Эпилог
Крылья
1
Мальчику шесть лет. Он смотрит на Аматель, вдыхает озерный воздух, напитанный запахами свежести и жизни. Он глядит на мерцающие огоньки: россыпи драгоценностей в темной воде, тайны Древних, скрытые в глубинах озера. Рыбаки говорят, что по ночам выходить на озеро опасно, что огоньки сводят с ума, манят к себе, что некоторые бедолаги не выдерживают, ныряют в воду, уходят на глубину – и тонут. Или исчезают.
Мальчик не боится огоньков. У него есть сила, о которой рыбаки не догадываются. Когда он глядит на озеро, то виски сжимает от напряжения. Он слышит чарующий низкий гул, совсем непохожий на мерный плеск волн и крики чаек над водой. Сила, скрытая в глубине, зовет силу, скрытую в мальчике.
Мальчик знает, что Аматель отнял у него отца. Мальчику об этом говорили, только он отца не помнит. Он слишком мал был. Помнить нечего, не о чем и скорбеть. Для него озеро Драгоценностей означает лишь жизнь, красоту и привычное умиротворение.
А кроме этого – скрытую в глубине силу, которая ждет, пока сила мальчика с ней сравняется.
Пока сила мальчика ее раскроет.
2
Мальчику четыре года, мальчику десять лет. Молодому человеку минуло двадцать. Он постоянно меняется. Иногда он целостен, иногда он всем доволен, иногда его воспоминания ярки и отчетливы, будто картины, в каждом мазке которых сияет пламя богов.
Иногда он говорит глубоким раскатистым голосом. Иногда он двигает пальцами, чувствует, как они скользят по поверхности, как подхватывают какие-то вещи. Он не знает, почему ему это нравится, почему накатывает горячая волна слез, почему радость так горька.
Иногда он забредает в туман. Мысли путаются в плотной вате. Иногда он на улице и не понимает, как там оказался. Он связан какими-то путами, ему больно, руки и рот в крови. В его собственной крови. Люди смотрят на него, изучают, боятся. Идет дождь.
Иногда он глядит на Аматель, впервые пробует жизнь птицы. Белая чайка стремительно кружит над водой. Мальчик ощущает ее желания, ее голод, изящную простоту ее средоточия. Мальчик представляет его колесиком, шестеренкой, частью механизма, которая безостановочно вращается, не испытывая ни сожаления, ни раскаяния, раз за разом повторяя простейшую логическую последовательность: напасть, изловить, жить на ветру.
Напасть, изловить, жить на ветру.
Мальчик шевелит пальцами, призывает необученную силу. Хватает звенящую ниточку птичьей жизни невидимой рукой – рукой силы. Матушка научила его управлять рукой силы.
Птица напугана.
Она неловко складывает крылья. Стремительно падает вниз, ударяется об утес, отскакивает в воду, бьет крыльями, встревоженно кричит. Хорошо, что крылья не сломаны.
Мальчику надо упражняться.
3
Мальчику десять лет. Всю ночь он, с окровавленной пастью, носится по лесам и холмам к северу от Картена. Он неподвижно, как камень, сидит в центре паутины, наливаясь ядом, ощущая едва заметное колыхание воздуха, когда добыча подлетает ближе. Он взмывает в небо, гоняется за солнцем, учится нападать, ловить, жить на ветру.
– Так нельзя, – настаивает матушка.
Матушка сильная. Она передает ему свои знания, но не позволяет учить ее тому, что он узнал сам.
– Среди нас это не принято, – говорит она. – Ты – человек. Ты должен думать как человек. Человек не вместится в крошечный рассудок.
– А я разделяю и властвую, – возражает мальчик. – Я не чувствую себя крошечным. А если они и правда крошечные, может быть, их увеличивает то, что я к ним присоединяюсь.
– У тебя разовьется чувствительность, – предупреждает матушка. – Ты к ним привяжешься – сильно и накрепко, понимаешь? Их жизни станут твоей жизнью, их чувства станут твоими. Если их подранят или покалечат, ты будешь чувствовать их боль. Если их убьют, то… ты тоже пропадешь.
