Глава 9
Прикосновенье
1934
Остановив машину у гаража, Спиридонов пошел открывать гаражные ворота. На скрип петель вышел Михалыч, кутаясь в неизменную шинель – снимал он ее только тогда, когда наступало календарное лето.
– Виктор Афанасьевич, здравия желаю, – поздоровался он. Михалыч здоровался всякий раз, как видел Спиридонова, даром, что это могло быть три раза на дню.
– И тебе, Михалыч, не хворать, – ответил Спиридонов, садясь за руль. Он загнал машину в гараж, вышел из нее и привычно передал ключи завгару. – Будет время, загляни под капот моему коню. Что-то постукивает, а что – ума не приложу.
– Да, верно, палец, – тоном знатока отозвался Михалыч. – Гляну, конечно. Штука неприятная, не ровен час, клин поймать. А вы откуда так рано?
– С кладбища, – невесело отвечал Спиридонов.
– Что, опять? Вы ж в том еще году все уладили…
– Да нет, я с Красной площади, – усмехнувшись, уточнил Спиридонов. – Ты ж газеты читаешь, не знал, что ли, что сегодня Менжинского хоронили?
Со дня свадьбы Ощепкова прошел год. За это время Виктор Афанасьевич ни разу его не видел, но слышал о нем постоянно. Ощепков развил бурную деятельность: кроме работы в ЦСКА и Институте физического воспитания он еще курировал спортивное общество «Авиахим». Ощепков рос, но нельзя сказать, что Спиридонов при том умалялся.
Просто у Виктора Афанасьевича год выдался действительно тяжелым, и Михалыч знал почему. Собственно, он-то невзначай и сообщил Спиридонову, что Дорогомиловские кладбища – еврейское и купеческое – власти Москвы решили снести, а кладбищенское место застроить. У Спиридонова все внутри оборвалось – застроить место, где нашли покой его родители, тесть с тещей и, самое главное, Клавушка?
Он бросился в горисполком, чтобы решить вопрос перезахоронения, но наткнулся на уйму препятствий. Во-первых, пробиться к нужному начальнику было очень сложно – тысячи граждан ежедневно «висели на аппарате», осаждая чиновников своими проблемами. Когда же Спиридонов все же пробился, выяснилось, что «перед советскими законами все граждане равны, и вопрос об эксгумации и перезахоронении будет решаться общим порядком».
Что означало «общим порядком» в Советской России, обросшей Аппаратом, как старый осокорь омелой? Это значило, что «вопрос должен пройти все инстанции согласования». И все бы ничего, но снос кладбищ, в отличие от куда менее физически трудоемкого вопроса согласования, шел с завидным опережением сроков…
Ситуация осложнялась нежеланием Спиридонова обращаться за помощью к своему вышестоящему начальству. Он вполне мог заручиться поддержкой того же Ягоды или Власика, не говоря уж о Сашке Егорове, который окончательно перебрался в Москву, поскольку начальник штаба РККА, которым его назначили не так давно, не может сидеть в Белорусском военном округе. Но Виктор Афанасьевич был щепетилен и полагал, что не имеет никакого права отвлекать этих людей своими личными нуждами. А должность самого Спиридонова на московское городское начальство впечатления не производила, как и значок отличника ВЧК – ОГПУ. Мало ли отличников? Много в столице таких же значков. Вот был бы он главным майором госбезопасности, тогда бы и поговорили. А так у нас в очереди люди и поважнее стоят, даже делегаты съезда. Вы, товарищ Семенов… простите, Спиридонов, не делегат? Так становитесь в очередь!
Виктор Афанасьевич проваландался все лето и половину осени, тщетно обивая пороги и ругая, когда тихо, а когда в голос, родную бюрократию. Он, непобедимый на ринге, был против них абсолютно бессилен – не применять же болевой захват против женщины, дающей ему отпор на канцелярском плацдарме?
Наконец в один из дождливых октябрьских дней дело сдвинулось с мертвой точки, причем неожиданно. Виктору Афанасьевичу позвонили домой (персональный телефон ему провели по личному распоряжению Ягоды) и сообщили, что, если он желает перезахоронить своих родственников, ему могут выделить один участок на Ваганьковском кладбище. На вопрос, как можно перенести пять захоронений в одну могилу, ему резонно ответили, что в наше время и не такое возможно, в одной могиле могут покоиться два десятка человек. Если по коммуналкам ютятся живые, то мертвым с их запросами и подавно легко потесниться, особенно если Совнарком так велел. И вообще, ему для этого выделят бригаду опытных могильщиков, так с какой стати ему быть недовольным?
