Сезара – отборную воинскую часть, гордящуюся своей дисциплиной и выправкой, покорную воле командира как живое существо. Неужели полковника похоронили там, наверху? Или его останки лежат сейчас в одной из двуколок? Или на носилках?
– Может быть, заключили мир? – шепчет священник. – Может, перемирие?
Эта мысль кажется репортеру нелепой, но внизу и вправду творится что-то странное: схватки нет, хотя солдаты и мятежники неуклонно сближаются. Подслеповатые глаза жадно всматриваются в мятежников, в эту фантастическую орду оборванцев, вооруженных карабинами, дробовиками, кольями, мачете, вилами, самострелами, камнями: порядка в ней не больше, чем у тех, кого она преследует, или, вернее, тех, за кем она следует.
– Может быть, солдаты сложили оружие? Сдались в плен? – говорит падре Жоакин.
Еще больше сжимая и тесня раздерганную нестройную колонку, с обеих сторон по склонам спускаются мятежники. Однако они не стреляют: лишь изредка до него докатываются одиночные выстрелы – ни пулеметных очередей, ни разрывов, как вчера в Канудосе. Эхо приносит обрывки брани и проклятий – что еще могут выкрикивать они? В хвосте репортер внезапно замечает капитана Саломана де Рошу. Кучка солдат, сопровождающая четыре орудийные запряжки-прислуга безжалостно хлещет по спинам мулов, – тащится в некотором отдалении от колонны, в этот зазор и кидаются мятежники, отсекая артиллеристов от полка. Мулы останавливаются; офицер-сомнений нет, это Саломан де Роша-с саблей и пистолетом мечется среди облепивших лафеты солдат, распоряжаясь и подбадривая, между тем как мятежники все туже берут их в кольцо. Репортер вспоминает его тщательно подстриженные усы, над которыми подсмеивались товарищи, его страсть рассуждать о сравнительных достоинствах орудий Комблена и Крупна. Репортер видит белые комочки дыма у стволов и понимает, что стрельба все-таки идет-просто ветер дует в другую сторону: звук относит. «Все это время они стреляли, убивали, осыпали друг друга бранью, а мы ничего не слышали», – думает он и сейчас же забывает об этом, потому что мятежники толпой бросаются на артиллеристов, и их мундиры тонут в море кожаных курток и травяных накидок. Щуря слезящиеся от напряжения глаза, часто моргая, полуоткрыв рот, наблюдает репортер за тем, как офицер отбивается саблей от толпы, ощетинившейся палками, пиками, серпами, заступами, мачете, штыками, а потом, подобно своим солдатам, исчезает, растворяется в ней. Должно быть, мятежники кричат, но репортер слышит только ржание мулов, невидимых ему.
Тут он понимает, что, заглядевшись на гибель артиллерии 7-го полка-разумеется, капитан и прислуга разорваны в клочья, – остался на краю скалы один. Падре Жоакин вместе с женщиной и Карликом уже метрах в двадцати внизу, они бегут прямо к мятежникам. Репортер колеблется, не зная, на что решиться. Но страх остаться одному пересиливает, и он мчится по склону вслед за своими спутниками-спотыкается, скользит, падает, снова вскакивает на ноги. Он видит обращенные к нему лица мятежников, которые провожают его глазами, пока он, досадуя на свою неловкость, бежит вниз, пытаясь удержать равновесие. Падре Жоакин уже в десяти шагах; он что-то кричит, показывает на него мятежникам. Хочет его разоблачить, выдать, сказать, кто он такой, и тем самым выслужиться перед ними? Тут репортер падает, летит кубарем, катится с горы как бочонок, уже не ощущая ни боли, ни стыда и тревожась только о своих очках. Но они, по счастью, крепко сидят на носу. Вот он останавливается, хочет подняться, однако ничего не выходит-слишком сильно он помят, ошеломлен и напуган. Чьи-то руки подхватывают его, вздергивают кверху, ставят на ноги. «Благодарю вас», – шепчет он и видит, как мятежники обнимают падре Жоакина, хлопают его по спине, целуют у него руку, улыбаясь и всячески выражая свое удивление и восторг. «Они его знают, – поспешно соображает репортер, – если он заступится, меня оставят в живых».
– Я это, Жоан, я самый. Собственной персоной, – говорит священник какому-то высокому, крепкому, смуглому человеку, возвышающемуся над толпой мятежников. – Меня не убили, чудом спасся. Ты помоги-ка мне, Жоан Апостол, выбраться отсюда: надо вернуться в Кумбе…
– Никак невозможно, падре, – отвечает тот, – еще опасно, слышите, всюду стреляют. Идите в Бело-Монте, переждете там.
