Глава 20
В течение двух дней Том Дэвис продолжал вытаскивать людей из моей прежней жизни перед присяжными, чтобы устроить шоу, перед которым бледнело даже дело Лиззи Борден. В начале слушаний в суд для дачи показаний вызвали мою мать. Дэвис вызвал ее повесткой, и даже несмотря на то что Мэдисон Макколл пытался склонить ее на мою сторону, представления нужного уровня у нее не получилось. Ее актерское мастерство подвело меня в самый нужный момент.
– Я проклинаю себя, – все говорила она, словно и вправду проклинала. – Если б я больше времени была с ней… Если б… если б…
Том дал ей платочек, и она промокнула нос, беззастенчиво флиртуя с ним, будучи под присягой. Она ни разу не заплакала, когда меня арестовали, или навещая меня в тюрьме (только один раз вскоре после моего ареста). Как только у нее вышли все деньги, она, как и остальные, признала меня виновной. И ни разу во время всего процесса – когда решали, виновна ли я и какое мне назначить наказание, – мать не вспомнила о моем отце в ванной и ноже, или обо всех тех случаях, когда она забывала вовремя забрать меня из дома Персефоны из-за кастинга для рекламы «Тайд», или «Хлорокс», или еще какого моющего средства. Или когда она оставляла меня наедине с моими бедами ради того, чтобы сбегать на свидание с Фельдшером Номер Один. Или когда застала меня в постели с Энди Хоскинсом и чуть ли не выдала мне медаль. Она покинула свидетельское место, ни разу не сказав, что любила меня.
Одним из первых свидетелей обвинения был офицер Вудсток. Он поднял правую руку, левую положил на Библию и поклялся говорить правду, только правду и ничего кроме правды. Одетый в свежеотглаженный костюм, он воспринимался серьезно, как любой человек, облеченный властью. Том Дэвис расспросил его о моем поведении при аресте, и детектив сказал, что я «не желала сотрудничать со следствием» – он употребил эти слова во время своих показаний столько раз, что можно было подумать, будто он читает роль, написанную сценаристом с чудовищно ограниченным словарным запасом.
– Она не желала подчиняться допросу. Она, – Вудсток сделал паузу, – не желала сотрудничать со следствием.
– Вы можете объяснить, что подразумеваете под этим? – спросил обвинитель.
Свидетель сложил руки и так шумно выдохнул в микрофон, что показалось, будто взлетает самолет.
– Во-первых, она постоянно пыталась с нами спорить. Затем, когда мы надавили, она сделала вид, что упала в обморок, чтобы мы прекратили ее допрашивать. Я видел такое прежде. Это попытка подорвать процедуру, ввести в заблуждение. По уставу мы должны прекратить допрос свидетеля и оказать медицинскую помощь. Но на самом деле это просто торможение процесса.
Однако Макколл так и не подверг Вудстока перекрестному допросу по поводу моего поведения. Вместо этого он продолжал допрашивать офицера о моем незаконном заключении в камере в течение половины ночи, игнорируя саму цель слушаний – цирк, где мой портрет Дориана Грея должен превратиться в почерневший холст, на котором он нарисован. Мэдисон говорил о том, что мне дали только воды и шоколадку «Три мушкетера» в течение двенадцати часов допроса, несмотря на рану в плече.
Затем вызвали охранника из моего сектора, чтобы тот рассказал о моем поведении в тюрьме. Он заявил, что ему пришлось трижды переводить меня, чтобы избежать ссоры в тюрьме, настолько «вздорной личностью» я была. Не думаю, чтобы охранник сам нашел эти слова, поскольку никаких ссор я вовсе не заводила. Он произносил эти слова по слогам. Вздор-на-я лич-ность. Очевидно, они с Вудстоком читали один и тот же словарь.
Дэвис также вызвал эксперта по тюремному социуму. Чтобы не допустить пожизненного заключения без права досрочного освобождения, государство должно было доказать, что я буду постоянно представлять угрозу для общества, что стану в будущем опасностью для жителей тюремного Камелота. По его мнению (а позже – и по мнению присяжных), моя энергия, мой гнев и мое застарелое безразличие к человеческим переживаниям – все это вело к моей неспособности к сосуществованию даже в тюремных стенах.
Тот парень, которого я отлупила в пятом классе, показал, что после этого ему несколько недель снились кошмары. Том Дэвис убедил присяжных, что это иллюстрирует мою безнравственность и весьма существенно в свете их решения насчет моей опасности для общества в будущем. Так все и продолжалось при освещении каждого моего нехорошего поступка, какие я когда-либо совершала, невзирая на доказательства, обвинения и давление.
