Книга: Под стеклянным колпаком
Назад: 12
Дальше: 14

13

— Разумеется, его убила собственная мать. Я поглядела в рот парню, с которым познакомилась по рекомендации Джоди. Губы у него были толстые и розовые, а совершенно детское личико увенчано пышными пепельно-белыми волосами. Он был альбинос. Его звали Каль, что, как я решила, должно было означать сокращение от какого-нибудь полного имени, но единственным именем собственным, ассоциирующимся с Калем, была для меня Калифорния:
— А почему это ты берешься рассуждать об этом с такой уверенностью?
Каль слыл в своей компании большим умником, и Джоди сказала мне по телефону, что с ним нужно держать ухо востро, но что он мне непременно понравится. Я задумалась над тем, понравился бы он мне или нет, если бы мы встретились, когда я еще была самой собой.
Определить это было невозможно.
— Ну, во-первых, она долгое время отпиралась, а потом вдруг призналась.
— Но потом забрала свое признание назад.
Мы с Калем лежали бок о бок на простыне в оранжевую и зеленую полоску. Дело происходило на грязном пляже напротив Линнских болот. Джоди купалась со своим ухажером по имени Марк. Калю не хотелось купаться, ему хотелось поговорить, и мы с ним обсуждали пьесу, в которой молодой человек обнаруживает, что начинает сходить с ума, потому что его отец путается с потаскухами, и в конце концов все время слабеющий разум отказывает совершенно, а мать размышляет над тем, убить ей сына или нет.
Я подозревала, что моя мать позвонила Джоди и умолила ее пригласить меня на море, чтобы я не сидела весь день в комнате с опущенными шторами. Сперва я категорически решила отказаться от этой вылазки, потому как опасалась, что Джоди заметит происшедшую со мной и во мне перемену, да и любой нормальный человек моментально обнаружит, что я не в своем уме.
Но на протяжении всей поездки на север, а потом на восток Джоди болтала, шутила и смеялась и как будто совершенно игнорировала тот факт, что я реагирую на все сказанное репликами типа «ух ты», «вот как» и «не скажи». Мы сами приготовили себе «жареных собак» в общественном гриле на пляже, и, предельно внимательно наблюдая за Джоди, Марком и Калем, я ухитрилась подержать свою «собаку» на огне ровно столько, сколько было нужно, не сожгла ее и не уронила в пламя, чего все время опасалась. А потом, когда они все отвернулись, похоронила изготовленное мною блюдо в песке.
После еды Джоди и Марк, взявшись за руки, побежали в воду, а я легла на спину и уставилась в небо. Каль без умолку толковал о пьесе.
Единственной причиной, по которой я помнила содержание пьесы, было наличие в ней умалишенного персонажа, а все, что я читала или слышала о сумасшедших, мгновенно запечатлевалось у меня в мозгу, тогда как все остальное моментально оттуда улетучивалось.
— Но признание куда важнее, — сказал Каль. — И к признанию она в конце концов приходит.
Я подняла голову и посмотрела в ту сторону, где большой синей тарелкой лежало море. Большой синей тарелкой с грязным ободком. И огромный серый камень, по форме напоминающий половинку куриного яйца, торчал из воды примерно в миле от каменистого берега.
— А как она собиралась убить его? Я что-то забыла.
Я этого, конечно же, не забыла. Я это прекрасно помнила, но мне было интересно послушать Каля.
— Морфием.
— А как ты думаешь, сейчас в Америке можно достать морфий?
Каль на минуту задумался:
— Думаю, нельзя. Это ведь звучит чертовски старомодно.
Я перекатилась на живот и начала смотреть в другом направлении, в сторону Линна. Стеклянная дымка поднималась над жаровнями гриль-бара, над дорогой плыл зной, и сквозь эту дымку, как сквозь прозрачную воду, я могла разглядеть уродливо громоздящиеся на горизонте бензоколонки, фабрики, склады и мосты. Выглядело все это отвратительно.
Я опять перевернулась на спину и спросила, по возможности беззаботно:
— А вот если бы ты решил покончить с собой, что бы ты для этого предпринял?
Калю этот вопрос пришелся явно по душе.
— Я много думал об этом. Я выстрелил бы себе в висок.
Я была разочарована. Типично мужской способ самоубийства. Едва ли мне когда-нибудь удастся раздобыть пистолет. И даже если достану, я не смогу решить, куда именно мне стрелять.
