Глава 5. Акэбоно
На недостаток выносливости Спиридонов не жаловался никогда, а уж в молодости и подавно. Ни в Кремлевском батальоне с его многочасовой строевой муштрой, ни в Казанском училище с многоверстными марш-бросками с полной выкладкой, ни в разведке, где он, подобно монголу Золотой орды, неделями жил в седле, так что на своих двоих его штормило. Он был словно свит из стальных канатов и своей несгибаемостью неизменно показывал пример подчиненным и товарищам по службе.
Однако первая неделя тренировок с Фудзиюки вымотала его донельзя. И это при том, что Токицукадзэ, словно в насмешку, в первый же день, как они начали заниматься, объявил ему, что это именуется «мягким искусством»! На вкус Спиридонова, эта мягкость была чересчур жесткой.
Впрочем, первое их «занятие» прошло без каких бы то ни было физических упражнений. Фудзиюки велел Спиридонову сесть, сам сел напротив и указал на знак за своей спиной. Спиридонов сперва не обратил внимания на тот знак, посчитав его украшением, орнаментом. Как выяснилось, в «мягком искусстве» нет ничего случайного, все необходимо учитывать. И первые полчаса Фудзиюки говорил только о смысле этого знака. Первая их беседа более напоминала не обучение боевым искусствам, а скорее урок философии. Но ученик быстро понял, что это не отвлеченное мудрствование: то, о чем рассказывает Фудзиюки, – основа, на которой строится все, чему его будут учить.
А Фудзиюки понял, что Спиридонов это понял. И похвалил его в начале второго занятия. Затем, не меняясь в лице, приступил к тренировке. Если бы Виктор Афанасьевич наблюдал эту тренировку со стороны, он бы решил, что доктор просто избивает своего подопечного. Сколько раз в тот вечер (тренировки Фудзиюки проводил дважды в день, на утренней и вечерней зорьке, когда не было срочных дел в госпитале) оказался он на татами, Спиридонов сказать бы не смог, равно как и не смог бы назвать часть тела, которая у него не болела после этих занятий, – он даже язык прикусить ухитрился.
Дальше стало полегче, но ненамного, и в какой-то момент он был близок к тому, чтобы все бросить. Но что-то удерживало его от этого шага. Он уже не мог сказать «довольно», он должен был продолжать, чего бы это ему ни стоило.
После одной из тренировок, приблизительно неделю спустя, Фудзиюки зашел к нему, в изнеможении лежавшему на койке в своей палатке.
– Я бы посоветовал вам сегодня принять ванну, – так Фудзиюки называл омовение в бочке, которое Спиридонов и без подсказки совершал каждый вечер, невзирая на физическое состояние: будучи от природы брезгливым, он терпеть не мог ощущения собственной нечистоты и особенно нечистоты волос.
– С каких это пор вас интересует моя гигиена? – беззлобно удивился Спиридонов. – К вашему сведению, я и так ежедневно…
– Просто хотел предупредить вас, – перебил его Фудзиюки, – завтра тренировок не будет. Я еду в Талиенвань и хочу, чтобы вы сопровождали меня.
Откровенно говоря, госпиталь надоел Спиридонову до чертиков, и он был только рад, что сможет вырваться хоть куда-то. «Заодно и дорогу посмотрю, – решил он, – на случай, если получится бежать». От идеи побега он не отказался, но решимости у него поубавилось, в основном благодаря урокам Фудзиюки. Пока он только стоял на пороге мира, называемого дзюудзюцу, но был готов сделать решительный шаг вперед.
– Хорошо, – по-японски сдержанно кивнул Спиридонов. – Мне быть при параде?
– Не понял. – Фудзиюки недоуменно посмотрел на него. – При каком параде? Разве в Талиенване будет парад? Я не слышал.
– Мне надеть форму? – спохватился Спиридонов и уточнил: – Если да, то мне надо ее приготовить, вычистить…
– А, вот вы о чем, – Фудзиюки улыбнулся. – Нет-нет, наденьте как раз лучше японское платье. В японской одежде вы не вызовете подозрения у патрулей, и ко мне будет меньше вопросов.
– Ага, не вызову… – Спиридонов скептически ухмыльнулся. – С моей-то рязанской физиономией…
– Вы, европейцы, для нас на одно лицо, – заметил Фудзиюки. – Рюси только по бороде и отличают. А в японском платье да с вашей извечной выбритостью сойдете за немца.