– Я до сих пор ее боюсь! – хныкал тот тип.
– Она патологическая врунья, – говорила девушка, которую я знала со средней школы. – Она сказала мне, что ее мать – врач. Я не знала, что ее мать обслуживает столики, а по вечерам кривляется в театре.
– Она заставляла меня делать домашние задания, которых не задавали, – говорила другая моя одноклассница. Я даже ни имени, ни лица ее не помнила.
Снова вызвали Бобби, чтобы продемонстрировать мои склонности к манипулированию.
– Она заставляла меня выдавать информацию о разных людях, – заявил он.
– Она использовала меня ради пиццы, – подтвердил парень из «Лоренцо».
– Она сказала мне, что окончила колледж, – рассказал директор одной из школ, где я работала.
– Она никогда не говорила мне, что была беременна, – снова заговорил Бобби. – Она заставляла меня пользоваться презервативами, словно они нам были нужны. А потом наврала про своего отца.
– Она напугала меня еще при первой нашей встрече. Не знаю почему. Просто манера речи у нее была такая. Она на меня так посмотрела! Я сразу поняла, что могу стать ее очередной жертвой, – сказала моя соседка по комнате с первого курса, которая прожила со мной в комнате всего пять минут, прежде чем переехать. – Она сказала, что учится на подготовительных курсах в медицинском колледже, но я никогда не видела, чтобы она что-нибудь учила. Все подготовишки, которых я знала, все свое время проводили в библиотеке, если вы понимаете, что я хочу сказать, – говорила она.
Но откуда ей было знать, что я делала, а чего – нет? Я ни с кем не жила со старших классов, а эта девушка потребовала перевести ее в другую комнату в тот же день, что я въехала. Может, она сразу заметила то, что я пыталась скрывать в течение многих лет. Или просто ей хотелось жить в одноместной комнате. Она едва помнила меня, но ей хотелось получить свои пятнадцать минут славы.
Даже Фельдшера Номер Один вызвали повесткой. Его допрашивали насчет моей склонности втравливать моего младшего братика в неприятности, когда я была ребенком. Он сидел перед нами и заявлял, что именно я выжила его из дому. Это из-за меня он оставил мою мать, обремененную двумя детьми, а не из-за той стюардессы, которую он трахал три дня в неделю в Бербэнке.
Доставили самолетом даже того полицейского, который арестовал меня пять лет назад за магазинную кражу, чтобы подтвердить мой единственный привод.
– Она украла пачку жевательной резинки и лифчик в магазине, – сказал он. – Засунула их в сумочку и попыталась выйти через переднюю дверь как ни в чем не бывало.
Однако сам факт этого привода был одним из самых весомых доказательств моей предрасположенности к преступному поведению – особенно к так называемому аморальному поведению. Я поступала так прежде и буду поступать, если только подвернется возможность.
В какой-то момент среди всех этих свидетелей отовсюду, от Калифорнии до Пенсильвании, я увидела лицо бухгалтера. В одно мгновение в моей голове словно сработал ксерокс, выдав картинку, как много лет подряд он копировал все, пока я сидела утром за завтраком. Здесь прошло столько людей, и поскольку я сидела спиной к ним, я не могла ни сосчитать их, ни вспомнить их фамилии. Но в какой-то момент мне показалось, что я увидела его, увидела эти гусеничные усики. Этого бухгалтера, второго мужчину, с которым моя мать пыталась сбежать. Теперь он носил более современные очки – пластиковые, квадратные и по-прежнему массивные – и сбрил свои усики, по крайней мере, по большей части. Теперь вместо них на нижней части его лица красовалась тонкая щетина, как на картине Сёра. Он был на процессе только один день и сидел рядом с молодым человеком, возможно, студентом, в джинсах и жилетке, с расчесанными на прямой пробор волосами. Я смотрела на них обоих, словно они пришли вместе.
Я предполагала, что здесь побывают все люди из моего прошлого, от семейства Персефоны до выпускника, произносившего торжественную речь в моем выпускном классе, и до моего любимого фармацевта, Боба, но они не пришли.