«Жоан Апостол? И он в Канудосе?»-удивляется репортер. Внезапно со всех сторон раздаются выстрелы, кровь стынет у него в жилах. «А это что за четырехглазый?»-показывает на него Жоан Апостол. «Это не солдат. Он из газеты, помог мне спастись. А эта женщина и кар…», – но грохот стрельбы заглушает слова падре Жоакина. «Идите в Бело-Монте, падре, там их уже нет», – говорит Жоан Апостол и бежит со своими людьми вниз. Вдалеке репортер видит поспешно отступающих солдат и среди них-полковника Тамариндо, обхватившего голову руками. Полк в полном беспорядке, в смятении: каждый за себя, каждый сам по себе. Солдаты, преследуемые по пятам, откатываются, бегут, и репортер, выплевывая набившуюся в рот землю, провожает глазами тающее, испаряющееся разноцветное пятно – от него отделяются фигурки в мундирах, они отбиваются, отстреливаются, падают, падают, падают. Он снова и снова всматривается в то место, где рухнул старый Тамаринде. Над ним уже склонились несколько мятежников. Неужели добивают? Нет, слишком долго они возятся. Глаза режет от напряжения, и репортер наконец видит, что они сдирают с неподвижного полковника мундир.
Он чувствует во рту горечь, спохватывается, что начал машинально жевать землю, и сплевывает, не сводя глаз с громадного облака пыли, поднятого сапогами убегающих солдат. Они разбегаются в разные стороны, кое-кто еще отстреливается, другие отшвыривают ружья, ящики, носилки, и, хотя солдаты все дальше от него, репортер видит, как, не замедляя своего бешеного бега, они срывают с себя кепи, гамаши, перевязи, патронташи. «Они-то зачем раздеваются? С ума посходили?»-растерянно спрашивает он себя и тут же понимает, в чем дело. Они торопятся уничтожить все, что свидетельствует об их принадлежности к 7-му полку, они спешат слиться с мятежниками. Падре Жоакин поднимается на ноги и снова бежит куда-то, но бежит как-то странно: вертит головой, размахивает руками, кричит, обращаясь то к солдатам, то к их преследователям. «Куда он? – думает репортер. – Там же убивают, режут, стреляют». Он встречается взглядом с испуганными, умоляющими глазами женщины и, подчиняясь внезапному побуждению, вскакивает, кричит: «Надо быть с ним: только он может нас спасти!» Женщина бежит следом за репортером, таща за руку перемазанного землей Карлика, который тихо подвывает на бегу, – и сразу же они остаются далеко позади: длинноногий репортер, подгоняемый страхом, намного опережает их. Вжав голову в плечи, сгорбившись, накренясь на один бок, он летит во весь дух, не в силах отделаться от мысли, что одна из тех пуль, которые со свистом обжигают воздух совсем рядом, предназначена для него, что он бежит ей навстречу, что где-то уже занесен штык, серп, мачете, нож, который остановит этот бег. Но он продолжает мчаться в клубах пыли, следя за плотной коренастой фигуркой падре Жоакина, теряя ее из виду и снова находя. И вдруг она куда-то исчезает. Ругаясь последними словами, проклиная священника, репортер думает: «Куда он девался? Зачем он бросился сюда-на погибель себе и нам?!» Дышать уже нечем-репортер хватает воздух распяленным ртом, глотает пыль, бежит вслепую, очки тоже залеплены грязью, запорошены землей, – но все-таки бежит, бежит из последних сил, понимая: жизнь его-в руках падре Жоакина.
Но и этим силам приходит конец, и, споткнувшись, репортер валится на землю. Он лежит, испытывая странное блаженство, уронив голову в ладони, старается вздохнуть поглубже, слушает, как колотится сердце. «Умру, а не встану», – думает он. Постепенно дыхание выравнивается, стук в висках стихает. Кружится голова, подташнивает. Он снимает очки, протирает их. Снова надевает. Вокруг стоят люди. Его это не пугает, ему нет дела до них. Страшная усталость избавила его от страха, от тревоги, от кошмаров разыгравшегося воображения. Да, впрочем, никто и не смотрит на него. Они собирают ружья, подсумки, амуницию. Но нельзя не верить своим глазам: вон те, и те, и те люди заняты не трофеями-проворно и споро, словно перед ними бычки или козлята, они рубят головы, кладут их в мешки, насаживают на копья, на те самые штыки, которыми солдаты хотели заколоть их, несут, ухватив за волосы, а их товарищи тем временем раскладывают костры, и вскоре обезглавленные трупы начинают корчиться, лопаться, трещать на огне, рассыпая вокруг снопы искр. Один из таких костров – совсем рядом, и репортер видит над грудой сваленных туда тел нескольких человек с голубыми повязками. «Вот сейчас, сейчас они меня заметят, подойдут, зарежут, потом подцепят палками и швырнут в огонь», – думает он, однако изнеможение по-прежнему защищает его от ужаса. Мятежники переговариваются, но он не разбирает слов.