Я не раз читала о людях, пытавшихся застрелиться. В конце концов они попадали куда-нибудь не туда и оказывались парализованы на всю жизнь или обезображены, но их неизменно спасали — хирурги, а то и просто чудо, — спасали от смерти.
Риск разделить их участь был очень велик.
— А из чего бы ты выстрелил?
— Из отцовского пистолета. Он держит его постоянно заряженным. Мне пришлось бы всего лишь войти к нему в кабинет и сделать пиф-паф.
Каль поднес палец к виску и состроил комическую гримасу. После чего уставился на меня своими бесцветно-серыми глазами.
— А твой отец живет в окрестностях Бостона? — спросила я с самым невинным видом.
— Нет, в Клэктоне. Он англичанин.
Джоди и Марк, по-прежнему держась за руки, вышли на берег. Брызги летели с них, как с двух влюбленных голубков. Я подумала, что компания становится чересчур многолюдной. Поэтому встала и сделала вид, будто зеваю.
— Пойду-ка сплаваю.
Пребывание с Джоди, Марком и Калем начало тяготить меня. К моим нервам, натянутым как фортепианные струны, словно бы прикрепили здоровенное бревно. Я боялась, что в любой момент могу потерять контроль над собой и начну тогда сетовать им на то, что разучилась читать и писать, и хвастаться тем, что я, должно быть, единственный человек на свете, которому удается обходиться без сна, не умерев при этом, на протяжении уже почти целого месяца.
Мои нервы словно бы задымились от перенапряжения, подобно жаровням общественного гриля и знойной, раскаленной от солнца дороге. Все вокруг меня — пляж, берег, море и скалы — заколыхалось, как театральные кулисы. Я подумала о том, в какой точке пространства глупая, стыдливая синева неба становится кромешно черной.
— Ступай с ней, Каль!
И Джоди шутя шлепнула Каля по заду.
— Да нет. — Каль зарылся лицом в простыню. — Слишком холодно.
Я неторопливо пошла к морю.
В ослепительном и безжалостном полуденном свете море казалось притягательным и отзывчивым.
Я подумала, что утонуть легче всего. А хуже всего было бы сгореть заживо. У некоторых эмбрионов, которых показывал мне Бадди Уиллард, были жабры. Так он, во всяком случае, утверждал. Они попали в спирт на той стадии своего развития, когда были как рыбы.
Маленькая грязная волнишка, на которой плавали конфетные фантики и апельсиновая шелуха, обрызнула мои ноги.
У меня за спиной послышался скрип песка. Меня догонял Каль.
— Давай-ка сплаваем до того камня, — предложила я.
— Ты что — ошалела? Тут будет добрая миля.
— А ты что — цыпленок?
Каль взял меня под руку, и мы вошли в воду. Когда мы зашли по пояс, он утопил меня. Я вынырнула, расплескивая брызги, мои глаза были полны солью. Под поверхностью вода была зеленой и чуть посверкивала, как кварц.
Я поплыла не то по-собачьи, не то саженками, не отводя глаз от камня. Каль плыл неторопливым кролем. Через какое-то время он высоко поднял голову и отхаркался.
— Больше не могу. — Он задыхался и говорил с трудом.
— Ну и прекрасно. Плыви к берегу.
Мне казалось, что я смогу заплыть настолько далеко, что у меня не хватит сил вернуться обратно. Сердце билось у меня в груди, и тяжелый стук, подобный стуку мотора, отдавался в ушах.
Аз есмь, аз есмь, аз есмь.
* * *
В это утро я попыталась повеситься.
Как только мать уехала на работу, я выдернула из ее желтого халата, висящего в прохладной спальне, шелковый кушак и смастерила петлю, скользящую туда и сюда без всякой моей помощи. Это отняло у меня изрядное количество времени, потому что ни в узлах, ни в петлях я никогда не была сильна, а тут необходимо было не дать маху.
Затем я осмотрелась в поисках предмета, к которому можно привязать веревку.
Беда в том, что потолки в нашем доме никуда не годились. Они были низкими и покрытыми белым пластиком, ни люстр, ни каких-нибудь деревянных перекладин тут не имелось. Я с тоской подумала о доме, который раньше принадлежал моей бабушке. Но потом она продала его и стала жить с нами, а еще поздней переехала к тете Либби.
