Книга: Обреченная
Назад: Глава 7
Дальше: Глава 9

Глава 8

Одной из самых быстрых перемен, которую претерпеваешь, попадая в тюрьму, является не принудительное привыкание к еде, к ширине прогулочной площадки или к недостатку уединения по нечетным дням в душевой. Это даже не быстрый уход друзей и семьи из твоей жизни. Скорее, это внутреннее осознание того, что ты в конце концов становишься тем, кем должен был стать. Когда ты попадаешь в тюрьму, ты правда получаешь новый номер, новое жилье и новый гардероб, но лишь когда надеваешь эту новую одежду, понимаешь, что пошита она не на тебя. В твою тюремную жизнь не попадает никаких осколков твоей прежней личности. Никаких связей, воображаемых или реальных. Вся неглубокая близость отношений с другим человеком (кровным родственником или еще кем) из тех времен, когда ты носила другие цвета, кроме темно-коричневого, улетучивается, как сигарный дымок. Теперь ты тот человек, которым ты и должна быть, и все это знают.
Люди снаружи могут никогда этого не понять. Тут нужен больше чем один телефонный звонок или краткий месяц посещений – будь то адвокат, священник или журналист, – чтобы по-новому переосмыслить сущность заботливости. Оливер явно этого не понимает, как бы ни пытался. Он просто неспособен. Он приходит в Манси, сунув руки в карманы и виляя среди кабинок для посещений со все большей фамильярностью, словно знает обо мне все, поскольку прочел мое жизнеописание и разок поговорил с моим отцом. Он заходит сюда иногда в костюме, иногда в джинсах, держа свою папку, как романист – свою первую рукопись, и каждый раз упоминает при мне имя моего отца.
– Я до сих пор не могу связаться с ним, но продолжаю попытки, – выдает он в трубку свою постоянную неизменную мантру.
Олли не удастся больше поговорить с ним, я это знаю, именно это я и пыталась сказать ему во время его второго посещения, – и все равно он продолжает набирать тот же самый номер, чтобы услышать короткие гудки и хамство телефонных операторов, которым приходится служить козлами отпущения за неуловимых беглецов или, в моем случае, отцов. Но Стэнстед сам должен осознать свой недочет. Это в мои обязанности не входит. Ты не сможешь внушить другому, что он проиграл. Это надо заслужить, осознать, обретя в этом дразнящую награду. Будь он японцем, я избавила бы его от унижений и протянула бы ему танто, чтобы он смог загладить свои промахи.
Но несмотря на бесполезность, на все те же грабли, у меня не хватит духу ткнуть Оливера носом в правду. Он сам к этому придет. В конце концов он по-прежнему приходит в Манси. Он все еще посещает меня. И все еще хочет узнать больше о моем отце, словно прошлое каким-то образом отзовется по пустой телефонной линии в канадском «Бар-Подвале», где мой отец больше не обретается, и поможет ему внезапно услышать меня.
* * *
В 2002 году нежные руки филадельфийского лета подхватывали меня и приводили в «Бар-Подвал» куда чаще запланированного. Я привыкла к предсказуемой синхронности взаимоотношений, так что они вошли в распорядок моей жизни, как парковка машины на чужом газоне, как раздражительная жена на тридцатый год брака. Ни спонтанности, ни разнообразия, просто заведенный порядок, шахматы, расставленные на доске, чтобы двигать их по квадратикам, пока мы не сойдемся на его или моем поле.
Мой отец решил, что может компенсировать мне алименты за двадцать три года, пристроив меня в свободное время вести его гроссбух и протирать столики. Взамен он помогал мне оплачивать квартиру. Репетиторство летом в праздном городе не сулит больших доходов. Кроме того, у меня дома не было кондиционера. А в «Бар-Подвале» он был. Иногда.
Люди приезжают в Филадельфию за историей, искусством и едой, но получают сырость, вероятность ограбления и тонкий слой грязи на коже каждый раз, как выходят наружу. Пока туристы просачивались в Филадельфию, чтобы сфотографироваться с Колоколом свободы или внутри Зала независимости и потрястись в двухколесном экипаже по брусчатке улочек миниатюрного Старого города, я проводила свободное время в баре.