Он не понимает. Матушка говорит все так, будто эти вещи совместить нельзя. Мальчик знает, что он, один-единственный из всех магов, готов разделить жизнь со зверями и птицами.
Переубедить его невозможно. Он наслаждается жизнью без сожалений, жизнью без раскаяния, жизнью на ветру. Это он, он сам – после каждого единения он возвращается в себя, чувствуя, что частица дикой, непокоренной природы остается с ним, живет внутри его.
Матушка может его остановить. Десятилетний мальчик знает, что она над ним властна, что она этого стыдится. И что она своей властью не воспользуется. Она читает наставления, убеждает и угрожает, однако никогда не произносит того, что запрет его волю в железный ларец.
Да, она не может или не желает этого делать, но мальчик все равно ее не прощает. Его сознание рыщет по укромным местам, отыскивает сов, воронов, соколов. Он устремляется в небо, уносит ввысь злобу, и по когтям его струится горячая кровь. Он парит, чтобы не думать о ходьбе. Он убивает, чтобы не думать о заповедях и требованиях. Он об этом никому не рассказывает, ни с кем этим не делится. Он в одиночку уходит в лес, и сотни певчих птиц бездыханными падают наземь. Когда его ругают за грубость или за нерадивость в учении, он вспоминает кровь на когтях и сносит упреки с улыбкой.
4
Мальчика нет, молодому человеку двадцать пять лет, молодой человек… пропал.
Иногда он в мертвенном сером пространстве. Ноги его не двигаются. Руки – неловкие обрубки. Язык пронзает призрачная боль, щекочет разрядом молнии. Он привязан… нет, приколочен к постели. Он не помнит, как здесь оказался. Он всхлипывает, дрожит, пытается высвободиться из пут, цепляет их обрубками пальцев.
Его успокаивают ароматы озера: прохладная свежесть воды, гнилой душок дохлой рыбины, едкая вонь чаячьего помета. Когда ветер доносит до него эти запахи, он примиряется со смятением и мукой мертвенного пространства. А когда налетает дурной ветер, тени заливают ему в горло что-то холодное и горькое, и он погружается в темноту, безмолвно проклиная своих мучителей.
5
Сквозь мертвенное пространство веет озерным воздухом. Только в нем спасение, никакой другой воздух не поможет. Ночь. Мрак оттеняет свет лампы. Все кажется странным. В груди поднимается какая-то сила, точно пузырьки в струях бурного потока. Смутные очертания комнаты проясняются, будто с глаз слой за слоем снимают тончайшие бязевые повязки.
Свет режет глаза; нежданно обретенная ясность настораживает. У островка света колышутся две тени.
Он хочет что-то сказать, но с губ рвется пугающий, сдавленный стон. Лишь через миг человек осознает, что стонет он сам, что вместо языка – обрубок.
Руки! Он вспоминает Каморр, сталь клинка, разделенные предсмертные страдания Вестрисы, захлестнувшие его непереносимыми волнами боли. Вспоминает Локка Ламору и Жана Таннена. Вспоминает Лучано Анатолиуса.
Он – Сокольник. Озерная свежесть в комнате – родной запах Амателя. Он жив. Он в Картене.
Давно ли? Тело занемело и ослабело. Стало легким, ему недостает веса. Сколько времени прошло – недели, месяцы?
– Почти три года, – шепчет тихий голос в его сознании. Знакомый голос. Ненавистный.
– М-а-а-э-э-ы-ы, – хрипло стонет он, изнывая от почти осязаемой тяжести досады и раздражения.
Он чувствует потоки волшебства, ощущает силу, исходящую от матери, но ему самому не хватает… чего? Волшебство жаждет применения, но его воля не может за него ухватиться, соскальзывает, как песчинки с гладкого стекла.
– Моего умения хватит нам обоим.
Холодное, легкое прикосновение магии к рассудку снимает проклятое ощущение бессилия. Он мысленно творит слова, чувствует, как они покидают его сознание, проникают в ее разум. Первая сознательная попытка общения за… за три года?
– Три года?!
– Да.