Бабушкин дом был выстроен в добром, старом стиле девятнадцатого столетия — с высокими потолками, тяжелыми люстрами и высоченными шкафами, над каждым из которых была прибита надежная перекладина. А еще там имелся и чердак, куда никто никогда не заглядывал, заваленный всякой рухлядью — какими-то рундуками, птичьими клетками, портновскими манекенами, — а по самому верху шла широченная балка, могучая, как корабельная рея.
Но это был старый дом, и она продала его, и у меня не было теперь знакомых, которые жили бы в доме, подобном бабушкиному.
После мучительного периода поисков, на протяжении которого я разгуливала по дому с желтой шелковой петлей на шее, так ничего и не найдя, я уселась на край материной постели и попробовала затянуть петлю потуже.
Но каждый раз, когда я стягивала ее настолько сильно, что у меня начинало шуметь в ушах и все лицо наливалось кровью, мои руки слабели и машинально отпускали петлю — и сразу же все проходило.
И тут я поняла, что мое тело припасло для меня множество всяких сюрпризов — типа того, что мои руки слабели в критическую секунду, — потому что, если бы мне удалось полностью навязать ему свою волю, и оно, и я оказались бы мертвы в то же самое мгновение.
Собрав остатки здравого смысла, мне следовало заманить тело в западню; иначе оно запрет меня в свою дурацкую клетку, чего доброго, еще лет на пятьдесят — а в этом не будет ни малейшего смысла. А когда люди обнаружат, что я спятила, — а они обнаружат это рано или поздно, несмотря на то что мать, конечно, не будет об этом трепаться, — они уговорят ее поместить меня в сумасшедший дом, чтобы там меня вылечили.
А вылечить меня невозможно.
Я купила в аптеке несколько дешевых изданий по психопатологии и сравнила свои симптомы с теми, что были описаны в этих книгах. И конечно же, такие симптомы соответствовали самым безнадежным заболеваниям.
Помимо бульварных газетенок, единственным, что я в силах была читать, оставались книги по психопатологии. Это выглядело так, словно для меня нарочно оставили некую узкую щель, в которую я могла посмотреть на самое себя и выяснить достаточно, чтобы прийти к надлежащим выводам.
После фиаско с повешением я подумала, не отказаться ли мне от суицидных попыток вовсе и не отдаться ли во власть докторам, но тут я вспомнила о докторе Гордоне и его машине ужасов. Если меня поместят в клинику, они смогут устраивать мне электрошок хоть круглые сутки.
И еще я представила себе, как моя мать, и брат, и подруги примутся навещать меня изо дня в день, надеясь, что мне вот-вот станет лучше. А затем их визиты начнут становиться все реже и реже, потому что они оставят всякую надежду на мое выздоровление. А потом они постареют. И меня заберут.
Да и разорятся к тому же.
Сперва им захочется обеспечить мне самое лучшее лечение, и они вбухают все свои деньги в какую-нибудь частную клинику вроде той, которой заведует доктор Гордон. А потом, когда они окончательно разорятся, меня переведут в общественную больницу для бедных, где сотни несчастных вроде меня ютятся в одной огромной клетке в полуподвале.
Ведь чем безнадежней ваш случай, тем глубже стараются вас запрятать.
* * *
Каль повернулся и поплыл к берегу.
Обернувшись, я увидела, что он уже бредет по воде, доходящей ему до плеч. На фоне песка цвета хаки и изумрудно-зеленой морской ряби его тело мгновенно предстало как бы рассеченным пополам, словно тело белого червя. Затем он полностью выбрался из изумрудной зелени в царство хаки и потерялся среди десятков и сотен других червей, ползавших или просто гревшихся на солнце между морем и небом.
Я погрузила руки в воду и пощипала себе ступни. Похожий на половину хрупкого яйца камень, казалось, оставался на том же расстоянии от меня, как когда мы с Калем смотрели на него с берега.
И тут я поняла, что доплывать до камня будет бессмысленно, потому что мое тело воспользуется подвернувшимся шансом вскарабкаться на него, погреться на солнышке и набраться сил на обратный заплыв.
Единственная возможность утонуть представлялась прямо здесь, в открытом море.
Поэтому я прекратила плыть.
Я прижала руки к груди, опустила голову и нырнула, расталкивая воду локтями. Морская толща надавила мне на уши и стиснула сердце. Я изо всех сил стремилась вниз, но, прежде чем мне удалось осознать, где я нахожусь, море выплюнуло меня на солнце и весь мир вокруг меня засверкал, как синие, зеленые и желтые полудрагоценные камни.