Спиридонов спорить не стал и выходные провел меж двух кладбищ, наблюдая процесс перезахоронения. Откровенно говоря, он чувствовал нечто, чему не мог подобрать названия – не страх, скорее какое-то оцепенение. Он боялся увидеть останки дорогих ему людей, как говорится в одном из православных канонов, в виде бесславном и безобразном. Но обошлось. Гробы до революции умели делать на совесть, так что и двадцатилетнее пребывание в земле им не особенно повредило. Хотя все равно – при виде Клавушкиного гроба, который он сам когда-то бережно опустил в мерзлую землю, Спиридонова стала бить крупная дрожь. У него возникло желание приоткрыть лишь слегка покосившуюся крышку и посмотреть… Еще раз увидеть незабвенные, любимые черты. Умом он понимал, что черты эти не сохранились до настоящего дня, обратившись в прах, но сердце сжималось и ныло, пока гроб не опустили рядом с родительскими гробами в кузов обращенного в катафалк старенького «АМО». Могила на Ваганьковском уже была вырыта. Гробы пришлось ставить в три яруса, Клавушкин оказался на самом верху. И вновь Спиридонов бросал землю на его крышку, и вновь договаривался об установке памятника – старые надгробия пришлось оставить на Дорогомиловском, откуда их, дабы прекрасный мрамор и доломит не пропадали зря, брали на облицовку набережной Москвы-реки.
В тот вечер Спиридонов пришел домой поздно, и Варя сразу же поняла, что с ним творится что-то неладное. Его бил озноб, начался жар. Варя вызвала врача. Тот осмотрел Спиридонова, покачал головой и сказал, что нужна госпитализация.
В больницу Виктор Афанасьевич, несмотря на все ухудшающееся самочувствие, ехать наотрез отказался, и врач, разведя руками, дал Варе инструкции и ушел. Варя умчалась в аптеку, а Спиридонов, чувствуя себя все хуже, позвонил дежурному по обществу «Динамо» и дал распоряжения на случай своего продолжительного отсутствия. «Или смерти», – добавил он про себя.
Когда Варя вернулась, Спиридонов попытался отправить ее в общежитие, аргументируя свою настойчивость тем, что он мог на кладбище подхватить какую-нибудь инфекцию, ведь там и тифозных хоронили, и туберкулезных, и каких угодно. Ехать в общежитие Варя снова не захотела, а Виктора Афанасьевича спор окончательно ослабил, и он, махнув рукой, рухнул на диван и отвернулся к стенке.
Варя же, сноровисто сшив себе ватно-марлевую повязку, принялась его обихаживать. На следующее утро отсутствие Спиридонова на рабочем месте и его ночные инструкции вызвали в «Динамо» изрядную панику. К Виктору Афанасьевичу на квартиру нагрянул целый консилиум, а к дому подогнали новенький «ЗИС-5» с подвижной инфекционной лабораторией в кузове.
Однако после тщательного обследования впавшего в полубессознательное состояние Спиридонова (со взятием проб крови и горловой мокроты) следов инфекции обнаружено не было, и консилиум пришел к выводу, что сразившая его загадочная болезнь – отголосок перенесенной контузии и нервного напряжения последних недель. Ему назначили консервативное лечение, а Варе, к ее вящей радости, предписали не только не покидать больного, но и находиться при нем неотлучно.
Вплоть до самых Октябрьских праздников Виктор Афанасьевич был настолько слаб, что нуждался в помощи даже для естественного обихода, и Варя неизменно была рядом. И только когда по Красной площади, сияя кумачом и портретами членов Политбюро, шла праздничная демонстрация, Виктор Афанасьевич впервые смог подняться с дивана и с Вариной помощью доплестись до санузла. До Нового года он был все еще слаб, но Варя всеми силами старалась поставить его на ноги.
За несколько дней до праздника Виктор Афанасьевич, казалось, почувствовал себя лучше, добрался до эркера и, открыв настежь окно, закурил. Варя выругала его за «такую неумную выходку»: курить-де, если уж такая нужда, можно и в постели, а в эркере холодно и сквозняк – еще, мол, простудитесь. И как в воду глядела – едва она отлучилась, чтобы купить к празднику елку (традиция наряжать елку к Новому году вернулась в Москву, и Варя, втайне от Виктора Афанасьевича, решила купить появившиеся в магазинах потребкооперации алые елочные шары с кремлевскими башнями, членами Политбюро, самолетами, танками и так далее), как, вернувшись, застала Спиридонова с жаром и усилившимся кашлем. Елку они все-таки нарядили, Спиридонов упрямо отказывался возвращаться в постель, но хитрая Варя сторговала за эту помощь то, что она напоит его лечебным чаем и сделает ему на спину водочный компресс. Водки в доме не было, зато было полбутылки армянского коньяка, вторая половина пошла в чай. Вероятно, благородный напиток оказался не столь действенным для лечебных целей, нежели родная сивуха, – на следующий день Спиридонова буквально сгибало пополам от надрывного, лающего кашля. Пришедший врач констатировал воспаление легких, судя по всему, ураганно распространяющееся. От госпитализации Спиридонов вновь отказался, и Варя опять приняла на себя роль патронажной сестры при нем.
Время от времени Спиридонов в жару вспоминал Акэбоно. Возможно, Варины прикосновения чем-то напоминали ему ее. Тогда больной начинал бредить, притом по-французски.
Ни одна жалоба ни разу не сорвалась с ее губ. Наоборот, было видно, что ухаживать за этим строптивым упрямцем доставляет ей неподдельное удовольствие. Она даже несколько расцвела, и Спиридонов в полубреду похвалил ее. От комплимента Варя зарделась, как обычно бывало, когда он не скупился на доброе слово в ее адрес. А это происходило все чаще, ибо Спиридонов видел ее усилия и не мог не оценить девичьего стоицизма.