Последним свидетелем на заключительной стадии процесса была Марлин. Во время всего суда она сидела рядом с мужем, которого звали Блейн Диксон. Он время от времени посматривал на меня, пытаясь хмуриться. Веки у него были как пирожки с мясом; небольшие складки бледной кожи нависали над глазами, словно простыни, заправленные вокруг глазниц. Он жалко провалился в попытках изобразить хоть какие-то чувства, кроме возрастных болезней. Я хотела бы сказать, что у него были голубые глаза, но, честно говоря, мне не удалось рассмотреть их цвет – мешали редкие бледные ресницы и нависавшие складки кожи. Как же трудно было, наверное, смотреть из-под них, из-под навеса старческой пятнистой кожи, мешавшей его взгляду…
Марлин высвободила руку из-под его слабого локтя, встала и пошла к свидетельскому месту, медленно, словно это была ее личная планка правосудия. Ее гладкая голова к тому времени привыкла демонстрировать свою плешь, и она казалась не столько онкологической больной, сколько старой певицей – исполнительницей собственных песен на похоронах. Черный брючный костюм был чуть тесноват, и она щеголяла тем, что верхняя часть ее блейзера свободно колыхалась, ибо наполнить ее было нечем. Золотой медальон по-прежнему болтался между пустынями ее грудей, как тарзанка. В ее руках был светло-желтый конверт с важными бумагами, минимум в полдюйма толщиной.
– Назовите ваше имя для протокола, – ласково попросил Томас Дэвис после того, как свидетельница уселась.
Она чуть подалась вперед, к микрофону, словно впервые открывала рот в суде – перед всеми.
– Мое имя Марлин Диксон.
– Какое вы имеете отношение к этому делу?
– Сара Диксон была моей дочерью. Моим единственным ребенком.
Миссис Диксон ни разу не сорвалась. Ее голос был ровным, словно она выступала в суде по какому-то другому делу из своей длинной сутяжнической карьеры. Марлин посмотрела на мужа, однако тот словно таял с каждым очередным ее заявлением. Да, он был стар, но он был еще и хрупок, хрупкостью старого кресла-качалки. Нажми посильнее – стыки треснут, и оно рассыплется на обломки.
– Вы не обязаны давать показания, – продолжал Дэвис, – но вы пожелали сегодня свидетельствовать. Почему так? Почему вы сочли, что сможете выступать сегодня как свидетель?
Марлин посмотрела на меня, а потом снова на обвинителя.
– Потому что я хочу показать присяжным, чего она меня лишила. Меня и мир. Она лишила нас потрясающей, умной, творческой, невинной души, которая лишь начала познавать эту жизнь. – Том кивнул, позволяя ей продолжать. – И мы никогда от этого не оправимся. – Она посмотрела на присяжных. – Она должна понять, кого отняла у нас.
– Вы принесли с собой фотографии? – спросил Дэвис.
Диксон кивнула.
– Да.
Том вернулся к свидетельскому месту, осторожно открыл его деревянные двери и проводил Марлин двумя ступенями ниже в зал суда. Она медленно встала, оперлась на его руку свободной рукой (в другой у нее по-прежнему был конверт), обошла кафедру свидетеля и встала прямо перед скамьей присяжных. Обвинитель поставил стул перед ними и помог ей сесть.
Когда она открыла конверт, в его четкой ране появились сотни срезов фотографий. Диксон вытащила несколько штук и разложила их у себя на коленях, словно считала расклад в покере. Сначала она достала одну, бледно-коричневую, увеличенную. Это была детская фотография. Сара, пухленькая, как тролленок, с пушком по всей головке. Пушок завивался в колечки возле ее ушей. С моего ракурса она казалась чем-то похожей на мальчика.
Марлин показала ее присяжным, словно начинала рассказ с самых яслей. Лакейша улыбнулась. Шанайя заворковала. Мелисса схватилась за грудь.
Следующая фотография относилась к пребыванию Сары в герлскаутах. Мать запихнула ее в скауты в восемь лет, и там девочка усердно продавала домашние печеньки, пока не достигла возраста, позволявшего запихнуть ее в колледж. Миссис Диксон взяла фотографию дочери без одного переднего зуба, с языком, просунутым в дырку. Сара улыбалась во весь рот, наевшись шоколада и довольная по самые уши. Беверли стерла скатившуюся по носу слезинку.