Я вытряхнула воду из глаз.
Я была без сил, как после страшного физического напряжения, но море несло меня, как на плоту, по своим волнам.
Я нырнула еще раз, потом еще раз — но каждый раз море выталкивало меня, как пробку из бутылки шампанского.
Серый камень смеялся надо мною уже в открытую; казалось, он качался на волне, как спасательный буй.
И я осознала, что и на этот раз потерпела поражение.
Я повернула к берегу.
* * *
Цветы кивали мне головками, как умные и сознательные дети, пока я тащила их по всему холму.
Я чувствовала себя в своей серо-зеленой доброволщической униформе совершенной идиоткой и вдобавок к этому абсолютно не на своем месте, в отличие от одетых в белое докторов и медсестер и даже от носящих коричневые халаты уборщиц с вечными метлами и ведрами грязной воды, — и все они проходили мимо меня, не удостоив и словом.
Если бы мне платили, пусть самую малость, я в конце концов могла бы назвать это настоящей работой, но единственной наградой за раскладку журналов и конфет и расстановку цветов по вазам служил мне бесплатный ленч.
Мать сказала, что лучшее лекарство для человека, который слишком много о самом себе размышляет, — это помощь тем, кому приходится еще хуже, чем тебе, поэтому Тереза устроила меня на правах добровольной помощницы в местную больницу. Попасть сюда в таком качестве было трудно, потому что среди молодых дам города это занятие было довольно модно, но, к счастью для меня, большинство из них разъехалось по случаю летних вакаций.
Я надеялась, что меня определят присматривать за кем-нибудь из по-настоящему тяжелобольных, — и он увидит на моем строгом страдальческом лице, как я переживаю за него, и почувствует ко мне благодарность. Но начальница над добровольными помощницами, общественная деятельница и ревностная посетительница церкви, едва взглянув на меня, приговорила:
— В послеродовое отделение.
И я поднялась на три этажа на лифте, попала в послеродовое отделение и отрекомендовалась старшей медсестре. А она указала мне на столик на колесиках, весь уставленный цветами. Моей задачей было разнести цветы по палатам и к постелям тех, кому они были посланы, причем ничего не перепутав.
Но стоило мне подойти к дверям первой же палаты, как я заметила, что один из букетов растрепался и крайние цветы в нем уже начали увядать. Я подумала о том, как горько будет женщине, только что разрешившейся от бремени и произведшей на свет дитя, получить в подарок большой букет мертвых цветов, поэтому я подкатила свой столик к рукомойнику, расположенному в стенной нише, и принялась выбирать из букета увядшие цветы.
Вслед за увядшими я выбрала все, которые начали увядать или же были близки к этому.
Нигде поблизости не было мусорного ведра или корзины, поэтому я смяла цветы и бросила их в раковину. Раковина была на ощупь холодна, как могила. Я улыбнулась. Так, должно быть, здесь кладут тела усопших в больничный морг. И движение моих рук, пусть и едва заметное, невольно повторило куда более размашистые жесты докторов и медсестер.
Я широко распахнула двери палаты и вошла, катя перед собой столик с цветами. Несколько медсестер повскакали со своих мест, а я вроде бы как в тумане увидела истории болезни и шкатулки с лекарствами.
— Что тебе нужно? — строго спросила одна из медсестер. Я не смогла бы в точности определить какая: все они были для меня на одно лицо.
— Я разношу цветы.
Медсестра, только что разговаривавшая со мной, положила мне руку на плечо и осторожно вывела меня из палаты, одновременно с этим выталкивая мой столик на колесиках свободной и опытной рукой. Она раскрыла дверь в соседнее помещение и подтолкнула меня по направлению к ней. А сама исчезла.
Я слышала, как они хихикают у себя в кабинете, пока дверь в палату не закрылась за мной, отсекая их хотя бы на время.
В палате было шесть коек, и на каждой находилось по роженице. Все женщины в данную минуту сидели, занимаясь вязанием, листая журналы или накручивая бигуди, и болтали, как попугайчики в большой клетке.