Видел – и в глубине души не понимал зачем. Зачем она это делает? Кто он ей? Обслуживающий персонал? Персональный наблюдатель? Он не мог сбросить со счетов и такой вариант… Конечно, можно предположить, что у нее к нему какие-то чувства, вон как она похорошела, пока ухаживает за ним, немощным и болезным, разрази ее гром, эту болезнь… Но он вдвое старше ее, его жизнь клонится к вечеру, а у нее только-только наступает рассвет. Какие могут быть соприкосновения у ранней весны с поздней осенью? Что меж ними общего?
Спиридонов дал себе зарок поговорить с Варей об этом, как только окрепнет, и строго-настрого запретить ей и думать «о чем-то таком», если вдруг окажется, что она и впрямь что-то испытывает к нему. Чушь какая! Гробить жизнь на человека, который ей годится в отцы?! Он непременно внесет ясность в их отношения…
Однако для этого нужно было хотя бы выздороветь, а это была непростая задача. Несмотря на все усилия Вари, подкрепленные солидной поддержкой лечебно-санитарного управления Кремля, воспаление легких словно заключило с прежней спиридоновской хворью союзнический договор. Едва на одном фронте наблюдалось облегчение, второй фронт активизировался, вновь укладывая Спиридонова, увы, не на татами, а на диван. А как только эта болезнь несколько отступала – начинался рецидив по первому направлению. Так продолжалось весь январь и почти весь февраль; первые признаки выздоровления появились только ко дню Советской Армии, а окончательно о выздоровлении можно было сказать с уверенностью лишь ближе ко дню рождения вождя мирового пролетариата.
Справедливости ради, врачи по секрету поведали перепуганной Варюшке, что не были до конца уверены, что больной поправится, а если совсем начистоту – думали, что болезнь его доконает. Если бы не природная выносливость организма, физическая закалка и преданность Варюшки, так бы оно и случилось, но не случилось. Выдюжил Спиридонов.
Едва став на ноги, он поспешил в «Динамо», посетил несколько тренировок разных групп и в целом остался довольным. После чего опять слег на недельку с кашлем, но это были сущие мелочи, как говорят медики, остаточные явления. Варя делала ему согревающие компрессы, смазывала люголем воспаленное горло, рисовала на спине йодную сетку, ставила банки, сетуя на то, что спина у него как камень, поила теплым молоком с медом и коньяком, от которого Спиридонов плевался, но стоически терпел экзекуции. А Варя молча сносила приступы спиридоновских откровений во время бреда: да, откровений! – она не обманывалась в этом, хоть часто язык был чужой, не русский. Варя отнюдь не была ребенком и многое узнала за эти недели и месяцы о Спиридонове. Но виду не подала.
Наконец он окреп настолько, что вернулся к работе. К тому моменту он напрочь забыл о своем обещании поговорить с Варей. Не до того было – оказывается, в Совнаркоме появилась идея провести межведомственные соревнования по рукопашной борьбе, в которых воспитанники Спиридонова должны были показать свое превосходство над питомцами Ощепкова (из общества ЦСКА) и Харлампиева, поставленного Ощепковым во главе общества «Авиахим». Спиридонов помнил предыдущие межведомственные соревнования и горел желанием на этот раз победить вчистую. Его система была лучше.
А вдобавок к тому в его ведомстве тоже назревали перемены…
* * *
– Земля ему пухом, – помянул Менжинского Михалыч. – Все мы смертны…
Спиридонов тем временем достал пачку папирос и протянул ее завгару:
– Угощайся, опять небось без курева сидишь?
– Нет, сегодня при своих, – степенно отказался Михалыч. – Но пару штук возьму, ваши люки всяко лучше моей махорки…
Они закурили, подкурив каждый от своей зажигалки.
Выпустив дым, Михалыч сказал:
– Слыхал я, вас теперь в наркомат переделают.
– Вроде того, – кивнул Спиридонов.
– Кубарей-то прибавится? – Михалыч пыхнул дымком.
Спиридонов пожал плечами:
– Да зачем они мне?
Он вспомнил, как когда-то сам поставил крест на военной карьере, когда решил жениться на Клаве. Эх, Клавушка… Воспоминания о ней были столь же свежи, как раньше, но прежней боли не причиняли.
– Ну как? – удивился Михалыч. – Все в начальство хотят. Больше кубарей – сытнее жизнь.
– Где много кубарей, там много печалей, – ответил Спиридонов задумчиво. – Михалыч, ну чего мне не хватает? Все-то у меня есть.
– Ну… это… – Михалыч потупился, потом сообщил невпопад: – Ваша-то вчера уходила… Долгенько ее не было, почитай часа полтора, вернулась, правда, аккурат за полчаса до вашего возвращения.
Спиридонов снова пожал плечами, но какое-то неприятное чувство все-таки ощутил. После затяжки сдавленно заболело в левом боку, в легком – после болезни эта боль время от времени давала о себе знать.
– Дело молодое, ей, наверно, хочется в кино или на танцы…
– Вот и сводили бы, – хитро прищурился Михалыч. – В кино или на танцы.