На другом снимке Сара сидела в бассейне с десятью другими девочками, хихикая и корча рожицы. На следующем она была снята в свой первый день учебы в Пенсильванском университете – волосы забраны назад, очки в проволочной оправе на носу, толстый рюкзак давит на хрупкие кости. Еще Сара – в своей старой школьной форме, в плиссированной юбке до колена в коричневую и желтую клеточку. Еще Сара – вместе с матерью, обе в профессиональных костюмах: консервативный синий пиджак, бледно-желтая блуза, застегнутая на все пуговицы, волосы, чуть зачесанные на косой пробор и стянутые в низкий пучок у основания шеи. Я хорошо знала это фото. Марлин дала его мне, когда завязала наши отношения. На нем адвокатша улыбалась, словно стояла перед очередной камерой, возможно, для журнала, а может быть, для клиента. Ее губы в матовой помаде ржавого и винного оттенка широко растягивались в улыбке, открывая отбеленные зубы, синхронно блестевшие вспышкой – но в глазах ее ничего не было. Ни ощущения исполненного долга, ни гордости, ни радости, которая должна была бы сопровождать улыбку. На фото была просто женщина, натянувшая дизайнерскую улыбку и неспособная как следует ее наполнить. Сара, со своей стороны, не могла изобразить радость, что, как я полагаю, отчасти заставило моего отца проникнуться к ней симпатией – по крайней мере, это следовало из того, что я успела узнать. Рядом с Сарой Марлин смотрелась неуклюже, словно они были коллегами по бизнесу, вынужденными сниматься вместе у одного фотографа для маркетингового буклета.
Поначалу я удивилась, почему именно это фото, иллюстрирующее их взаимоотношения, было выбрано для демонстрации. Их головы были повернуты друг от друга, а руки просто висели по бокам, но когда я увидела, как Марлин пустила фото по рукам присяжных, чтобы те захватали его своими сальными пальцами, я все поняла. Это была единственная фотография, на которой они были вместе.
Мэдисон Макколл ничего не мог поделать: он в священном трепете просто смотрел на то, как присяжные – застывшие театральные маски – один за другим голосовали против меня. Я знаю, он тоже это ощущал. Он точно так же видел прицел в их глазах, видел, как их гнев и ненависть доходили до точки кипения по мере продолжения молчаливого шоу Марлин. На самом деле Мэдисон мог получить куда более уничтожающие взгляды, чем я. В конце концов это он решил защищать меня. У него был выбор во всей этой постановке. Томаса Дэвиса назначило государство, и он просто делал свою работу. Марлин играла роль, которой не хотела. А я – ну мы же знаем, почему я оказалась здесь.
Когда Дэвис снова стал задавать матери Сары вопросы, она уже вернулась к своему креслу на месте свидетеля. Она поправляла микрофон, слушая его и держа наготове заранее придуманный ответ.
– Почему вы считаете, что обвиняемая должна быть приговорена к смерти? Почему она не может быть приговорена к пожизненному заключению без права на досрочное освобождение? – спросил обвинитель.
Диксон нагнулась к микрофону, и я услышала деланую слабость в ее голосе, которая разрушила спокойствие подобно шумовой помехе.
– Я знала обвиняемую, – глухо сказала она, несомненно, собираясь с мыслями. Том Дэвис ничего не сказал для протокола, хотя на лице его читалось смятение, и свидетельница быстро исправилась. – Если б не она, то моя Сара не просто была бы сегодня с нами. Она закончила бы институт, вышла замуж, завела семью. И все это отняла у нее эта озлобленная, все разрушающая женщина. Ничто не остановит ее от того, чтобы найти себе очередную жертву. В тюрьме или нет.
Закончив, Марлин посмотрела прямо на моего отца, а затем на меня.
– Смертный приговор – единственная чрезвычайная форма наказания, имеющаяся в нашей судебной системе, которая должна применяться только в случае самых вопиющих преступлений и только к самым ужасным людям, которых ничто другое на их преступном пути не сможет остановить. И никто настолько точно не подпадает под это определение, как Ноа Пи Синглтон.
* * *
К тому времени, когда настала моя очередь выставлять какую-то защиту, остался только один свидетель, да и то не слишком жаждущий выступать. Мой отец. Даже мой брат не удосужился прилететь на процесс. После двадцати пяти лет моего детства, отрочества, отличных оценок, хирургической операции, жизни без единого штрафа за превышение скорости или вождение в пьяном виде, мой отец оставался единственным человеком, который пожелал, пусть и не от чистого сердца, слезно рыдая, выступить на моей стороне. Может, он хотел это сделать из чувства вины или просто потому, что это было правильно. Я не знаю. Я знаю только то, что я не позволила ему говорить. Я отказалась представлять любое смягчающее свидетельство. Я отказалась выдвигать любую защиту репутации. Меня признали виновной. Незачем было продолжать этот фарс.
В перерыве, незадолго до того, как моему отцу надлежало выступать, он подошел ко мне. Зашел прямо в конвойное помещение и стоял там молча. Его верхняя губа подергивалась не в такт морганию.
– Ты ничего не хочешь сказать? – растерянно спросил он. – Ты не хочешь отстаивать свою жизнь?