Я почему-то предполагала, что найду их спящими или хотя бы спокойно лежащими и непременно бледными и мне придется, чтобы не потревожить их, красться на цыпочках, сверяя номера коек с номерами на ленточках, привязанных к вазам с цветами, но, прежде чем мне представился шанс со всем этим разобраться, яркая развеселая блондинка с резкими чертами треугольного лица поманила меня к себе.
Я начала приближаться к ней, оставив столик посредине палаты, но тут она сделала нетерпеливый жест, и я поняла, что ей хочется, чтобы я подкатила к ней столик.
Так я и поступила, то ли высокомерно, то ли заискивающе ей улыбаясь.
— Эй, а где там мои цветочки? Где мой дельфиниум?
Огромная костистая особа из другого конца палаты вперила в меня орлиный взор.
Остролицая блондинка наклонилась над столиком.
— Вот мои чайные розы, — произнесла она. — Но почему-то вперемешку с каким-то вшивым ирисом.
В палате зазвучали голоса и остальных женщин. Звучали они громко, упрямо, и слышалась в них какая-то обида.
Я только было раскрыла рот, чтобы объяснить им, что выкинула в раковину ворох увядшего дельфиниума и что в некоторых вазах было так мало цветов, что я добавила туда, взяв из других, как вдруг дверь палаты широко распахнулась и на пороге появилась медсестра, примчавшаяся сюда, чтобы выяснить, что, собственно говоря, происходит.
— Сестричка, у меня был большой букет дельфиниума! Ларри принес его мне прошлым вечером.
— Она перемешала мои чайные розы с какой-то дрянью.
Бросившись бежать, я на ходу стянула с себя зеленую униформу и запихнула ее в ту же раковину, где покоились увядшие цветы. И затем помчалась через ступеньку вниз по пустынной черной лестнице, и, к счастью, никто не попался мне навстречу.
* * *
— Как пройти на кладбище?
Итальянец в черной кожаной куртке остановился и указал пальцем на аллею, идущую от белой методистской церкви. Эту церковь я помнила. Я была методисткой до девяти лет, а потом мой отец умер, мы переехали и обратились в унитарианское вероисповедание.
До обращения в методизм моя мать была католичкой. Дед и бабка и тетя Либби так и остались католиками. Тетя Либби простилась с католицизмом одновременно с моей матерью, но потом влюбилась в итальянца, который, разумеется, был католиком, и возвратилась в лоно покинутой было церкви.
Позднее я и сама начала задумываться над тем, не перейти ли мне в католичество. Я знала, что самоубийство считается у католиков страшным грехом. Но если так, они, возможно, особенно постараются удержать меня от этого шага.
Разумеется, я совершенно не верила в загробную жизнь, в непорочное зачатие, в инквизицию, в непогрешимость этого человечка с обезьяньим лицом, которого они называют папой, и во все такое прочее; но ведь объявлять об этом священнику было вовсе не обязательно — я могла всецело сосредоточиться на своих собственных грехах, а он помог бы мне в них покаяться.
Беда была в том, что церковь, даже католическая, не в состоянии занять и заполнить твою жизнь всецело. Можешь сколько угодно молиться и преклонять колени, тебе все равно придется есть три раза в день, ходить на работу и жить в миру.
Мне хотелось узнать, какой стаж католичества нужно иметь, чтобы получить возможность уйти в монастырь, и я спросила об этом у матери, полагая, что она способна подсказать мне оптимальное решение.
Мать, однако же, рассмеялась:
— Думаешь, они тебя просто так, с бухты-барахты, и возьмут? Надо знать назубок катехизис и все молитвы и, главное, надо веровать, твердо и непоколебимо. А девицу-то вроде тебя — да ни в коем разе!
Тем не менее я постоянно играла с мыслью о том, чтобы пойти на исповедь к какому-нибудь бостонскому священнику — непременно к бостонскому, потому что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из священников в моем городке узнал о том, что я подумываю о самоубийстве. Все священники — невероятные сплетники.
Я оденусь в черное — это-будет хорошо контрастировать с моим мертвенно-белым лицом — и брошусь в ноги священнику, и воскликну: «Отец, помогите мне!»
Но такие мысли одолевали меня, пока люди не начали то втихомолку, то явно надо мной потешаться, вроде как эти медсестры в больнице.