И тут он: видит падре Жоакина. Падре Жоакина! Он не убегает, а приближается, не бежит, а идет, широко шагая, выплывая из тучи пыли, от которой уже зачесалось в носу-верный признак близкого приступа, – он продолжает гримасничать, жестикулировать, подавать какие-то знаки всем, включая и обугленных мертвецов, – и никому. Волосы стоят дыбом, сутана порвана и перепачкана. Когда он проходит мимо, репортер приподнимается и говорит: «Возьмите меня с собой, не оставляйте здесь, не дайте, чтобы мне отрубили голову и бросили в огонь». Слышит ли его священник из Кумбе? Он разговаривает сам с собой или с одолевающими его видениями, он бормочет что-то неразборчивое, он называет чьи-то незнакомые имена, он размахивает руками. Репортер идет бок о бок с ним, сознавая, что в этой близости-спасение, и замечает справа босоногую женщину и карлика. Исхудалые, оборванные, грязные, они похожи на лунатиков.
Его ничто не удивляет, не пугает, не занимает. Может быть, это и есть состояние подлинного экстаза? «Даже опий не давал мне такого ощущения», – думает он. Мятежники тем временем развешивают кепи, мундиры, манерки, шинели, одеяла, ремни, сапоги на деревьях вдоль тропы, словно убирая их игрушками к Новому году, но репортера не трогает и это. Даже когда впереди открывается Канудос-крыши, крыши, крыши и груды развалин-и уложенные вдоль дороги, уже облепленные насекомыми отрубленные головы взглядывают на него мертвыми глазами, сердце репортера бьется ровно: ему не страшно; воображение его угасло. И даже когда дорогу загораживает нелепая фигура, похожая на пугало, что ставят на полях, и, приглядевшись, репортер узнает в голом, лоснящемся мертвеце, посаженном на острый сук высохшего дерева, полковника Тамариндо, он не теряет спокойствия. Но через минуту он застывает, точно наткнувшись на невидимое препятствие, и с этим новообретенньгм спокойствием вглядывается в одну из голов, окруженную жужжащим ореолом мух. Это голова Морейры Сезара.
Он начинает чихать так неожиданно для самого себя, что не успевает даже подхватить очки: они слетают, и репортер, сложившись вдвое от жесточайшего приступа, явственно слышит, как они хрустнули, упав на камни. Чуть только становится полегче, он садится на корточки, шарит вокруг и сразу же находит их. Да, на этот раз разбились вдребезги, он чувствует под пальцами острые осколки; вернулся кошмар, мучивший его вчера ночью, сегодня утром, минуту назад.
– Стойте, стойте! – кричит он, надевая очки, и мир предстает перед ним разодранным в клочья, расколотым, расщепленным. – Остановитесь, пожалуйста! Я ничего не вижу.
Он чувствует, как на его правую руку ложится чья-то ладонь: по размерам этой ладони, по тому, как бережно это прикосновение, он догадывается, что это рука босой женщины. Ни слова не говоря, она тянет его за собой, помогая найти путь в ускользающем, внезапно погрузившемся во мрак мире.

 

Когда чернокожий слуга со свечой в руке вел Эпаминондаса Гонсалвеса по переходам особняка, редактора прежде всего удивил сильный запах ароматического уксуса и душистых трав, которым был пропитан весь дом. Лакей отворил дверь в кабинет: вдоль стен стояли книжные шкафы, лампа заливала зеленоватым, как в лесу, светом овальный письменный стол, резные кресла, столики с инкрустациями. Эпаминондас с любопытством разглядывал старинную карту, по которой тянулись красные буквы, составлявшие слово «Калумби», когда в дверях появился барон. Гость и хозяин обменялись церемонным рукопожатием, как малознакомые между собой люди.