Однако для нас все быстро изменилось после 4 июля. Мы сидели в «Бар-Подвале» в особенно пустой день, распивая кувшинчик воды, когда внутрь вплыл запах лета. Я обмакнула ту самую полосатую тряпку первого дня нашего знакомства в шайку мыльной воды и расправила ее на маленьком столике. Я не знала, было ли это от грязной воды, от жары или от избытка проведенного вместе времени, но получилось что-то вроде откровения.
– Меня один раз арестовали, – сказала я, словно читая приложение для заполнения воскресного кроссворда.
Оглядываясь назад, я не знаю, просто так я это сказала или с важным видом, но отец не ответил мне ни волнением, ни сочувствием, ни даже гордостью. В его голосе было просто любопытство и больше ничего.
– За что? – спросил он, продолжая вытирать столики во время разговора.
– Ни за что, – ответила я. – Просто глупость.
– Арест – это не глупость, Ноа, – сказал Калеб, поднимая взгляд; лицо его было стоическим.
– Этот был глупостью.
– Но за что? – сухо повторил отец свой вопрос. Я не могу сказать, что в нем перевешивало – гордость и волнение или печаль и стыд.
– Ни за что, как я и сказала. Просто украла мелочь в магазине. Детский мелкий проступок через три недели после восемнадцатилетия. Он есть в моем постоянном досье, но он настолько мелок, что мне не пришлось упоминать о нем в заявлениях или где-то еще. Но он есть. Гребаный нарыв на моем прошлом.
Это была еще одна вещь, которая изменилась после того, как я стала проводить время с отцом. Я начала сквернословить гораздо чаще, чем прежде.
– Ладно, – сказал Калеб, отворачиваясь, чтобы скрыть свою реакцию.
– Ты улыбаешься? Я только что рассказала тебе о неприглядном пятне на моей репутации, а ты? – Я сделала паузу. – Чувствуешь солидарность?
Отец рассмеялся.
– Что?
– Что – что? – переспросила я.
Солнечный закат вспыхнул на папиных щеках.
– Ты честно сыграла, – сказал он, и на какое-то мгновение я поняла, почему кто-то где-то мог счесть его относительно привлекательным.
– О господи, Калеб, неужели?! – Я взяла тряпку и пошла к другому столику.
– Правда, – сказал он, вставая. – Теперь я должен выложить тебе два факта. Любых. О чем угодно.
Я повернулась к нему спиной.
– Не буду я этого слушать.
– Спрашивай, – настаивал отец. – Спроси о чем-нибудь.
– Мне кажется, я уже знаю все, что мне нужно.
Выдохнувшись, я села под кондиционером.
– Первый фильм? – спросил Калеб, не останавливаясь.
– Так не пойдет.
– Первый фильм? – настаивал он.
Я зевнула, пропустив его слова мимо ушей.
– Я буду продолжать спрашивать, ты сама знаешь, – сказал мой собеседник. – Первый фильм. Это не вопрос вкуса. Это факт номер раз. Ты хотя бы можешь это сделать, верно? Это должно было случиться когда-нибудь, с другом, с мамой, в торговом центре или…
– «Человек со шрамом», – выпалила я, сдаваясь и безуспешно прикрывая отвращением улыбку. – Доволен?
Калеб по-мальчишески усмехнулся, словно только что выиграл в перетягивание каната.
– Твой? – спросила я.
– «Афера». С Полом Ньюменом.
Предсказуемо, но тем не менее…
– …первая пластинка, которую ты купила? – продолжал отец.
– Саундтрек к фильму «Коктейль», – ответила я, пряча от него лицо. – А ты?
– Боб Дилан. «Укрытие от грозы», – ответил он, бросая мне мокрую тряпку.
– Любимая еда?
– Бургер и картошка фри.
– Любимый бургер и фри? – добавила я, бросая тряпку назад.
– Ин-эн-аут.
Калеб скатал тряпку в шарик и словно задумался о следующем вопросе.
– Любимый город?
– Ха, Город Братской Любви. – Я улыбнулась. – Страна, которую больше всего хочешь посетить?
– Антарктида, – подумав, ответил отец.
– Страна, – сказала я, когда он бросил в меня мокрым шариком. Я поймала его правой рукой.