– Михалыч, у меня со временем совсем швах, – вздохнул Спиридонов. – Да и сам подумай, ну что мне на танцах-то делать? Так, как я умею, никто уж и не танцует. Пусть она сама.
Михалыч отвел взгляд и затянулся. Папиросу он держал не так, как Спиридонов, а по-другому – большим и указательным пальцами. Виктор Афанасьевич пробовал так и нашел, что этот способ удобнее, например, во время дождя или при сильном ветре. Но сам держал, как привык.
– Упустите вы ее, Виктор Афанасьевич, – проговорил Михалыч едва не в сторону. – Ей-богу, ведь упустите.
– Да ну тебя, – отмахнулся от него Спиридонов. – Что ты заладил, «упустите – упустите», как будто у нее ко мне действительно что-то…
– Да, то-то она у вас всю зиму торчала безвылазно, пока вы болели, – ответил Михалыч. – За врачами да за лекарствами бегала, день ли, ночь, снег ли, дождь. Стала как тень, едва свет не пропускает, думаю, и есть-то забывала, на ветру шаталась…
Спиридонов почувствовал раздражение:
– Вот что, Михалыч… не лез бы ты в мою личную жизнь!
– Не лез бы, – кивнул Михалыч, кажется, довольный резким ответом. – Не делали бы вы глупостей, так оно мне и без надобности, а так… – Он затушил папиросу о заскорузлую мозолистую ладонь, предварительно на нее плюнув, и как итог подвел: – Жалко мне ее, пичужку. Больше, пожалуй, чем других. Вижу я, что сердечко у нее на месте, а вы это сердечко нежное, девичье своей черствостью, ровно по коже рашпилем…
– Ты сам-то в нее не влюбился, часом? – с недоброй иронией спросил Спиридонов.
Михалыч досадливо махнул на него ладонью:
– Да куда, в мои года! А будь я помоложе, ей-же-ей, увел бы ее у вас…
* * *
Зайдя домой, Виктор Афанасьевич нарочито громко прикрыл двери. Стараясь производить как можно больше шума, но не так, чтобы вызвать подозрения, разулся, прошел помыть руки и лишь потом зашел в комнату.
Варя накрывала на стол. Из кастрюли она разливала по тарелкам овощной суп с курицей. На «ее» стуле лежало полотенце, в которое кастрюля, вероятно, была до этого завернута, чтобы суп сохранился теплым.
Заметив появление Спиридонова, Варя приветливо поздоровалась и продолжила свое занятие. Виктор Афанасьевич сел за стол. Пока он поднимался по лестнице, у него вновь появилось желание поговорить с Варей по душам, но когда он погрузился в атмосферу домашней идиллии, решимость эта тут же пропала.
Он, конечно, понимал, что разговор необходим; с другой стороны, он боялся обидеть Варю. Потому, отдав должное ее супу, спросил:
– Что нового?
– Вам звонил товарищ Ягода, – ответила Варя.
– И ты молчишь? – не скрыл легкой укоризны Спиридонов.
– Он сказал, что дело несрочное, – рассудительно ответила Варя. – Просил предупредить, что собирается на днях наведаться к вам в клуб. Разговор есть.
– Завтра? – уточнил Спиридонов.
– На следующей неделе, – ответила Варя. – Он пока принимает дела, но сказал, что быстро с этим закончит. Он-де и так в курсе дел.
– Ну да, ну да… – задумчиво сказал Спиридонов, обгладывая куриную ножку. Действительно, последние два года Управлением руководил скорее Ягода, чем Менжинский, хотя Вячеслав Рудольфович и стремился, насколько ему позволяло слабеющее здоровье, быть в курсе всего. – Варя, ответьте мне на один вопрос.
– Да, Виктор Афанасьевич? – Варя подняла глаза от тарелки. Она редко смотрела вот так на него, но когда он к ней обращался, всегда смотрела ему прямо в глаза.
– Вы бы хотели пойти со мной куда-нибудь? – спросил Спиридонов, не отводя взгляда.
Не надо было быть экспертом в области физиогномистики, чтобы понять – она безмерно обрадовалась.
– Конечно, куда угодно! – быстро и порывисто ответила Варя, словно он мог передумать и пойти на попятную. – Вам нужно куда-то пойти?
– Нет, – ответил Спиридонов, и на ее лице на миг появилось разочарование, – не нужно, но ничто и не мешает. Знаете, наверное, все-таки неправильно совсем никуда не выбираться. Тем более вам в вашем возрасте. И, раз уж вы без меня не хотите, я и подумал, а не составить ли мне вам компанию?
Казалось, Варя вот-вот воспарит над стулом, как буддийские монахи, о которых писал в своих новеллах Николай Рерих. Она даже подалась вперед, а ее грудь соблазнительно вздымалась под шифоновой блузкой. Только сейчас Виктор Афанасьевич всерьез обратил на нее внимание, отметив, что она, хоть и невелика, имеет довольно приятную форму. Впрочем, он решительно пресек фривольные мысли.
– Куда угодно, – повторила она и замерла, словно боясь, что все сказанное ей послышалось. Или вправду боялась, что он передумает.
– А куда вы хотите? – спросил Спиридонов. – В кино, в театр, просто по парку прогуляться?
