Глава 7
Поначалу мы встречались два раза в месяц – один раз в «Подвал-Баре» или «Бар-Подвале» в северной части Филадельфии, другой раз в ресторанчике по выбору отца в центре города. Поскольку он по большей части кормился в «Бар-Подвале», одна перспектива попробовать какую-нибудь этакую закуску в ресторанном ряду тянула его в центр города гораздо чаще, чем мне хотелось бы. Обычно, когда была моя очередь ехать к нему, я садилась на метро днем, но только если когда слабый отсвет дня еще легко окрашивал небо в оттенки коралла и индиго. А когда эти цвета угасали, я возвращалась домой только автобусом. За эти несколько визитов, когда мы стали узнавать привычки друг друга, я привыкла приезжать домой на автобусе поздно вечером. В любом случае автобусом ехали подсевшие на крэк наркоманы, проститутки и студенты-вечерники из Темпльского университета. Мы с отцом быстро стали узнавать друг друга по запаху. Мы научились держаться подальше друг от друга, тесниться, когда заходил кто-нибудь новый и когда заскакивал кто-нибудь из местных знаменитостей, рыгая на ходу перегаром. Имя одной из таких знаменитостей было Клара. А в другое время в автобусе ездил Клод. Иногда мой отец ждал меня возле автобусной остановки. Иногда – нет. Иногда он приходил рано. А иногда мы разговаривали до тех пор, пока не приходил спасительный автобус до дома.
Я отказывалась приглашать его к себе в дом, когда ему было по пути со мной. Моя студия на Сороковой и Балтимор становилась все более населенной грызунами, и я слышала оргазм моей соседки точно в 11.35 каждым вечером в пятницу. Незачем было моему пропащему папаше составлять впечатление о благополучии его чада по такой фанерно-нищенской обстановке, так что я продолжала врать о безопасной тихой гавани в центре, на Риттенхауз-сквер, и настаивала на более приемлемых кулинарных убежищах ресторанного ряда.
Через два месяца наши встречи стали еженедельными, по-прежнему разделяясь между нашими якобы домашними местами и по-прежнему вращаясь вокруг его рыгаловок. Одну неделю мы сидели на его территории, другую – на моей. Баш на баш, как он любил говорить. Я объясняла ему, что «баш на баш» означает немного другое, но ему было все равно.
Прошлое Калеба обрушивалось на меня потоком слов и волнами анекдотов. Чему-то я верила, остальное звучало слишком странным, чтобы быть правдой. По большей части мне казалось, что его интересую не столько я, сколько возможность сохранить собственную историю в чужом хранилище памяти.
Мой отец, как я вскоре узнала, родился в Городе Братской Любви в 1960-м от папаши-алкоголика и стандартной мамочки – трудяги-секретарши. Яблочко от яблоньки недалеко падает, постоянно говорил мне папа, так что в семнадцать лет он уже ехал по Тихоокеанскому шоссе в Калифорнии, ища, где бы выплеснуть горечь от отцовских унижений. Не прошло и месяца, как его взяли за то, что он спер батник в «Мэйси» в Санта-Барбаре через неделю после своего восемнадцатого дня рождения. У него не было денег, и тогда ему удалось уболтать следователя на испытательный срок (без участия адвоката) при помощи оправдания Жана Вальжана, заменив основную человеческую потребность в еде на потребность в одежде – фирменной и яркой, с лейблом в виде животного и стоячим воротничком. Очень скоро рубашки сменились спортивными машинами, ювелирными украшениями и даже нелегальной переправкой мексиканцев в больших фурах без окон через границу – в течение месяца.
Именно в свой лос-анджелесский год после случая в Санта-Барбаре он встретил и обрюхатил мою мать и вскоре после этого попался на угоне подержанного «Ягуара». Это, конечно, стало первым из множества обвинений в угонах автомобилей, что ознаменовало начало его полигамного брака с несколькими статьями уголовного кодекса.
Как только его мать узнала о его первом сроке, она больше не пускала его в собственный дом в Филадельфии. Совершенно не тронутый ее равнодушием, Калеб скитался от штата к штату, порой садясь за решетку, а иногда попадая на принудительные работы, когда местный полицейский департамент не интересовало ничего, кроме самого ареста (Канзас, я говорю о тебе). Порой он садился на более долгий срок за какие-то мелочи вроде драки в баре только из-за того, что у него был изрядный послужной список (в Огайо, к примеру).
Где-то между отсидками в Калифорнии, Канзасе и Кентукки, трудотерапией по приговору суда в Западной Вирджинии и после последней стадии в Огайо отец свернул на дорогу восстановления, обретения себя и трезвости в Филадельфии. Где-то в это время умерла его мать, и Калеб унаследовал достаточно денег, чтобы вырваться из отцовской схемы зависимости, – и именно в этот момент он узнал обо мне. Или, скорее, вспомнил, что бросил мою мать-подростка одну беременной семнадцать или восемнадцать лет назад.
Просматривая фото и рукописные письма, а также роясь в Интернете, он ощутил себя рожденным заново. Обратный прибойный поток религиозного обращения в буквальном смысле захватил его, как обратный экзорцизм, и все прежние ошибки стали вдруг для него пустым словом. У него появилась цель в жизни. Исцелить зло, исправить прежнюю несправедливость отцовства, поставить все на окончательное завершение шагов номер 8, 9, 10, 11 и 12, воплощенных в теле и душе Ноа Пи Синглтон, и стать ее доверенным лицом, ее другом, ее отцом. Но Калеб еще не был к этому готов. Сначала он должен был сделать что-то с собой, поэтому он купил «Подвал-Бар», вскоре после этого перевернул это название и провел несколько лет, превращаясь из бывшего алкоголика в делового человека, каким он и предстал предо мной в тот день, когда я с ним встретилась. Всегда с бутылкой воды, с потной верхней губой и симпатичной жаждой обрести прощение.