– Каморр…
– Договор с Анатолиусом.
– Что со мной? Меня сильно изувечили?
– Твое состояние вызвано не только этим.
Сокольник задумывается над услышанным, проглядывает воспоминания, будто книжные листы.
Подобие Каморра в грезостали. Пять башен рушатся, растекаются зеркальной гладью.
В Небесном чертоге архидонна Терпение предупреждает о грозящей ему опасности.
Взмах сверкающего лезвия. Жар раскаленного клинка. Немыслимая, ослепительная боль. Смерть Вестрисы. Прежде чем нож коснулся языка, Сокольник попытался сотворить знакомое, проверенное заклинание, притупляющее боль, но… облегчить страдания не удалось. Вместо этого все обволокло непроницаемым туманом. Безумие. Темница.
– Взгляни же.
Терпение произносит одно-единственное слово, и воспоминание, скрытое в глубинах рассудка, раскалывается, как орех, высвобождая истину.
Архидонна Терпение. Ночь перед отъездом в Каморр, краткая беседа наедине. Она снова его предупреждает. Он снова глумится над ее очевидными уловками. Она произносит еще одно слово – настоятельное, непреодолимой силы. Его имя. Его подлинное имя ложится в основу заклятья. Он опутан узами волшебства. Его заставляют об этом забыть.
– Ты… ты меня околдовала.
Вкрадчивое внушение. Ловушка. Непреложное повеление, дремлющее в сознании до тех пор, пока он не решит воспользоваться заклинанием, притупляющим боль.
– Ты меня уничтожила…
– Ты сам себя уничтожил.
– Ты меня уничтожила!
– Я дала тебе возможность этого избежать.
– Нет, ты дала мне возможность подставить горло под нож.
– Ты снова дерзишь. Неужели непонятно, что ты стал задачей, требовавшей немедленного решения?
– И ты решила прибегнуть к убийству… вдали от родного дома?
– По сути, пожалуй, да.
– Но ведь я твой единственный сын!
– Я повинуюсь заповедям пяти колец. Ты их преступил.
– Что ж… – Он усмиряет взбешенные мысли, заставляет себя рассуждать трезво, взвешенно. Ему грозит какая-то опасность. Зачем она ему все это рассказывает – теперь, спустя три года? – Ты просчиталась.
– Мой дар предвидения предсказал, что тебя ждут невыносимые муки. Я предположила, что тебе грозит страшная опасность… и что ты предпримешь единственный возможный шаг.
– А, то есть я поражу себя параличом, и на этом все закончится…
– К сожалению, твои противники оказались весьма… щепетильными.
– Ах, вот в чем выражается щепетильный подход. Мне повезло.
– Повторяю, я хотела не этого.
– А все твой проклятый дар предвидения! Твои снисходительные намеки! С их помощью ты пыталась подчинить себе всех вокруг. И какой в них толк, если вот этого ты и не предугадала, матушка?! А скажи-ка мне, тебе свое будущее известно?
– Нет.
– Как мило. Значит, в твоем проклятом мире ты единственная настоящая личность, а все остальные – марионетки. Ну и чего ты добилась?
– Все кончено, – вслух произносит Терпение. Она стоит у кровати, глядит на него. – Все кончено. Все твои сторонники погибли. И архидонна Предвидение тоже.
– Как?!
– Не важно. Ты лишился всех своих друзей и союзников. Все дела улажены. Все завершено. Маги покидают Картен, как и было уговорено. Мы удаляемся на покой. Наша с тобой беседа – последнее, что мне осталось.
– Ты пришла меня убить? Три года смелости набиралась?
– Наверное, мне жаль, что ты не погиб, – вздыхает она. – Мне хотелось, чтобы смерть твоя была быстрой и легкой, – так бы и произошло, будь ты сегодня в Картене, целый и невредимый. Не представляю, как можно жить… в твоем состоянии. Если тебе угодно, я готова прекратить твои страдания. Для этого я и пришла. Ты заслуживаешь милосердия. Но ты должен об этом попросить.
В углу комнаты замер коренастый плешивый человек; черные усы свисают с губы до ворота бурой рубахи. На запястье нет ни одного кольца.