Постепенно у него созревал план: он начнет водить ее на прогулки, когда у него будет свободное время, и на одной из таких прогулок, когда у нее будет полегче настроение, и заведет с ней разговор. Так проще, наверно.
– Я бы хотела в театр, – тихо сказала Варя. – Никогда не была в театре. Должно быть, это очень красиво?
– Сто лет не был в театре, – согласился Спиридонов. – Давайте попробуем попасть в Большой.
Обычно серьезная Варя, как ребенок, захлопала в ладоши:
– Давайте!
– Тогда сейчас доедим, и бегите прихорашивайтесь! – улыбнулся ей Спиридонов.
– А я уже доела, – обрадованно доложила Варя. – Ага, побегу, а вы кушайте. Я только вам котлетку вот с рисом еще положу и компоту налью…
– Этак я растолстею, – пробурчал Спиридонов. Но оба знали, что с его образом жизни полнота ему не грозит.
* * *
Поев, Виктор Афанасьевич в ожидании Вари занял привычное место в эркере – покурить и обдумать, как он начнет разговор. Откровенно говоря, он не знал, с чего начать. Было очень важно не обидеть Варю, не сделать ей больно. И важно, чтобы она жила полноценной жизнью, не тратя ее на глупости вроде пустой влюбленности в пожилого бобыля.
«Как бы это обставить поделикатнее, – упорно мозговал Спиридонов, – ну не должна молодая девчонка-бутончик сохнуть по старику, не должна! Я приложу все усилия и отважу ее от себя…» И тут, почти как наяву, услышал мысленно голос Фудзиюки: «Хотите рассмешить Будду, расскажите ему о своих планах…»
Вспомнив учителя, Спиридонов открыл ящик стоящего здесь же столика, за которым он обычно сидел, когда курил. Столик он нашел во дворе неподалеку, возле полуразрушенного ветхого дома. Даже странно, что этот предмет былой роскоши не пустили в период разрухи на топливо – небольшой овальный стол на высоких ножках с выдвижным ящичком был совершенно не нужен в хозяйстве. Судя по клеткам на столешнице, столик предназначался для игры в шахматы, но ни самих фигур, ни футляра для них в ящичке не было, хотя нашлась пара потертых керенок и несколько дореволюционных монет.
Теперь Спиридонов хранил в ящичке шахматного стола заветную коробочку для бенто, старый блокнотик с «интервью» Ощепкова и еще кое-что. Книжицу в обложке из странного серого материала – это была акулья кожа, но Спиридонов об этом не подозревал – ему передал Ощепков, когда приехал в Москву. Уж как она к нему попала, Спиридонов не имел представления. Ему было лишь известно, что как агент Ощепков был провален, причем не по своей вине. Виновато было его начальство, не сумевшее обеспечить ему должное конспиративное прикрытие, так что в Новосибирске он был опознан японским резидентом – работником посольства, когда в красноармейской форме со своими учениками зашел после тренировки в ресторан. Тем не менее какие-то связи с японской резидентурой он, вероятно, сохранил, поскольку по возвращении в Москву передал ему эту самую обещанную книжицу.
Дневник Фудзиюки Токицукадзе.
Дневник, как и предполагал Спиридонов, был написан на языке, придуманном польским окулистом, – на эсперанто. Удивительный язык, который, по идее, должен был быть интуитивно понятен любому европейцу, но по ознакомлении только вызывал раздражение. Вероятно, потому-то Фудзиюки и вел на нем свой дневник – чтобы никто не мог в нем до конца разобраться. Никто, кроме того, кто знал, на каком языке он написан.
Никто, кроме Спиридонова.
Написанный на эсперанто дневник содержал два отдельных документа на двух разных языках. Первый документ был, правда, и не документ вовсе – а белый журавлик из бумаги, в Японии такие называются оригами. А в журавлике внутри была записочка на французском. Адресована она была Спиридонову и написана не Фудзиюки…
* * *
Оказывается, она не только прекрасно разговаривала по-французски, но и умела писать, пусть с ошибками, Спиридонов не замечал их.
«Мой тигр, мой судзукадзэ, ветер, принесший в мою жизнь столько радости, столько счастья – и столько боли! Пришло мое время уходить в Темную башню, но я не хочу оставлять тебя в неведении, хотя Фудзиюки-сама убеждает меня не разбивать твое сердце и не говорить тебе о том, что я сделаю. А я не могу не рассказать тебе, что ты значишь для меня, мой господин.
Я родилась девятого дня месяца хачигацу пятого года Мэйдзи; выходит, сейчас мне тридцать три года, и я старше тебя на девять лет. С детства я мечтала стать тайю, и, к моему несчастью, мечта сбылась. Лучше бы я не знала тебя, мой богоподобный гайцзын! Лучше бы умерла от голода или холода! О нет, что же я говорю, какие страшные вещи! Не знать тебя было бы хуже вечного проклятия!
У всего есть цена, и у моей мечты тоже. Мы, юдзё, не принадлежим себе. Мы – собственность нашего борделя, а бордель – собственность его господина. Но и это не все – сам господин и его жизнь принадлежат своему даймё, а тот – «божественному Тенно», да проклянет его имя Небо, земля и преисподняя!