Я была абсолютно уверена в том, что католики не принимают к себе в монастыри душевнобольных. Муж тетушки Либби как-то раз шутя рассказал насчет одной монахини, прибывшей на осмотр к Терезе. Эта монахиня постоянно слышала игру невидимых арф, и какой-то голос нашептывал ей на ухо «аллилуйя». Однако в ходе беседы с врачом она не смогла со всей уверенностью сказать, было ли звучавшее у нее в ушах слово именно «аллилуйя», а не «Аризона». Монашка была родом из Аризоны и, полагаю, провела остаток своих дней в сумасшедшем доме.
Я спрятала лицо под черной вуалью и прошла сквозь литые чугунные ворота. Мне показалось странным, что, хотя на этом кладбище похоронен мой отец, никто из нас никогда не приходил к нему на могилу. Мать даже не позволила нам присутствовать на похоронах, потому что мы с братом были тогда еще совсем детьми, а отец умер не дома, а в клинике, — и поэтому кладбище и сама его смерть всегда представлялись мне чем-то нереальным.
Позже у меня время от времени случались порывы воздать отцу за все годы, на протяжении которых я его терпеть не могла, и начать ухаживать за его могилой. В конце концов, я ведь была его любимицей, и поэтому мне подобало оплакивать его, раз уж моя мать оказалась на это не способной.
Мне думалось, если бы мой отец не умер, он научил бы меня всему, что знал о насекомых, которые были его университетской специальностью. Он преподавал бы мне немецкий, древнегреческий и латынь, которыми владел, и, возможно, я перешла бы в лютеранство. Мой отец был лютеранином, пока жил в штате Висконсин, но здесь, в Новой Англии, лютеранство было не в моде, и поэтому он превратился в довольно скверного лютеранина, а потом, как утверждает моя мать, — и в закоренелого атеиста.
Кладбище разочаровало меня. Оно было расположено за городом, в низине, на изрядно заболоченной почве, и, пока я гуляла по выложенным гравием тропкам, до меня доносились какие-то неприятные соленые запахи.
Старая часть кладбища оказалась еще куда ни шло, с ее плоскими надгробиями, письмена на которых были уже полустерты, и с покрытыми лишайником изваяниями, но довольно скоро я осознала, что отец покоится в современной части кладбища, где даты смерти помечены тысяча девятьсот сороковыми годами.
Надгробные плиты в современной части кладбища выглядели грубыми и дешевыми и то там, то тут могилы были обрамлены мрамором, что напоминало мне о продолговатых мраморных ваннах, наполненных грязью, а ржавые металлические контейнеры с искусственными цветами поднимались в том месте, где у покойника должен находиться пуп.
С серого неба пошел мелкий дождик, и я почувствовала сильнейшую тоску.
И я не могла найти отцовскую могилу.
Низкие, косматые тучи клубились у горизонта в той стороне, где было море, за пляжами и дачными поселками, и тяжелые капли дождя падали на черный плащ, приобретенный мною сегодня утром. Сырость пробирала меня до костей.
Покупая плащ, я спросила у продавщицы:
— А он водонепроницаемый?
И она ответила:
— Водонепроницаемых плащей не бывает. Он лив неустойчивый.
А когда я спросила у нее, что означает «ливнеустойчивый», она посоветовала мне приобрести заодно и зонтик.
Но на покупку зонтика у меня уже не хватало денег. Со всеми моими тратами на билеты до Бостона и обратно, на орехи, газеты и книги по психопатологии и на морские прогулки до моего родного города мои нью-йоркские заработки были уже почти исчерпаны.
Я решила покончить с собой, когда на моем банковском счету не останется ни гроша, и сегодня я потратила последние деньги на черный плащ.
И тут я увидела отцовскую могилу.
Впритык к его надгробной плите была чья-то другая, буквально впритык, как люди стоят впритык друг к дружке в помещении, где никому не хватает места. Плита была из нежно-розового мрамора, цвета консервированного тунца, и написано на ней было только отцовское имя и две даты со штришком между ними.
К изножью плиты я положила жалкий мокрый пучок азалий, которые сорвала с куста, растущего у кладбищенских ворот. Затем у меня подогнулись ноги, и я села на влажную траву. Я не могла понять, почему так громко плачу.
Но тут я вспомнила, что до сих пор не пролила по своему отцу ни слезинки.
Моя мать тоже проводила его без слез. Она только улыбалась и говорила о том, какое великодушие проявил отец, вовремя умерев, потому что, если бы он не умер, ему суждено было провести остаток своих дней парализованным калекой, а он, конечно же, и сам предпочел бы умереть, нежели влачить столь жалкое существование.