Его ревизионистская откровенность была замечательна, и поэтому я испытывала к нему нечто вроде уважения. Нельзя сказать, что он прятался за своим досье. Нет, Калеб гордо носил его, словно герб, который он мог бы вывесить над входом в «Бар-Подвал». Он мог рассказать мне в присутствии посетителей своего бара, что выиграл турнир по боксу Уинфилдской исправительной тюрьмы в 1993-м жестоким хуком слева. И он никогда не унизился бы до шепота – даже в пятизвездочном ресторане на Уолнат-стрит, – рассказывая, что больше десяти лет был алкоголиком. И что он бросил школу, чтобы посмотреть страну. И что он почти не чувствовал раскаяния за то, что бросил мать, познавая Великие Соединенные Штаты со стороны защиты в суде Канзас-сити в штате Миссури, Цинциннати в Огайо, Абилены в Техасе, Луисвилля в Кентукки и, конечно, Лос-Анджелеса в Калифорнии. Я была уверена, что он еще не все города включил в список, и даже более чем уверена, что кроме тех обвинений, о которых он рассказал мне, были и другие, но меня это не беспокоило. Если отец сумел рассказать о том, что ему было не по себе от того, что он покинул мать, то я вряд ли была единственной жертвой на его жизненном пути. Имеет значение, однажды сказал он мне, только то, что я нашел тебя.
И я начала с ним соглашаться.
Очевидно, однако, что наши игровые поля не были равны. Для двоих, пытающихся найти примирение после многих лет отсутствия, наше построение на поле концентрировалось вокруг отцовской необходимости устранить ошибки его прошлого, словно если он это сделает, мы станем здоровой малой семьей. Он ничего обо мне не знал, кроме того, что я была заместительницей преподавателя по естественным наукам в системе школьного образования Филадельфии и пробегала по три мили два, иногда три раза в неделю, и после нескольких месяцев этого ему уже было недостаточно.
Мы шли по Риттенхауз-стрит и ели мороженое во время одной из наших встреч, на этот раз якобы на моей территории, когда Калеб решил привлечь мое внимание к этому недочету. Под навесом играл Баха струнный квартет из Кертисовского музыкального института. Отец слизывал шоколад с вафельного рожка, и мороженое капало сквозь его пальцы и смешно пачкало уголки его рта, создавая определенный контекст. Темно-коричневая капля ванильного шоколада упала ему на подбородок, и он слизнул ее длинным и гибким, как ледяная дорожка в парке развлечений, языком, приканчивая холодные остатки. Сначала он посмотрел на высокие жилые дома, словно бы намеренно окружавшие нас, затем снова на меня, и заговорил:
– Я смущаю тебя?
Конечно, он меня смущал.
– Нет, – ответила я, прикусив щеку, и бросила остаток рожка в ближайшую урну.
– Да ладно, всё в порядке, – сказал Калеб, сладко так сказал. – Я знаю, что смущаю тебя. Не надо притворяться. – Он скрестил руки на груди. – Все время рассказываю только я.
– Я рада, что ты, наконец, это заметил, – отозвалась я.
– Однако так дело не пойдет, – настаивал отец. – Мы оба должны рассказывать.
– Мне очень не хочется тебе этого говорить, Калеб, но ты как бы создал прецедент, который я сейчас действительно не могу изменить. Правила есть правила.
– Ноа…
Я пошла к фонтану.
– Я хочу стать частью твоей жизни, – сказал отец, следуя за мной.
Я выдавила смешок.
– А как ты себе ее представляешь?
Мы оба сели на ограду фонтана. Я помню, что она была мокрой, но также помню, что это не мешало мне сидеть на краю, чувствуя спиной младенческое дыхание воды. Мне даже нравился деликатный массаж, увлажнявший мою спину.
Мой отец приобнял меня. После двадцати трех лет отсутствия ему не нужно было входить в мою жизнь с таким пафосом, как, скажем, Марлин Диксон несколько месяцев спустя. Но я также понимала, что он не отстанет. Часть моей души, молчаливой в потоке его словесного катарсиса, была просто обречена в какой-то момент сменить направление.
– Хорошо, – сдалась я, глядя на струнный квартет под навесом. Возникнет торнадо – и их всех сметет – инструменты, деревянный помост, людей. – Я расскажу тебе о себе больше, если ты сначала раскроешь мне два маленьких фактика о себе, которые никак не связаны с «Бар-Подвалом» или «Подвал-Баром», или с твоим мелким воровством по континентальным штатам, или с твоими шестьюстами тринадцатью шагами к самоусовершенствованию, или с боксом в Кентукки. – И я помахала у него перед носом двумя мизинцами в знак примирения. Студенты Кертисовского института все еще играли Баха, словно создавая для нас наш собственный фоновый саундтрек. – Две вещи за одну. Баш на баш, – добавила я. – Только так это работает.
Струнный квартет почти заглушал нас. Призраки этих четырех различных струнных инструментов до сих пор населяют мою камеру. Их деревянные тела и черные изгибы, их конские гривы и натертые канифолью струны в сочетании со спокойствием, порядком и расчетом создавали музыку. Больше нигде четыре в корне отличных звука не могут слиться в таком тонком равновесии. Невидимые слезы раскаяния и сожаления струятся из моих сухих глаз, когда я думаю об этом и об отце. Я прижимаю руки к сердцу, ощущая ритм этой музыки на четверых, и постукиваю ногой по полу в такт, становясь метрономом для их четвертных, восьмых и половинок.
Калеб протянул мне руки.
– Баш на баш, – согласился он.
И мы ударили по рукам.