Когда-то Муцухито-сам настежь распахнул двери Японии. Когда-то караюки были гордостью Нихона. Мы спали с белыми богами (хотя я видела лишь одного белого бога, того, кого я зову Викторо-сан) и сами казались небожителями.
Теперь же над Микаса дуют злые ветра; из гордости мы превратились в позор. Из небожителей – в подстилки грязных гайцзын. Прости, что говорю тебе это, я лишь повторяю то, что говорят эти проклятые души.
Господин мой! Мне предписано вернуться в Японию и никогда не покидать пределов Ёситвара. Авторитет Фудзиюки-сама, увы, ничто для проклятого Мэйдзи-Тэнно. Мне все равно, что он ведет род свой от Аматэрасу! Я не приемлю богов, которые столь жестоки, и мне бы хотелось вспороть грязный живот того, кого называют божественным несправедливым Тэнно. Но у меня нет и не может быть такой возможности. И не осталось больше сил и даже слез.
Единственное, что у меня осталось, – это моя душа. Та душа, которую своим тигриным взором разглядел во мне тот бог, которому я поклоняюсь теперь. Эта душа принадлежит тебе, мой господин, и тебе отдаю я ее вместе с этим журавликом.
Я не могла бежать с тобою, хоть Фудзиюки-сама и предлагал мне это. За кражу собственности божественного Тэнно, каковой я являюсь по законом Нихон, тебе бы полагалась смертная казнь, и никто не посмотрел бы, что ты гайцзын. Но они не знают, что я – не их собственность. Я принадлежу тебе одному, мой тигр.
У тебя большое сердце, и я попрошу тебя об одном: не плачь, узнав, что я умерла. В моей жизни осталось мало веры, но та, что осталась, стала намного сильнее. Я верю, что расстаемся мы не насовсем. Я верю, что смогу к тебе вернуться. Рядом с тобой, у тебя на руках я готова пережить семь смертей, а тебе – отдать семь жизней. Поэтому сейчас я улыбаюсь. Моя кровь прольется для тебя, мой господин, – и мы встретимся снова под ясным небом твоей прекрасной страны, где я буду принадлежать только тебе, и никто никогда не разлучит нас.
Я написала хокку для тебя:
В другое время года
Я вернусь к тебе оттуда
Где спят влюбленные души.
Писано в городе Талиенвань, девятого кугацу тридцать восьмого года проклятого Мэйдзи.
Подписано Акэбоно, урожденной Сэйери Эйко».
* * *
– Виктор Афанасьевич, вы не заснули ненароком?
Спиридонов вздрогнул от прикосновения. Он не заметил, как подошла Варя. Дневник Фудзиюки он до сих пор так и не начал читать. Но дело было вовсе не в языке.
Всякий раз, когда он брал в руки книжицу, он видел выглядывающего из-под обложки бумажного журавлика с запиской. Записку он не перечитывал больше ни разу. Он помнил ее наизусть…
– Да нет, – ответил он. – Просто задумался.
– А что это за книжечка у вас? – Варя осторожно, вопросительно взглянув на него «Можно?», потянула из его руки дневник Фудзиюки. Спиридонов отреагировал не сразу, невольно залюбовавшись ею.
На ней было простенькое ситцевое платьице и дешевенькие белые туфельки, волосы убраны в косу и подвязаны цветными лентами, но до чего же она была хороша! И ее не портили ни острые черты лица, ни так и прилипшая к ней худоба.
– Дневник моего учителя, – сказал Спиридонов, давая ей возможность взять дневник в руки.
– А на каком это языке? – спросила Варя, приоткрыв книжицу. – Вроде немецкий. Я иностранных языков не знаю, так что не могу понять.
– На польском, – соврал Спиридонов. В конце концов, Дзержинский и Менжинский были поляками, равно как и создатель эсперанто. Правда, сейчас Польша была для Советской России, пожалуй, врагом номер один.
Журавлик выскользнул из дневника и плавно упал на столешницу. У Вари перехватило дух:
– Ой, какой… Я будто его уже где-то видела… Как странно…
Кончиками пальцев она бережно взяла оригами.
– Вы меня простите, Виктор Афанасьевич… – Спиридонов заметил странный блеск в ее глазах, будто она собиралась заплакать. – Он такой печальный… и пахнет «Красной Москвой».
– Чем-чем? – удивился Спиридонов.
– Духи есть такие, «Красная Москва» называются, – кротко улыбнулась Варя. – Говорят, их жена Молотова придумала! Они такие… такие… – Она не нашла нужного слова. – Дорогие вот только очень…
Спиридонов бережно взял журавлика и принюхался. Запах он узнал сразу – это были Клавушкины духи. До сих пор он не замечал на журавлике этого запаха. Но почему…
Тьфу ты… Спиридонова осенило. Конечно, никакой мистики: ведь дневник с журавликом лежали в том же ящике стола, где хранилась коробочка для бенто. А в ней – Клавушкина рукавичка. Вот запах и перешел.
Спиридонов вернул журавлика на прежнее место.
– А где можно купить ее, эту «Красную Москву»? – спросил он.