– Благодарю вас за то, что откликнулись на мое приглашение, – начал барон, предложив гостю кресло. – Спору нет, было бы лучше встретиться не у меня и не у вас, а где-нибудь в городе, но моя жена больна, и я почти не выхожу из дому.
– Хочу верить, что она скоро выздоровеет, – ответил Эпаминондас, учтивым жестом отказавшись от сигары. – Вся Баия надеется, что она вернется к нам еще более прекрасной и полной сил.
Барон сильно сдал за последнее время – постарел и похудел, – и Эпаминондас не знал, чему приписать эти новые морщины, этот угрюмый и печальный вид– возрасту или недавним драматическим событиям.
– Эстела уже оправилась от болезни, – с живостью проговорил барон, – и физически чувствует себя неплохо. Но пожар Калумби слишком сильно ранил ее душу, и эта рана еще не затянулась.
– Это ужасное несчастье поразило всех баиянцев, – тихо сказал Эпаминондас, поднимая взгляд на барона, который в эту минуту наполнял рюмки коньяком. – Я говорил об этом в Собрании и писал в своей газете. Могу лишь повторить, что захваты и поджоги имений суть преступления, которые в равной мере ужасают и ваших сторонников, и противников.
Барон слегка склонил голову. Потом подал Эпами-нондасу рюмку, и, молча чокнувшись, они выпили. Эпаминондас поставил рюмку на столик, барон продолжал держать свою между ладоней, грея и слегка взбалтывая красновато-коричневую жидкость.
– Я подумал о том, что нам непременно следует встретиться, – медленно сказал он. – Успех переговоров между нашими партиями зависит от того, сумеем ли прийти к соглашению мы с вами.
– Заранее предупреждаю вас, что не наделен никакими полномочиями относительно наших сегодняшних переговоров… – перебил его Эпаминондас.
– И не нужно, – тонко улыбнувшись, ответил барон. – Дорогой Эпаминондас, оставим эти китайские церемонии-у нас мало времени. Положение складывается почти катастрофическое, и вам это известно не хуже, чем мне. В Рио и Сан-Пауло чернь разгромила редакции монархических газет и линчевала их владельцев. Дамы из общества закладывают свои драгоценности, чтобы вооружить и снарядить направляемые в Баию части. Будем играть в открытую: больше нам ничего не остается. Разве только самоубийство.
Он сделал глоток коньяку.
– Вы призываете к откровенности? Что ж, тогда я скажу вам, что, не случись беды с Морейрой Сезаром, я бы здесь не сидел и переговоры между нашими партиями не велись.
– В этом мы с вами сходимся, – сказал барон. – Думаю, что придем к единому мнению и в том, что означают эти военные приготовления, которые федеральное правительство проводит по всей стране.
– Не знаю, не уверен. – Эпаминондас поднял свою рюмку, отпил и холодно добавил:-Для вас и ваших друзей они означают конец.
– Для вас-в не меньшей степени, – любезно отвечал барон. – Разве это не очевидно? Гибель Морейры Сезара нанесла якобинцам смертельный удар: они потеряли единственного влиятельного человека, на которого могли рассчитывать. Да, мой друг, восставшие оказали огромную услугу президенту Пруденте де Мораису, парламенту, правительству бакалавров и космополитов, которое вы хотели разогнать и заменить военной диктатурой. Президент и паулисты, без сомнения, воспользуются провалом экспедиции, чтобы очистить армию и правительственные учреждения от якобинцев. Вы всегда были немногочисленны-теперь вы еще и обезглавлены, и положение ваше незавидно. Потому я и позвал вас. Совсем скоро мы окажемся лицом к лицу с огромной армией, которая вторгнется в Баию. Федеральное правительство поручит военное и политическое руководство штатом своему ставленнику, наше Законодательное собрание потеряет всякое значение, если вообще уцелеет. Малейшая попытка самоуправления будет подавлена: Баия превратится в придаток Рио. Хоть вы и горячий сторонник централизации, но все же, надеюсь, не до такой степени, чтобы сидеть сложа руки и смотреть, как вас вытесняют с политической арены.
– Все зависит от точки зрения, – невозмутимо ответил Эпаминондас. – Не объясните ли вы, каким образом союз, который вы предлагаете, предотвратит эту опасность?
– Наш союз заставит президента считаться: с нами и не допустит, чтобы Баия, связанная по рукам и ногам, стала жертвой новоявленного вице-короля в генеральском мундире. А лично вам он даст возможность прийти к власти.
– Чтобы разделить ее с… – начал Эпаминондас.