Первым словом, пришедшим мне на ум, было «бессилие». А потом уже – «печаль».
– Зачем ты здесь? – спросила я. – Ты-то уж лучше всех должен понимать, почему я это делаю.
Калеб пожал плечами. Словно бы он столько хотел сказать, но ему вырвали язык.
– И всё? Ты всего лишь… пожимаешь плечами?
Отец провел пятерней по волосам, не мытым несколько недель. Под ногтями у него была грязь. И пятно на джинсах. Даже приходя в суд, человек должен озаботиться тем, чтобы вычистить грязь из-под ногтей.
– Ты не собираешься бороться? Мы можем выиграть, – сказал он уже громче. – Мы сможем это вместе. Я могу кое-что рассказать.
Моя правая рука обхватила разделяющие нас металлические прутья. Я пожала плечами.
– Теперь ты просто пожимаешь плечами? – снова спросил Калеб.
– Все должно было случиться именно так, – сказала ему я.
– Ты о чем?
– Мы оба знаем, что все должно было случиться именно так, пап. Мы оба это знаем.
Мои руки извернулись в наручниках в поисках моего бриллиантового браслета.
– Ты не станешь подавать апелляцию? – спросил отец.
Я покачала головой.
– Нет.
– Ты действительно не будешь подавать апелляцию? – снова спросил он. – Почему?
– Я не знаю, – вздохнула я. – Я думаю… я не знаю. Мне кажется, если я выиграю дело, будет казаться, что она погибла зря. Понимаешь?
Калеб кусал нижнюю губу, раздувал ноздри и выглядел как карикатура на психа. Это я сделала такое с ним. Так что не надо мне больше ничего делать, понимает он это или нет.
– Я сказала себе, что буду бороться во время процесса. Но теперь всё. Я проиграла.
– Всё? – переспросил отец. – Еще ничего не потеряно, куколка.
– Это конец.
Он было нервно рассмеялся, но ему помешало застарелое напряжение.
– Хорошо?
Отец кивнул, медленно отцепил руки от решетки и уронил их, потом отер с них влагу о джинсы. Он даже не посмотрел на меня.
– Прости меня, Ноа.
Я ждала этих слов с первого дня нашей встречи. И теперь я их услышала.
А затем я сказала ему, чтобы он не выступал в мою защиту.
* * *
Сентябрь
Дорогая моя Сара,
Твой отец умер через несколько месяцев после того, как был вынесен приговор Ноа. Я думаю, его сердце не выдержало потери. Он продержался достаточно долго, чтобы увидеть, как свершится правосудие, а потом просто умер во сне. Я нашла его в постели в пятницу утром. Его бифокальные очки были у него на носу, роман Филиппа Рота открыт на середине. Какой именно роман – не помню.
Мы с тобой никогда много не говорили об этом, а я знаю, что тебе были интересны мои истинные чувства, но я действительно любила твоего отца. Хотя бо`льшую часть жизни избегала брака. В возрасте двадцати лет, когда мои подруги стали выскакивать замуж, носить домашние халаты и запекать кур, я училась во Франции. В двадцать два, когда все эти девушки распухли, как мячики, щеки у них обвисли, как тесто, а пальцы ног раздулись, как сардельки, я в ужасе смотрела на них. Но в тридцать два, когда мои подруги снова обрели подтянутый живот и по утрам намазывали арахисовое масло на тосты с джемом, я встретила твоего отца. Он был замечательным человеком, красивым, величавым профессором с глазами необычного цвета – между зеленым и карим, как в градуированной таблице цветов. Мы видели друг в друге часть себя – юрист и, одновременно, болезненно неуверенная в себе старая дева.
Я уверена, что тебе это кажется неправдоподобным, но это правда. Для тебя, наверное, кажется невероятным, что я хотела детей, и поначалу я и вправду не была уверена. Но такие сомнения всегда существовали на задворках моего разума, как потаенное желание выкрасить волосы в рыжий цвет или переехать в Китай, то есть то, о чем мечтаешь, но что вряд ли совершишь когда-нибудь. Хотя теперь я могу в этом признаться – часть меня боялась твоего появления, поскольку я думала, что моя жизнь будет кончена. Я попаду в оковы крапивницы и колик, а от моей одежды будет исходить запах срыгнутого молока.
Твой отец сердился на меня за это. С первой минуты, как мы поженились, он хотел тебя. Он хотел любить тебя, целовать тебя, баловать тебя, учить тебя, создавать тебя по своему образу и подобию. И я позволила ему это. Проблема была в том, что ты оказалась моей копией в большей степени, чем любому из вас могло понравиться.