– В ГУМе, – ответила Варя. – И на Арбате, а еще…
Она осеклась и с подозрением посмотрела на Спиридонова:
– А вам зачем?
– Тебе подарю, – озорно хмыкнул Спиридонов. – Раз уж они тебе так по душе.
Варя зарделась, словно мак:
– Ну что вы! Это же очень дорого!
– Разговорчики! – в шутку приструнил ее Спиридонов, повысив голос до «командного». – Куда мне деньги девать, бобылю? А у тебя и так радостей в жизни немного. «Человек создан для счастья, как птица для полета» – кто сказал?
– Горький? – неуверенно предположила Варя.
– Короленко, – поправил ее Спиридонов. – И чему вас только в школе милиции учат!
Он открыл ящик и положил книжицу поверх блокнотика. Потом закрыл ящик на ключ – тот, кто выкинул столик, не только не вынул из него деньги (теперь, правда, совершенно бесполезные), но и оставил в замке ключик. Очень кстати.
Варя оживилась:
– Виктор Афанасьевич, спасибо вам. Я про эти духи мечтаю…
«Ну ребенок, сущий ребенок», – подумал про нее Спиридонов, но вслух ничего не сказал.
– Я, наверное, много болтаю, – спохватилась вдруг Варя. – Но мне все так интересно!
– И что же тебе интересно? – быстро ухватился за эту реплику Спиридонов.
– Что это за ткань на обложке? – сразу же спросила Варя. К Спиридонову вернулось спокойствие. В конце концов, это же Варя, та Варя, которая всеми силами вытаскивала его с того света!
– Понятия не имею, – честно признался он. – Мой учитель был японцем, значит, что-то японское.
– Японец писал на польском? – не поверила Варя.
– Он был очень образованным и полжизни прожил в Европе, – стал объяснять Спиридонов. – Он даже учился во Франции, в Сорбонне.
– Расскажите мне эту историю! – У Вари загорелись глаза.
– Не сейчас, – ответил Спиридонов, отходя к зеркалу причесаться. Волосы почему-то не хотели ложиться ровно. – История длинная.
– А что за коробочка? – продолжала допытываться Варя.
– Японская, для завтрака, – ответил Спиридонов. – У меня там револьвер.
Об остальном содержимом коробочки он умолчал.
– Здорово! – восхитилась Варя. – А что за блокнотик?
– Много вопросов задаешь, пичужка, – засмеялся Спиридонов, обернувшись к ней и взяв ее лицо двумя пальцами за подбородок. – Посмотри, как у меня волосы лежат, а то в этом зеркале все кажется, что криво…
– Это потому, что зеркало в темной части комнаты, – ответила Варя и, осмелившись, поправила ему непослушную прядь. – Давайте его в эркер перевесим?
– А оно там не закоптится? – всерьез обеспокоился Спиридонов. – От курева моего?
– А вы бы курили поменьше, – с простодушным кокетством не упустила своего Варя и рассмеялась, продемонстрировав остренькие зубки.
* * *
В Большом театре давали «Саломею» Рихарда Штрауса.
Для Вари, никогда не видевшей музыкальных спектаклей, эта драма из библейских времен действительно была как волшебная сказка – прекрасные декорации, ослепительные костюмы и голоса, создающие чарующе-напряженное действие. Сказка непонятная – опера была на немецком, но Спиридонов, видя интерес в глазах Вари, взялся переводить ей, обнаружив, кстати, что изрядно подзабыл немецкий.
Однако изначальную библейскую историю он знал, потому там, где не мог перевести, вспоминал и додумывал. Музыкальная драма на Варю подействовала удивительным образом: очень оживленная в начале, она становилась все задумчивее и грустнее, а в конце едва не заплакала, во всяком случае, глаза ее подозрительно заблестели. Спиридонов не стал спрашивать, что с ней, было и так понятно, да к тому же он заметил Колю Власика с молодой женой, поздоровался – и поспешил увести Варю прочь. Во избежание ненужных вопросов, да той и самой хотелось на свежий воздух.
Они решили прогуляться пешком и пошли по Малой Дмитровке. Сначала молчали, затем стали обсуждать оперу. На удивление, Варя, без знания языка и библейской истории, только со слов Спиридонова, поняла гораздо больше, чем можно было бы ожидать. Хотя герои оперы у нее никак не ассоциировались с библейскими персонажами.
– Жаль его, конечно, – рассуждала Варя. – Но ее мне тоже жаль.
– Почему? – не утерпев, спросил Спиридонов. Он хотел слышать, что она скажет. Любому, наверное, жаль эту юную, прекрасную деву, пусть она и Саломея… Но ему было интересно мнение Вари.
Через минуту он пожалел об этом.
– Потому что любить без взаимности, без надежды быть вместе – это так больно, – ответила Варя, и боль, о которой она говорила, отразилась в ее глазах ярче, чем свет электрических фонарей. – Она не заслужила этого! Она была молодая, прекрасная, она все бы пожертвовала для него. Что ему стоило дать ей хоть немного места в своей жизни? Пусть не жены, не любовницы, пусть просто…
«Помощницы?» – неловко добавил мысленно Спиридонов и испугался.