– Эганис, твой пестун, – произносит Терпение, отправляя Сокольнику череду мыслеобразов.
Вот как он провел три года.
Эганис ухаживает за ним, меняет белье, переворачивает в постели, чтобы не было пролежней.
Эганис кормит его кашей-размазней, тюрей, поит молоком.
Эганис подносит ему урильник.
Его трясет, он еле стоит на ногах, а Эганис… выгуливает его на поводке…
– Картенский маг… на поводке…
– Ради твоего же блага… Ничего другого не оставалось.
– Как щенка…
– Ничего другого не оставалось.
– Как паршивого щенка!
– Ты же сам всегда жаждал проникнуться духом зверя.
Он мысленно окатывает ее такими жгучими, безудержными волнами ненависти, что она отшатывается от неожиданности и лишь потом возводит в уме защитную стену.
– Ты все поймешь, когда успокоишься, – говорит она. – Я оставила Эганису деньги и дом. Ты, без языка и без пальцев, в сущности, ничем не отличаешься от неодаренных. С магами ты больше не увидишься. Если хочешь жить – живи. Если мысль о дальнейшем существовании тебе претит, я… все устрою. Быстро и безболезненно.
– Пока я жив, я обойдусь без твоей милостыни. Не нужен мне твой дом. Не нужен Эганис. Не нужна твоя благотворительность. И смерть не нужна.
– Будь по-твоему, – шепчет она. – Эганис останется с тобой. Ты – безъязыкий калека с тремя кольцами на запястье. В Картене тебе вскоре будет… необычно.
– А для тебя, матушка, подходящих мук в преисподней еще не изобрели.
– Твои честолюбивые помыслы угрожали всем на свете. Поразмысли об этом на досуге, утирая слезы.
– А твоя боязливость… твоя нерешительность… К нам взывают тайны Древних, требуя разгадки, а ты желаешь, чтобы мы, увязнув в собственной беспомощности, прозябали в невежестве! Ты и тебе подобные впустую растрачиваете великую силу и мощь человеческого рода. Мелкие, ничтожные людишки! И вы возомнили себя красой и гордостью Картена?! Пять колец сковали ваши умы не хуже кандалов.
– Тебе бы позволили играть с огнем, если бы пожар не грозил поглотить нас всех. Прощай, Сокольник.
Она уходит, и вместе с ней исчезает заклятье, вернувшее ему способность к мысленному разговору. Он остается безъязыким. Наедине с Эганисом. Плешивый усач торопливо отводит взгляд, робеет смотреть Сокольнику в глаза.
– Ежели вы сочтете вашу новую жизнь… слишком утомительной, – бормочет Эганис, – мне велено… явить милосердие. Развести в вине особое снадобье…
Сокольник устремляет на него сверкающий ненавистью взор. Эганис пожимает плечами и уходит.
6
Холодок осени зябко пробирает до костей. Донельзя истощенное тело ноет. Он с отвращением переваливается на левый бок, пробует встать с кровати.
Получается с трудом. Он подволакивает стопы, шаркает, как девяностолетний старец. Суставы болят. Исхудавшие ноги почти не держат. Он презрительно фыркает, кряхтит, стонет, досадуя на слабость и бессилие.
В опочивальне – кровать, кресло, лампа, урильник. В соседней комнате – два десятка книг на полках и небольшая чаша. Сокольник ковыляет к ней, прекрасно зная, что это. Чаша грезостали – обычный предмет в жилище любого мага. Она служит для украшения и для развлечения. Сейчас грезосталь ему неподвластна. Недвижна, как вода в стоячем пруду. Сокольника бьет безудержная дрожь.
Он кривит губы, тычет в серебристую лужицу правой культей. Ох, как ему нужны пальцы – гибкие, ловкие пальцы! Тогда грезосталь, подчинившись силе мысли, приняла бы любую форму. Он уже в пять лет творил игрушки из грезостали – небрежным мановением руки и словом. На щеках вспыхивает гневный румянец. Ненависть к себе так сильна, что на миг он задумывается, не попросить ли предложенного яду.