Незадолго до смерти твоего отца мы с ним встретились с Калебом. Странно писать об отце Ноа в таком письме, не так ли? Но люди, которые сильнее всего влияют на нашу жизнь, не всегда должны быть самыми приятными, и именно Калеб – не профессор, не судья, не адвокат, не коллега – дал нам это понять.
Я заметила его возле полицейского участка вскоре после ареста Ноа. Он рыдал – по Ноа, по тебе, по ребенку, по всем сразу – не знаю. Мы с твоим отцом посмотрели на него и вместе приняли решение.
И стали ждать.
Мы ждали твоих похорон.
Мы ждали, когда полиция начнет расследование.
Мы ждали, когда исполнится месяц с момента твоей смерти.
Затем мы подождали еще два месяца. Затем три. У нас была только одна попытка, и мы знали, что она обязана сработать.
Заметив Калеба через три месяца после твоей смерти возле тюрьмы, мы пригласили его к нам. Поначалу он опешил от нашего желания с ним связаться, но не прошло и пяти минут, как он оттаял. В конце концов он был ключом ко всему. Он потерял и тебя, и нерожденного ребенка, и Ноа. Именно его свидетельские показания должны были стать основой для смертного приговора Ноа, или ее освобождения, или ее содержания в тюрьме общего режима, где у нее будет возможность, при ее примерном поведении, обучаться музыке и ваянию, писательству и керамике. Летний лагерь для морально сомнительных – этически заразный ген исправляется в рамках коррекционной системы. Естественно, мы желали первого варианта.
Как только Калеб попал в наш дом и взглянул на семейные портреты над камином, мы налили ему виски, дали сэндвич и экземпляр той самой фотографии, которую я вручила Ноа менее года назад.
– Ваша работа, не так ли? – сказала я ему, как только он открыл конверт.
Он чуть не пролил виски из стакана, который держал в руке, когда увидел лицо, все в швах после знакомства с его отлично натренированными кулаками.
– Можете не отвечать, – продолжала я, протягивая ему другую фотографию. – Мы оба знаем, кто это.
Он не ответил.
– Я могла бы предположить, что вы научились так отлично драться в тюрьме, если б не знала, за что вы туда угодили.
– Это был несчастный случай в…
– Мне наплевать, почему вы избили моего детектива или почему вы избили другого человека так, что тот умер в баре в Огайо. Или что вы организовали вторую по величине кокаиновую сеть в Кентукки, или что вы убедили собственную дочь в том, что оказывались не в том месте не в то время всего лишь из-за скрытой клептомании.
Калеб сглотнул.
– Я давал показания по убийству в первом случае. Вы это знаете, миссис Диксон. То есть я знаю, что вы заглядывали в это дело. Я не хотел.
– Не хотели чего? Убивать его? И моего детектива тоже? Вы начинаете нащупывать связь, не так ли?
Я поставила поднос на стол, куда Калеб, того и гляди, был готов уронить стакан – один из тех перламутровых, которые ты привезла нам из Парижа, проучившись семестр за границей.
– Я вправду не понимаю, миссис Диксон.
Калеб посмотрел на твоего отца, затем снова на меня, его зрачки расширялись и сужались в такт его затрудненному дыханию. Я протянула ему очередную фотографию – витрины магазина мелкокалиберного оружия и патронов в Скукэле.
– Ведь именно здесь вы украли пистолет, не так ли? Тот, что дали своей дочери. Тот, из которого она убила мою дочь.
Он взял снимок и уставился на него. В его глазах начали появляться вспышки просветления.
– Я не могу сейчас вспомнить фамилию хозяина, но я говорила с ним, и, что интересно, он вас помнит. Вы заходили несколько раз посмотреть на один конкретный пистолет, и через неделю он был украден. И этот пистолет совпадает с тем, из которого убили мою дочь. Неплохое совпадение.
– Не понимаю. Я не крал никакого пистолета.
– Крали. Мы оба это знаем. Хозяин может рассказать о том, что видел вас за неделю до кражи в своем магазине. А при вашей биографии и его свидетельствах…
Калеб разорвал фото напополам, потом еще раз напополам и так далее.
– У меня много копий этого фото, – сказала я. – А еще мой детектив обещал, что без проблем даст показания о том, кто уложил его в больничную койку в ту ночь. Он очень хорошо это помнит. Он очень хорошо помнит вас. Помнит щекотливые моменты у «Бар-Подвала» очень живо. Так что можете рвать это фото сколько хотите. Это не изменит тот факт, что оно существует.