– Он думал, что это его осквернит. Он был пророком… – сказал он вслух.
– Она б не посмела, – с жаром возразила Варя. – Она бы берегла его святость всеми силами, на какие была способна! Да и может ли любовь осквернить? Христос не прогнал пришедшую к нему блудницу, почему же этот прогнал? Может ли любовь осквернять?
– А может ли любовь убивать? – тихо спросил Спиридонов.
Варя ответила ему не сразу:
– Она, должно быть, сошла с ума… – тихо сказала она. – От горя разум-то и потеряла. Хорошо, что ее убили. Она не могла бы жить с этим, это было бы невыносимо!
Спиридонов ничего не сказал. Они пересекали Страстную площадь, и он машинально нашел глазами окно Ощепковых. Окно было темным, но это ничего не значило.
«Зря я повел ее в театр», – подумал Спиридонов. В этот момент он понял кое-что, в чем не хотел себе признаваться. Понял, что после этой проклятой оперы просто не сможет отстранить ее от себя.
Ты можешь не верить в Бога, но у Бога могут быть на тебя другие планы. Внезапно Спиридонов спинным мозгом почувствовал, что все не случайно, что все события жизни, словно ступеньки лестницы, куда-то ведущей, составляют единое целое. Вот только куда ведет его эта лестница?
Ему стало страшно. Страстной парк был темен, на темных небесах в слабом свете тонкого серпика убывающей луны облака казались черными, словно кляксы. Кажется, это почувствовала и Варя. Она прижалась к Спиридонову всем телом и прошептала:
– Мне страшно. Словно вот-вот случится что-нибудь нехорошее.
Спиридонов хотел было успокоить ее, хотел сказать, что с ним ей бояться нечего…
Но не успел. Из кустов вышла группка шпаны. Как в прошлый раз, когда он шел здесь поздним вечером. Будто ждали его с тех пор! Варя ойкнула, но не стала ни прятаться, ни убегать. Наоборот, она словно обрела силу, выпрямилась и быстро шепнула Спиридонову:
– Будем драться?
Но Спиридонов лишь улыбнулся и ответил совершенно спокойно:
– Драться не будем. Будем бить.
В одном из парней он узнал заводилу, попросившего в тот вечер у него закурить для затравки. Парень оказался учащимся школы рабочей молодежи и действительно сдал нормы ГТО, потому ограничился в отделении РКМ только предупреждением. Не надо и говорить, что Спиридонова он хорошо запомнил с тех пор.
– Какая встреча! – широко улыбаясь, приветствовал его Спиридонов. – Ну что, Пашка, все шило из афедрона не вытащишь? Или решил, что на свободе тебе гулять не хочется, а хочется поработать на благо Родины в исправительно-трудовой колонии?
– Да что вы, товарищ Спиридонов, – ответил Пашка, отступая назад. – Нешто и погулять ночью нельзя? Идите себе спокойненько, а если кто пристанет, так вы только свистните – мы тут как тут.
– Вот что наука животворящая делает! – откликнулся Спиридонов. – Ну, гуляйте, гуляйте, дело молодое… но смотри, прознаю, что сегодня ночью кого обидели…
– Да кого мы обидим? – Битый Пашка сделал вид невинный, как у овечки на пасторальном рисунке буржуазного художника. – Мы же прогрессивная молодежь, надежда партии и правительства. Да, ребята?
Должно быть, Пашка все-таки был неплохим организатором – его присные с недоумением на рожах послушно закивали, словно китайские болванчики. Спиридонов достал папиросу и демонстративно подкурил. Выпустил дым, посмотрел на шпанюков…
– Вы еще здесь? А я думал, ушли уже…
Ответом ему был дружный топот убегающих босяков. Спиридонов затянулся еще раз – и довольно засмеялся. А затем увидел, что на него смотрит Варя.
И как она смотрит.
Что-то щелкнуло у него в голове, и он сказал:
– Варюшка, скажи мне, только честно: ты едва не расплакалась потому, что оперу приняла так близко к сердцу? Или потому, что боишься, что я погоню тебя, как Иоанн Саломею?
– Да… – прошептала она. – Второе.
Спиридонов обнял ее за плечи, притиснул лицом к груди…
– Ты это оставь, понятно? Не брошу я тебя.
Она кивнула, а Спиридонов внезапно почувствовал запах, исходящий от ее волос. Слабый, едва ощутимый, но такой знакомый.
Запах тех самых духов, которые он обещал ей купить.
Он посмотрел на темное окно Ощепкова. Теперь он его понимал. Не стоило его осуждать… Вот сам теперь на его месте… Эх… Торопимся мы осуждать других, а сами… Да, он был потрясен тем, что чувствовал, но какая-то его часть, все сильнее заявляющая о себе с каждой минутой, приветствовала происходящие в нем перемены.
Между ним и Варей все еще была тонкая стенка, но она на глазах истончалась, как лед на Москве-реке в ночь ледохода. И он ничего не мог сделать для того, чтобы эта стенка не истаяла окончательно. А по правде – и не хотел.
Лестница продолжала подъем. Или спуск.
– Пойдем домой, – наконец сказал Спиридонов. – Что-то холодно стало на улице. А до дому еще далеко.