Зеркало грезостали подергивается рябью, хотя он к нему не притрагивается…
Сокольник отшатывается. Сердце отчаянно, гулко колотит по чахлой груди. О боги, ему все чудится… Если это и впрямь обман зрения – тогда, несомненно, лучше принять яд. Зубы дробно стучат. Он снова склоняется над чашей, трогает грезосталь обрубками пальцев, смотрит на зеркальную гладь, призывая на помощь всю дремлющую силу воли, всю свою ярость, все свои несбыточные желания. Сосредотачивает все это на одной цели. Капли пота сползают по вискам.
Томительное напряжение охватывает его с такой силой, что дыхание пресекается.
Паутинка грезостали тянется к обрубку правого указательного пальца, собирается каплей, вытягивается тонкой нитью. Серебристая кромка у края чаши чуть подрагивает. Он устремляет все свое существо к средоточию колдовской силы. Жгучие слезы струятся по щекам. Грудь вздымается кузнечными мехами.
Спустя несколько мгновений ему удается сотворить серебристый палец. Дальше – легче. Направляя новообретенным пальцем потоки колдовских чар, Сокольник создает второй, потом третий и немного погодя с невыразимым восторгом разглядывает руку с пятью грезостальными пальцами – плодом его волеизъявления.
Он стонет от радости – громко, жутко. Эганис встревоженно вбегает в комнату, с ужасом смотрит на Сокольника:
– Что вы делаете?!
Теперь нет нужды перебирать в пальцах серебристую нить. Творить заклинания грезостальной рукой намного проще. Сокольник сгибает зеркальные пальцы, небрежно отмахивается от Эганиса, и тот, ловя ртом воздух, падает на колени.
Колдовской силе недостаточно жестов, нужны слова. Сокольник жаждет обрести голос, жаждет… А почему бы и нет?! Все равно терять нечего. Новообретенной рукой он хватает чашу грезостали, подносит ее к губам, вливает в себя холодную тяжелую жидкость с солоноватым привкусом. Грезосталь стекает под обрубок языка, ее ниточки тянутся в горло. Сокольник силой воли создает из волшебного металла не язык, а тонкую пленку, исполненную зыбких, рвущихся на свободу звуков.
По комнате разносятся свистящие хрипы и жуткий, призрачный смех. Сокольник, добиваясь совершенства, выстилает грезосталью гортань и нёбо.
– Эганис! – произносит он; металлический голос скрежещет и гулко лязгает, будто тяжелые железные запоры. – Ты собирался явить милосердие?! Ты? Собирался явить милосердие – мне?!
– Пощадите, – лепечет пестун. – Мне было велено… Я три года вам верно служил…
– А я от твоих услуг отказался! – Сокольник швыряет в Эганиса тяжелую чашу. Остатки грезостали расплескиваются серебристыми лужицами на полу. – Матушке следовало тебя отсюда забрать.
Он помавает серебряной рукой, изрекает слово звонким серебряным голосом. Грезосталь оживает, свивается шнуром, ползет к горлу Эганиса.
– Пощадите… – шепчет пестун. – Я вам еще послужу.
– Да, послужишь. Убедительным доказательством.
Сокольник сжимает кулак, и серебристые нити грезостали вонзаются в уши Эганиса. Из ушей вырываются алые струи, хлещут ручьями. Эганис визжит, завывает, сжимает голову. Череп его раскалывается с сухим потрескиванием, будто с пшеничного колоса слетает шелуха. Над обломками костей фонтаном разлетаются сгустки крови, ошметки мозга, серебристые капли грезостали, забрызгивают всю комнату.
Сокольник подзывает грезосталь к себе, кольцом обвивает ее вокруг шеи. Второй руки из этого не сотворить. Надо бы еще где-нибудь колдовской металл отыскать. Но пока этого достаточно для того, чтобы вернуть себе небо.
7
У книжной полки – узкое окно. Сокольник чуть шевелит пальцами, и стекло превращается в горстку песка, которую тут же подхватывает ветер, уносит в ненастную ночь. Еще одно движение пальцев – и ржавчина разъедает петли ставен, створки с грохотом падают на пол.