– Я не крал никакого пистолета, – продолжал утверждать отец Ноа, наклонившись, чтобы поставить стакан на деревянную столешницу. Я взяла его и поставила на середину подноса.
– Крали вы пистолет или нет – сейчас это абсолютно не важно. Хозяин магазина вспомнит вас. Мой детектив расскажет о том, как вы напали на него в своем баре. Я уверена, что вы понимаете, какая вырисовывается картина.
Калеб плюхнулся на кушетку.
– Чего вы от меня хотите? – заикаясь, произнес он.
Мы с твоим отцом переглянулись, и хотя он не мог понять, как мы этого добились, именно твой отец кивком приказал мне продолжать. Я не знаю, почему я так нервничала. Я проделывала такое сотни раз. Перед главами штата. Перед судьями и богатыми землевладельцами. Перед моей собственной дочерью, когда она наблюдала за мной в суде.
– Вы в настоящее время находитесь на правах условного освобождения в Пенсильвании, не так ли?
Калеб кивнул.
– Нннну…
– За убийство, верно? Физическое насилие с отягчающими обстоятельствами – за это вы получили первый тюремный срок. Физическое насилие с отягчающими обстоятельствами – то, что ваши адвокаты безуспешно пытались выдать за меньшее по тяжести правонарушение в Питтсбурге несколько лет назад? Там явно поторопились с вашим освобождением. В других случаях тоже. Не только в Кентукки и Огайо.
– Я… я не…
– Вы так и не исправились, Калеб.
Он уставился на меня.
– Вы избили моего детектива, – продолжала я, – и…
– Миссис Диксон…
– Вы спилили номер с пистолета Ноа, из которого была убита моя дочь перед тем, как дали его ей, верно?
– Я не понимаю, о чем вы говорите.
– Так или нет? Не будем играть в игры.
– Я… э-э-э…
– Итак, да или нет? Это простой вопрос.
– Да, – промямлил отец Ноа, – да… да, но не так, как вы говорите. Вовсе не для того, чтобы пустить его в ход. Я дал его ей для защиты. Вы это уже знаете. – Он помолчал. – Это было для самозащиты. Она это знала. Я ей так и сказал.
– Самозащиты? – рассмеялась я. – От чего?
– От… от…
– От?
– От тех, кто преследовал меня. От… тех людей из Кентукки, вы сами знаете, от всех, кто мог обидеть ее. Я хотел, чтобы она была в безопасности. Кто-то следил за ней, – сказал Калеб, готовый расплакаться.
Но мне незачем было искать что-то еще. Я взялась за дело твердо. Я продолжала:
– Но вы все же дали Ноа пистолет, верно?
– Ммм… – он снова кивнул. Выбора у него не было.
– И вы украли этот пистолет из… – я прочла название на маленьком листке бумаги, который держала в руке. – Из «Магазина ручного оружия и боеприпасов на Скукэле»?
Он задышал чаще.
– Вы украли в этом магазине пистолет, из которого убили мою дочь. Верно? Мне нужен ответ.
– Ммм… эээ…
– И полиция до сих пор не сумела выследить вас, так?
Калеб сидел, парализованный страхом. Он только сумел посмотреть на твоего отца.
– Смотреть сюда, – приказала я.
Его взгляд вернулся ко мне.
– Верно? – повторила я свой вопрос.
– Да… мэм…
Длинные ноги Калеба подогнулись.
– Вот именно, – продолжала я.
Он упал, сложившись пополам в приступе кашля.
– Успокойтесь. Пожалуйста.
Твой отец сидел напротив него. Я никогда не была так горда за него. Оба смотрели на меня и требовали продолжения: один – кипя от чувств, а другой – насмерть перепуганный тем, какие вопросы еще есть у меня в запасе. Я до сих пор не думаю, чтобы твой отец понимал до конца, что мы делаем или что это сделает с его сердцем после окончания процесса, но он продолжал слушать меня.
Калеб снова посмотрел на твоего отца, а потом на меня.
– Наша ситуация разрешается весьма просто. Я не стану передавать полиции или моим друзьям в местной прокуратуре эти свидетельства, которые не только связывают вас со смертью моей дочери, но и служат доказательством серии ваших собственных правонарушений, кроме кражи.
– Я не понимаю…
Я сложила руки и закинула ногу за ногу.