– Ни с кем ее не деля. Вы возглавите правительство штата. Луис Виана больше не будет баллотироваться, вы останетесь единственным кандидатом. Мы составим список делегатов от обеих партий в Законодательное собрание и в муниципальные советы. Не этого ли вы так долго добивались?
Что вызвало краску на щеках Эпаминондаса? Коньяк, жара, слова барона или собственные мысли? Он раздумывал несколько мгновений.
– А ваши сторонники согласятся? – тихо спросил он наконец.
– Согласятся, когда поймут, что это необходимо, – ответил барон. – Я берусь уговорить их. Довольно с вас?
– Мне необходимо знать, что вы потребуете взамен, – сказал Эпаминондас.
– А взамен вы дадите слово не трогать ни усадеб, ни городских предприятий, – тотчас ответил барон. – Мы вместе с вами будем бороться против любой попытки захвата, конфискации, отчуждения земель и любой другой собственности. Вот и все.
Эпаминондас Гонсалвес вздохнул глубоко, точно ему не хватало воздуха, и залпом допил остававшийся в рюмке коньяк.
– А вы?
– Я? – еле слышно переспросил барон. – А я вот политикой больше заниматься не стану. И ни для кого не буду помехой. Ну, а на следующей неделе я отправляюсь в Европу. Надолго ли – бог весть. Теперь вы успокоились?…
Эпаминондас, не отвечая, встал и, заложив руки за спину, прошелся по комнате. Барон сидел с отсутствующим видом. Редактор «Жорнал де Нотисиас» и не пытался скрывать, какая буря противоречивых чувств бушует в его душе: он был и озадачен, и обрадован, но в его живых глазах мелькали порой тревога и любопытство.
– Мне далеко до вашей опытности, – с долей вызова заговорил он, глядя на барона, – но, поверьте, я не ребенок. Я знаю, что вы меня дурачите и заманиваете в какую-то ловушку.
Не выказывая ни малейшего гнева, барон наклонил голову. Потом привстал и налил немного коньяку в обе рюмки.
– Понимаю ваше недоверие, – сказал он, поднялся, медленно подошел к окну и отворил его: теплый вечерний воздух ворвался в комнату, принеся с собой стрекотание цикад и далекий гитарный перебор. – Оно вполне закономерно. Но уверяю вас, ловушки я вам не подстраиваю. Все дело в том, что я пришел к убеждению: при нынешнем положении дел быть во главе политической жизни Баии способны только вы.
– Должен ли я расценить эти слова как похвалу? – язвительно осведомился Эпаминондас.
– Мне думается, прежний стиль в политике канул в вечность, – продолжал барон, словно не слыша гостя. – Изменилась манера. И, признаюсь, я оказался не у дел. Раньше, когда я пытался добиться, чтобы люди подчинялись законам и установлениям, я вел переговоры, убеждал, использовал все формы дипломатии, и это у меня выходило неплохо, лучше, чем у вас. Еще недавно этого было достаточно. Но времена изменились. Теперь нужно действовать-действовать отважно, дерзко, жестоко, не останавливаясь даже перед преступлением. Теперь политика и мораль несовместимы. Повторяю, при нынешнем положении дел нет человека более подготовленного к тому, чтобы поддерживать порядок в штате.
– Мне давно следовало догадаться, что, пожалуй, похвалы я от вас не дождусь, – произнес Эпаминондас, опускаясь в кресло.
Барон сел с ним рядом. Через открытое окно доносился треск цикад, стук колес, песенка ночного сторожа, звук рожка, собачий лай.
– В определенном смысле я вами восхищаюсь. – Барон взглянул на собеседника, и в глазах у него вспыхнул и тут же погас какой-то огонек. – У меня была возможность оценить вашу отвагу, безупречный расчет ваших политических комбинаций. Нет, я прав: никто в Баии не сможет лучше вас достойно встретить грядущую беду.
– Скажите наконец, чего вы добиваетесь от меня? – спросил Эпаминондас с неподдельным волнением.
– Я хочу, чтобы вы заняли мое место, – отчеканил барон. – Вы мне не доверяете, ибо считаете, что я побежден? Напрасно. Мы могли бы еще продолжить борьбу, у нас больше возможностей прийти к соглашению с президентом и паулистами из федерального правительства, чем у якобинцев. Но психологически я и вправду сломлен и складываю оружие. – Он сделал глоток; в глазах у него вновь появилось отчужденное выражение. – Произошли события, которых я не мог даже предположить, – сказал он так, словно говорил сам с собой. – Лучший в бразильской армии полк разбит бандой нищих фанатиков. Как это объяснить? Морейра Сезар, выдающийся военачальник, наголову разгромлен при первом же столкновении.