– Антарктида, – повторил он тут же. – Или весь атлас.
– Любимое слово? – спросила я, держа тряпку.
Папа думал недолго. К его лицу подлетела муха, пока он размышлял над ответом, и он даже не сдунул ее.
– Думаю, я должен был бы сказать «свобода». А ты?
«Дом. Хрусталь. Ксилофон», – подумала я про себя, а вслух ответила:
– На самом деле, наверное, как у тебя.
Отец приоткрыл рот. Потер руки, обдумывая очередное движение.
– Давай теперь поговорим о приятном. Первый поцелуй?
– Неплохо, – сказала я. – Энди Хоскинс. Шестой класс. Теннисный корт, парная игра, за пределами поля. – Я подбросила тряпку в воздух – так, словно открывала сет, и тряпичный комок упал Калебу в руки, как совершенная подача.
– Кони Анастейша. Первый класс. Поле для соккера, – сказал он, быстро бросая мяч мне. – Первая любовь?
– Еще нет, – сказала я, поймав его. – А у тебя?
– Твоя мать, – сказал он, вытирая руки о джинсы.
– Я думала, что ты, скорее, случайный гость на месяц, – пошутила я, бросая ему тряпку обратно. Он не ответил. И не стал ловить тряпку. Она упала на пол с глухим шмяком, словно пластиковая бутылка с водой, которая не рванула. – Ладно. Я способна в упор увидеть отсутствие ответной реакции. – Усевшись за стол, я попыталась стереть липкое пятно с его края, но оно не поддавалось. Мой отец сел рядом. – А теперь у тебя кто-нибудь есть? – спросила я его.
Он покачал головой.
– Можно сказать, нет.
– Можно сказать? – переспросила я. – Или нет?
– Нет, – ответил Калеб. – А у тебя, куколка?
– Куколка? – рассмеялась я. – Я и не знала, что мы дошли до этого.
– А у тебя? – настойчиво повторил он.
– Не-а, – сказала я, заметив внезапную перемену его настроения. – Ничего особенного. Просто пара парней тут или там. Тут – полицейский офицер и парень в «Лоренцо», но только за бесплатную пиццу по вторникам. Может, если тебе повезет… – Я подмигнула. – …То как-нибудь я оставлю тебе кусочек.
– Теперь, думаю, мне надо чем-то поразить тебя.
– Яблочко от яблони недалеко падает, Калеб. Ты первым это сказал. – Я подняла бутылку, словно произнося тост. – Худшее, что ты сделал в жизни.
– Ты имеешь в виду, кроме того, что я тебя бросил?
– Хорошая подача, – улыбнулась я, наклонив голову, чтобы посмотреть на папин шрам. Я смотрела, как этот шрам подпрыгивает, когда он говорит, соединяя полушария его лица, словно замо`к. Казалось, он доволен своим последним ответом, и шрам продолжал дублировать его здоровую улыбку. – Вот этот шрам, – сказала я. – Когда ты его получил?
– Это займет больше пятнадцати секунд.
– Пятнадцать секунд. – Я взглянула на часы, ожидая, когда секундная стрелка встанет на двенадцать. – Давай!
– Правда? Ты будешь время считать?
– Четырнадцать.
– Блин, – рассмеялся отец, потирая шрам.
– Тринадцать, – сказала я, отслеживая время.
– Черт!
– Двенадцать.
– Черт, – воскликнул Калеб, – ладно!
– Одиннадцать. Десять.
– Ладно. – Папа поднял руку. – Ладно, я скажу. Итак: твоя мать. Я. Семьдесят седьмой год. Бритва. Ванная. Падение. Тадамм! – сказал он, ответив поклон.
– Я вернусь к этому.
– Худшее, что ты сделала? – спросил мой собеседник, меняя тему.
– Кроме встречи с тобой в феврале?
Отец подался вперед, поднимая тряпку, нарушавшую узор дешевого ковра у нас под ногами.
– Давай, куколка, отвечай.
– Арест, – решительно сказала я. – И возможно, то, что я бросила школу. – Я вздохнула. – Целых два. Прелестно.
Калеб крепче сжал тряпку. Из нее по его рукам потекли струйки грязной воды.
– Ты ведь знаешь, что мы с твоей матерью провели не только одну ночь, верно?