– Ладно, начнем. Вы владеете краденым оружием, что, если я не ошибаюсь, является нарушением испытательного срока. И это могло бы – если я не ошибаюсь, и в чем я вполне уверена – послужить причиной отправки вас в тюрьму в одной лишь Пенсильвании. Теперь, конечно, и остальные штаты узнают об этом аресте и также захотят вашей экстрадиции, и, вероятно, тут преимущество окажется на стороне Огайо из-за обвинения в убийстве, но кто знает, кто на самом деле возьмет вас под стражу? Наркокартели часто куда опаснее, чем случайные драки в баре, так что и Кентукки возжаждет вашей крови, да и Пенсильвания не пожелает остаться в стороне или выпустить вас – с учетом того, с чем вас тут застукали. Может получиться очень неприятное дело.
Калеб снова посмотрел на твоего отца, словно тот мог ему помочь, хотя тут ни о какой мужской солидарности речи идти не могло.
– Ну украл я пистолет! – возмутился он. – Ну, ввязался в пьяную драку, которая плохо кончилась. И что?
– Ну, раз вы спрашиваете – мы оба знаем, что вы напали на моего детектива, которого ваша дочь эмоционально называет… как? человеком-тенью? Теперь, Калеб, даже если мы уберем обвинение в убийстве, это нападение добавится к двум другим с отягчающими обстоятельствами, в результате чего вы отправитесь в тюрьму как закоренелый рецидивист, до конца вашей жизни; не обязательно здесь – возможно, в Огайо, или в Кентукки, или еще в каком-нибудь штате, который я упустила… вы же говорили, что попадались на мелком воровстве тут и там по всей стране. Вы понимаете, о чем я говорю?
Его щеки пошли красными пятнами.
– Да, мэм, – сказал Калеб. Но мне кажется, что он просто заикался. – Д… да… мэм.
– Хорошо, – сказала я, передавая ему остальные снимки. – Тогда все улажено. Вы сделаете все, чтобы Ноа признали виновной.
Зрачки Калеба превратились в маленькие дырочки, как у дебила. Он не понял ни слова из того, что я сказала. Я была для него просто очередным юристом, перечислявшим ему его преступления ради наставления.
– Вы же не станете просить меня…
– Вы будете свидетелем со стороны штата и со стороны защиты, это несомненно, из-за ваших связей одновременно с Ноа и с Сарой. Вас будут спрашивать о том, что вы знаете. И вы просто расскажете правду. О том, что Ноа знала, что моя дочь беременна. Что вы сказали ей об этом, что она была рассержена, обижена, и…
– Она… она… – забормотал он умоляюще. – Она моя дочь, миссис Диксон.
– А Сара была моей дочерью, – сказала я. – Не думаю, что вы хотите добавить к списку своих преступлений лжесвидетельство под присягой.
Ни мгновения на раздумья. Ни методологии ответа. Его языковой инструмент привел его к пяти тюремным срокам, трем тяжким уголовным преступлениям, двум мелким преступлениям и как минимум двум незаконнорожденным детям, так что нечего и говорить, выбора у него не было.
– Но… но, – смущенно мямлил он, – прежде? Что о том, что прежде?
Твой отец растерянно посмотрел на него.
– Я не понимаю, – бормотал Калеб.
– Может, она и ваша дочь, – сказала я, – но позвольте вам напомнить, что в первый день нового года вы потеряли другого ребенка из-за вашей дочери, и в этом мы сходны. Мне не хотелось бы видеть, как вы ломаетесь из-за действий Ноа. Разве не так?
– Но…
– Что бы ни случилось до ее смерти, Калеб, Ноа одна виновата в смерти нашей Сары. И давайте поставим в этом точку.
Он одновременно то кивал, то мотал головой. Его раздирали противоположные чувства, но он явно не мог разобраться в них.
– Мы поняли друг друга? – спросила я.
– Миссис Диксон, я не могу.
Калеб стискивал стакан рукой с грязными ногтями – так сильно, что я боялась, что тот треснет.
– Я не прошу от вас ничего другого, кроме как сказать правду, – заявила я ему. – Вы можете это сделать или нет?
Он не пошевелился.
– Она – мой единственный ребенок.
– Ноа поймет вас. Она не захочет, чтобы ее любимый папа рисковал собой ради нее, когда на самом деле спасать уже нечего. Только так она и посмотрит на это, я вас уверяю. – Я сделала паузу. – Как только ее признают виновной, вы можете говорить что угодно о ее доброте. В этот момент я уже буду держать все в руках. В этом городе нет ни одного судьи, с которым я не была бы знакома лично. Теперь я спрашиваю вас еще раз: мы поняли друг друга?
Я еще раз налила Калебу, и он осушил весь стакан прежде, чем я убрала бутылку. Я даже не стала ждать его ответа.
Всегда твоя,
Мама