– Да, это необъяснимо, – проговорил Эпаминондас. – Я виделся сегодня вечером с майором Куньей Матосом. На деле все обстоит много хуже, чем об этом было объявлено официально. Вам известно число потерь? Что-то невероятное: перебито от трехсот до четырехсот человек-треть полка. Десятки офицеров растерзаны. Мятежникам досталось все оружие: и пушки, и ножи. Уцелевшие появляются в Монте-Санто раздетые, в нижнем белье. Они полностью деморализованы. А ведь это 7-й полк! Он проходил неподалеку от Калумби, вы видели его! Что же это творится в Канудосе, барон?!
– Не знаю, не понимаю, – угрюмо отвечал барон. – Это превосходит самые мрачные ожидания. А я-то еще думал, что знаю сертаны и их обитателей. Такой разгром не объяснишь фанатизмом умирающих голодной смертью: здесь что-то еще. – Невидящим взглядом он снова окинул собеседника. – Я даже стал подумывать, что тот вздор, который вы распространяли, имеет под собой реальную основу, что в Канудосе действительно находятся английские советники, что монархисты на самом деле снабжают их оружием. Но нет, не возражайте, я не собираюсь ворошить былое. Я просто хочу показать вам, до какой степени потряс меня разгром Морейры Сезара.
– Меня эти события не столько поражают, сколько пугают, – сказал Эпаминондас. – Если они сумели вдребезги разбить отборный полк регулярной армии, то смогут распространить свою смуту на весь наш штат, на соседние края… Они смогут прийти сюда.
Он пожал плечами, всем видом своим изображая безнадежность.
– А между тем объяснение этому есть: шайка себастьянистов обросла тысячами крестьян из нашего и из соседних штатов, – сказал барон. – Ими движут невежество, предрассудки, голод, а узды, которая могла бы, как прежде, удержать их, уже нет. Это означает настоящую войну, вторжение федеральной армии. Баии конец. – Он взял Эпаминондаса за руку. – Вот почему вы должны заменить меня. Сейчас нужен человек, который сумеет сплотить воедино всех, кто хоть чего-то стоит, и спасти Баию от катастрофы. По всей стране поднялась волна ненависти к Баии – тому виной покойный Сезар. Рассказывают, что толпы черни громили редакции монархических газет с криками «Смерть Баии!». – Он долго молчал, вертя в пальцах рюмку, потом снова заговорил: – Многие фазендейро уже разорены. Я потерял два имения. Эта гражданская война убьет и искалечит тысячи людей. Что будет, если нам не удастся покончить со своими разногласиями? Мы потеряем все. Переселение на юг страны и в Мараньян примет невообразимые размеры. Во что превратится Баия? Нам нужен мир, Эпаминондас. Выкиньте из головы ваши якобинские бредни, прекратите нападки на бедных португальцев, не требуйте больше национализации промышленности. Взгляните на вещи здраво. Якобинство погибло вместе с полковником Морейрой Сезаром. Возглавьте правительство, попытаемся вместе отстоять порядок среди этого кровавого хаоса. Нельзя допустить, чтобы Бразилия разделила участь стольких государств нашего континента, чтобы воцарившаяся в ней военщина принесла с собой смуты, коррупцию, демагогию…
Оба надолго замолчали с рюмками в руках, то ли размышляя, то ли прислушиваясь к чему-то. Из дальних комнат время от времени доносились шаги, голоса. Часы пробили девять.
– Благодарю вас за то, что вы меня пригласили, – произнес Эпаминондас, вставая. – Я запомнил все, что вы сказали, и буду думать. Сейчас ответа дать не могу.
– Разумеется, я и не жду, – ответил барон, тоже поднимаясь на ноги. – Подумайте, тогда поговорим еще. Конечно, мне хотелось бы видеть вас у себя до отъезда.
– Я отвечу вам послезавтра, – сказал Эпаминондас, направляясь к дверям.
Когда они прошли через анфиладу комнат, появился давешний негр со свечой. Барон проводил гостя до крыльца и там спросил:
– Кстати, вам ничего неизвестно о судьбе того репортера, который сопровождал Морейру Сезара?
– Этого чудака? – ответил Эпаминондас. – Он пропал. Должно быть, погиб. Вы ведь знаете, он был мало приспособлен к жизни.
Они раскланялись.
Назад: VI
Дальше: Часть четвертая