Я не могла оторвать взгляда от его рук. Они были стиснуты так, словно ему нужно было сделать себе больно. Или кому-то еще. Или мне.
– Раз ты так говоришь…
– Мы с твоей матерью жили вместе, – сказал отец, погружаясь в ностальгические воспоминания. Голос его охрип. – Не стоит верить всему, что она тебе рассказывает. Мы были молоды и влюблены. А что еще нужно?
– Не знаю, – отрезала я. – Может, еще работа или еда. Деньги. Средства предохранения.
Калеб снова потер шрам.
– Понимаешь, у меня было двенадцать швов после того случая в ванной. Несколько недель я почти не мог есть. Все приходилось пить через соломинку, есть суп и прочее дерьмо. Я даже целоваться не мог.
Мне было трудно удержаться от смеха, но до сегодняшнего дня я горжусь своей сдержанностью.
– Даже представить не могу, чтобы тебе захотелось целоваться после этого маленького шоу.
Мой отец расслабился и вытянул ноги, чтобы коснуться моих. Я поморщилась, когда он задел мою щиколотку, но, думаю, он этого не заметил. На его шраме высыпали капельки пота, и я представила его, одиноко сидящего в мокрой ванной, страдающего от боли, в то время как моя мамаша ушла от него… к Фельдшеру Номер Один? К Брюсу, спортсмену?
Я встала и подошла к последнему не протертому столу. Завсегдатаи лущили арахис в пролитое пиво, оставляя на столе сущие битумные ямы Ла Бреа, которые предстояло зарыть. Я посмотрела на них и начала кругами тереть их тряпкой, убирая липкие следы, но они не стирались.
Отец подошел ко мне.
– Вот, попробуй так, – предложил он, заметив, как я стискиваю тряпку. – Надо вытирать кругами. – Показал как. – Видишь?
– Ты прав, – сказала я, следя, как тряпка в его руках поглощает скорлупки арахиса, прилипшие к поверхности стола. Калеб продолжал тереть столешницу даже после того, как на ее поверхности не осталось ни пятнышка, водя тряпкой по стеклу и стирая остатки влаги. Тряпка в его руках была опорой, словно костыль. Мы промолчали как минимум еще минуту. Руки Калеба постоянно двигались по часовой стрелке, вверх и вниз, из стороны в сторону, вытирая столы словно в бессознательном песнопении – поверхности, которые он вытер уже раза три, протирались его руками с узловатыми пальцами и корявыми ладонями, покрытыми шрамами прошлого, которого я не знала. Каждая из этих отметин и распухших суставов привела его сюда, каждая из этих отметин привела его ко мне в «Бар-Подвал», в летнюю влажность, и в этот момент я поняла, что даже при том, что он рассказал мне о себе, при том, что он повторял мне свои истории каждую неделю с карикатурными приукрашиваниями, я так и не узнала на самом деле, откуда взялись все эти отметины. В результате какого-нибудь рейда через границу? С боксерского ринга в тюрьме? От моей мамы, которая, вероятно, пыталась заменить моего отца в течение следующих десяти лет различными усатыми любовниками? Если сам не видел, все остальное – лишь чистая перспектива.
В конце концов он осознал, что делает, и остановился, отложив тряпку в угол. Отер руки о джинсы, взял меня за руку и усадил меня на стул. Из правого его заднего кармана торчала полоска коричневой кожи, а в нее была завернута моя промокшая выпускная фотография. Наверное, моя мать прислала ему этот снимок после того, как он прислал ту самую открытку. «Если б он хотел быть отцом, он был бы им», – так она сказала. Затем Калеб достал старую фотографию, прилипшую к ее обратной стороне, и протянул ее мне.
– Это твоя бабушка. Моя мать. Ее звали Дороти, – сказал он. – Дот. Друзья называли ее Дот. – Он несколько раз набрал полную грудь воздуха и выдохнул, прежде чем заговорить. – Ей сейчас был бы семьдесят один год.
Я взяла фото двумя пальцами, стараясь не захватать его. На фото бабушка была одна. Она лежала на песке на пляже в купальнике в горошек, на губах ярко-алая помада, волосы повязаны белым шарфом. На фото ей не могло быть больше двадцати пяти, ну, может, в крайнем случае тридцать, и в своих очках она казалась сестрой Одри Хепберн, но не такой красивой. Не могу сказать, где был сделан снимок, но обстановка казалась ароматно-тропической.