Я прижалась лицом к ледяному лику мраморной плиты и выплакала под холодным соленым дождем все свое горе, оплакала все свои утраты.
* * *
Теперь я знала, как к этому подойти.
В ту же минуту, когда машина затормозила на выезде и шум мотора затих, я вскочила с постели, быстро надела белую блузку, зеленую юбку колоколом и черный плащ. Плащ со вчерашнего дня не успел просохнуть, но скоро это перестанет иметь какое бы то ни было значение.
Я спустилась по лестнице, нашла на обеденном столе бледно-голубой конверт и вывела на обороте огромными корявыми буквами: «Я ухожу на длинную прогулку».
Я положила свое сообщение туда, где моя мать заметит его, как только вернется.
И расхохоталась.
Я ведь забыла самое главное.
Я помчалась наверх и придвинула кресло к шкафу. Взобравшись на кресло, я достала с верхней полки маленькую, наглухо задраенную зеленую шкатулку. Я могла бы открыть ее голыми руками — замочек был таким жалким — но мне хотелось проделать все хладнокровно и по порядку.
Я полезла в материнский письменный стол, открыла верхний ящик справа и достала оттуда синюю шкатулку с драгоценностями, упрятанную под надушенные ирландские салфетки. Из обитой изнутри бархатом шкатулки я достала маленький ключик. Отперла им зеленую шкатулку и достала оттуда непочатый флакончик с таблетками. Их оказалось больше, чем я рассчитывала найти.
Как минимум, пятьдесят.
Если бы я решила подождать, пока мать не выдаст их мне по штуке на ночь, мне пришлось бы прикапливать их на протяжении пятидесяти ночей. А за это время возобновились бы занятия в колледже, и возвратился бы из Германии мой брат, и вообще стало бы слишком поздно.
Я положила ключ на место, к недорогим цепочкам и колечкам, поставила шкатулку в ящик письменного стола под ирландские салфетки, возвратила шкатулку с лекарствами на верхнюю полку шкафа и передвинула по ковру кресло в точности туда, где оно стояло раньше.
Затем спустилась на первый этаж и прошла на кухню. Открыла кран и налила себе большой стакан воды. Затем, со стаканом и с флакончиком таблеток, отправилась в подвал.
Туманный, как бы подводный, свет заливал это помещение, струясь из низких подвальных окон. За старой керосиновой горелкой в стене, примерно на уровне плеча, было слуховое окно, уходившее куда-то в неизвестном направлении. И еще одна дыра, пошире, для вентиляции, присовокупленная к дому после того, как был вырыт этот подвал, ставший таинственным и таинственным образом связанным с землей прибежищем.
Несколько старых и полусгнивших поленьев преграждали путь в вентиляционное отверстие. Мне удалось чуть сдвинуть их с места. Затем я поставила стакан с водой и флакончик с таблетками рядышком на плоскую поверхность одного из бревен и начала протискиваться в дыру.
Сделать это было крайне непросто. У меня ушло много времени, но в конце концов, после нескольких безуспешных попыток, мне удалось проникнуть туда, и я поползла во тьму, как сказочный тролль.
Земля под моими босыми ногами была приветливой, хотя и холодной. Я подумала о том, сколько воды утекло с тех пор, как конкретно этот кусок почвы мог погреться на солнышке.
Затем, постепенно подтаскивая тяжелые, покрытые пылью поленья все ближе и ближе, я заложила ими вход в мою пещеру. Тьма была на ощупь толстой, как бархат. Я потянулась за флаконом и стаканом и на четвереньках и нагнув голову поползла в самый дальний угол.
Паутина, нежная, как мотыльки, касалась моего лица. Разложив на земле черный плащ, как будто свою собственную тень, я открутила колпачок с флакона и проглотила таблетки, одну за другой, запивая каждую небольшим глотком воды.
Сперва я вроде бы ничего не почувствовала, но когда во флаконе обнажилось дно, у меня перед глазами поплыли красные и синие круги. Флакон выскользнул у меня из рук, и я легла навзничь.
Наступило безмолвие, вобравшее в себя шорох гальки, шум раковин и грохот всех кораблекрушений моей жизни. И затем, уже на обрыве сознания, безмолвие отворило мне свои врата, и, предаваясь его могучей приливной волне, я заснула.
Назад: 12
Дальше: 14