Судя по всему, дом стоит где-то в Понта-Корбессе, в двух кварталах к северу от гавани. Сокольник усилием мысли осматривает окрестности, понимая, что действовать надо с величайшей осторожностью, – ему несдобровать, если оставшиеся в Картене маги его обнаружат. Немного погодя он находит то, что ему нужно, – черную ворону с пышным хвостом-веером; эти хитрые зоркие птицы с острыми клювами и когтями во множестве гнездятся на северном берегу Амателя.
Сокольник бережно соприкасается с крошечным птичьим разумом и, дрожа от восторга, отправляет ворону в полет, а потом подчиняет своей воле еще шесть птиц.
Над Понта-Корбессой кружит черная стая, кличет собратьев, зорко высматривает, не мелькнет ли где женщина, укутанная в плащ с капюшоном. Она наверняка еще в городе. Если она не скрыла свое присутствие отвращающим заклинанием, то Сокольник ее отыщет.
В стае уже не семь птиц, а тридцать. Сокольник повелевает ими, как заправский танцмейстер; сознание витает в пернатом облаке, перед взором мелькает размытая мозаика темных улиц, площадей и крыш, сумрачный калейдоскоп карет и прохожих.
Стая неумолимо разрастается, увеличивается вдвое, втрое, темным полотном колышется в небе, свивается в спираль на востоке, отрезом черного шелка полощет на севере. Птицы неустанно кружат над городом, высматривают добычу.
Вскоре на западной окраине Понта-Корбессы Сокольник замечает одинокую женщину. Он сразу ее узнает: родную кровь не скроешь.
Черная стая беззвучно зависает в ночном небе, в трехстах футах над землей. Сто пятьдесят ворон… Он впервые подчиняет себе столько живых существ. Осознание собственной силы переполняет разум, вызывает невольную жаркую дрожь. Теперь надо действовать стремительно, застать Терпение врасплох, не раскрыть своего присутствия другим магам.
Одна ворона срывается в ночь. Через миг за ней следуют остальные.
Терпение идет мимо какого-то склада, приближается к оранжевому алхимическому фонарю. Ворона налетает сзади, визгливо каркает, когтями сдирает капюшон с головы Терпения.
Архидонна оборачивается – и десяток птиц устремляются ей прямо в лицо. Распаленные колдовством вороны не ведают жалости, клюют и рвут когтями глаза, нос, щеки, губы… Ослепленная, она едва успевает вскрикнуть и отмахнуться, но птицы тут же сбивают ее с ног и накрывают черной пернатой тучей.
Терпение пытается сотворить заклинание, испепеляет десяток птиц, но их место тут же занимают другие, вонзают клювы и когти в шею и запястья, в пальцы и виски, наваливаются на грудь карающей дланью, придавливают к земле. Сокольник с безумной ухмылкой посылает в ее потрясенное сознание последний мыслеобраз – свою сигиллу – и тут же язвительно добавляет:
– По-твоему, я слаб и беспомощен, матушка? Ты недооценила мои способности. Ты презрела мои умения. А я с их помощью обрел крылья!
Человеческий разум повелевает когтями и клювами; запястья Терпения разорваны в клочья, вместо пальцев – кровавое месиво, кожа содрана с горла, глаза выклеваны, язык выдран… Умирает она долго.
Наконец Сокольник отпускает стаю, обессиленно приваливается к оконной раме, в изнеможении переводит дух. Нужно как-то восстановить силы. Надо обыскать дом, забрать отсюда все, что можно, – еду, одежду, обувь, деньги… И побыстрей покинуть логово врага, затаиться, собраться с мыслями.
– Маги удаляются на покой, матушка? – произносит он вслух, наслаждаясь призрачным трепетом грезостали в горле. – Нет уж, покоя твоим проклятым собратьям я не дам.
Хрипло посмеиваясь, он ковыляет по дому, спускается по лестнице на первый этаж. Сначала еда, потом одежда. А после этого – набираться сил для предстоящих дел.
Для беспощадных, кровавых дел.