– Помнишь, я говорил тебе, что именно из-за нее захотел найти тебя? – спросил отец.
– Что-то вроде, – кивнула я. – Ты сказал, что малость сбился с пути где-то на стадии подлеца-нелегала и обрюхатил мою мать.
Калеб стыдливо улыбнулся.
– Да. Правда, все было немного сложнее.
Я ощущала себя как маленькая девочка, когда родителям сообщают о ее болезни. Чем больше он пытался заговорить, тем быстрее распространялась зараза.
– Я связался с одними парнями в Цинциннати, которые задумали подломить банк, – через силу продолжил он. – Я просто был водилой. Я не входил в банк. Я ничего не сделал. Честно говоря, я едва знал этих парней. Но я согласился идти с ними, и нас взяли, и хотя я просто вел машину, меня упекли на пять лет. И мне пришлось отсидеть от звонка до звонка из-за моего послужного списка. Они знали обо всем, от Мэйси до Тихуаны, и на этой стадии попытка уйти на поруки была просто смешной. Мне оставалось отсидеть два месяца, когда моя мать заболела. По-настоящему заболела. Ко мне пришел надзиратель и лично передал это известие. Он протянул мне письмо и сказал: «Мне очень жаль».
– Она умерла? – нервно спросила я, протягивая отцу руку. Он не взял ее.
– Нет. Не тогда. – Калеб потер ее фото пальцами. – Она написала письмо, где спрашивала надзирателя, нельзя ли отпустить меня пораньше. Она знала, что умирает. И знала, где я. Она следила за мной от Кентукки до Огайо, повсюду. Она точно знала, где я, хотя выбросила меня из своей жизни несколько десятков лет назад.
– Мне так жаль, – сказала я.
Калеб поднял глаза и попытался благодарно улыбнуться, но у него получилась какая-то горестная маска в духе Пикассо.
– Она писала, что хочет, чтобы я вернулся домой в Филадельфию во что бы то ни стало. Умоляла надзирателя отпустить меня, но…
Я помотала головой.
– Он заявил, что это было бы нарушением процедуры, или попустительством, или чем там еще, – продолжал Калеб. – И поэтому я просидел в камере еще два месяца, зная, что моя мать готова поговорить со мной, где бы я ни был. Я просто сидел и думал. – Он рассмеялся, и пикассианская маска рассыпалась, как горстка булавок, брошенных на пол. – Я понимаю, что это было в целом бессмысленно. То есть я сидел в тюрьме. Я бывал в тюрьме и раньше, и действительно подолгу сидел, но я никогда там не думал, понимаешь? Там есть тренажерка, телевизор, работа… Я бы мог гораздо больше времени уделять мыслям о моей маме. Или о тебе, – добавил он, взглянув на меня. – Но я этого не делал.
– Никогда не угадаешь, что будешь делать в подобной ситуации, – сказала я. Только это и сумела выдавить – пустую банальность вроде моей речи на выпускном. – Никто не знает.
– Да уж, – равнодушно сказал Калеб. – Когда я вышел и приехал в Филадельфию, мать уже умерла. Она оставила мне дом, а с ним – коробку с несколькими письмами от твоей матери и твоими фотографиями.
У меня заныло в груди.
– Я отправил тебе открытку вскоре после того, как вернулся домой, и поскольку ответа так и не получил, то понял, что ты достигла успеха, а я – нет. Поэтому я продал дом, купил этот бар и…
Я с неохотой кивнула. Непонятно, с чем я соглашалась, но папина ответная улыбка таила в себе что-то такое, что подтверждало, что он не врет. И не играет. Я даже не думаю, что ему нужна была какая-то моя история в ответ, но напряжение было слишком сильным, и я просто не могла больше держать этого в себе. Я протянула ему руку, и он взял ее.
– …и, – сказала я.
Была моя очередь. Я понимала, что он не просил меня рассказывать. Ему даже не нужно было ничего больше, но подошла моя очередь – и я наконец была готова.
Назад: Глава 7
Дальше: Глава 9