– А что, немцы в японском платье у вас дело обычное? – хмыкнул Спиридонов. Слухи о «волонтерах» из Германии и особенно из числа подданных Эдуарда VII ходили в Порт-Артуре постоянно. Про себя же Спиридонов подумал, что очень жаль, что об этом не знали в русском штабе. Заслать в тыл к японцам какого-нибудь остзейца в их одежде…
– Не так чтобы очень, однако хватает, – уклончиво ответил Фудзиюки. – Жаль, что вы этого раньше не знали, да? – спросил он, подмигнув, и Спиридонов вновь поразился тому, как легко он читает его мысли. – Если будет патруль, я скажу, что вы француз, прибыли по линии Красного Креста.
– Бельгиец, – поправил его Спиридонов. – Это объяснит мой акцент, и к тому же с Леопольдом у Микадо вроде отношения получше будут, чем с Лубе.
– Вы слишком переоцениваете наши патрули, – усмехнулся Фудзиюки. – Вряд ли они даже опознают язык, на котором мы говорим, и совсем уж точно не знают, кто такой Леопольд. В лучшем случае, они слышали про такую страну, как Бельгия, но, скорее всего, нет. Так что не беспокойтесь об этом, а главное – ведите себя естественно. Мягко, как на татами.
Спиридонов поморщился. От неловкого движения у него заныл ушибленный копчик, и напоминание о татами было очень некстати.
* * *
– И куда мы с вами отправимся? – уточнил Спиридонов, когда они вышли из лагеря рано поутру. Дорога была неблизкой, а лошадей им не дали, с ними у японской армии были крайние затруднения, и даже передовые части в качестве «гужевого транспорта» больше использовали китайских кули, невзирая на то что те воровали все, что не прибито гвоздями, и при первой возможности доставали бог весть где рисовую водку и напивались до положения риз. – В порт? На рынок?
– На рынок, возможно, мы и зайдем на обратном пути, – сказал Фудзиюки, не глядя на Спиридонова, – если, конечно, останется время. Вы что, решили, что я взял вас как кули? Не обессудьте, вы, конечно, сильный мужчина, но для этих целей мне сподручнее было бы обратиться к хунхузам.
– Чтобы они по дороге стащили все ценное? – в тон ему отвечал Спиридонов.
– Не родился еще тот хунхуз, который у меня что-то стащит, – заметил Токицукадзэ. Словно в доказательство своих слов он, совершенно спокойно и не делая никаких лишних движений, двумя пальцами поймал назойливую муху, которую Спиридонов дотоле безуспешно пытался прогнать. – И вообще, если вам уж так хочется выбираться на рынок, я в дальнейшем могу посылать вас туда без моего докучливого общества.
– Какое оно докучливое? – отмахнулся не то от фразы Токицукадзэ, не то от очередной мухи, сменившей на посту невинно убиенную его учителем, Спиридонов. – Ваше общество – единственное, что удерживает меня от хандры.
Некоторое время они шли молча, затем Спиридонов решился:
– А… не боитесь… что я сорвусь?
– И подведете меня? – поднял брови Фудзиюки. – Нет, не боюсь. Викторо-сан, я немного знаю вас, как мне кажется. В вас самурайского духу больше, чем во многих урожденных самураях. И потом, неужели вы откажетесь от дзюудзюцу?
– После того как вы мне все внутренности отбили о татами? – улыбнулся Спиридонов и добавил по-русски: – Да ни за какие коврижки!
– Что такое «ковлижки»? – спросил Фудзиюки. Спиридонов учился у своего учителя японскому, а Фудзиюки, в свою очередь, старался перенять у него русский. У обоих получалось приблизительно одинаково – неважно.
Спиридонов вздохнул и принялся объяснять, что такое «коврижки» и почему они так ценятся в далекой России. Но думал он при этом о том, что Токицукадзэ, черт побери, прав. Он действительно не станет бежать. По крайней мере, сейчас.
* * *
– Так куда мы все-таки идем? – спросил Спиридонов, окончив свой экскурс в кулинарно-бытовые нюансы истории государства Российского.
– Вы не поверите, – спокойно ответил Фудзиюки. – В бордель.
Спиридонов остановился, как валаамова ослица, вот только ангелов среди окружавших их холмистых равнин не наблюдалось.
– Зачем?
– Викторо-сан, вы же взрослый мужчина, – улыбнулся Фудзиюки. – Неужели вы до сих пор не знаете, зачем мужчины бывают в подобных местах?
– Знаю, конечно, – буркнул Спиридонов, продолжив движение. Само собой разумеется, он имел представление о публичных домах. Посещал он подобные заведения еще в бытность свою курсантом, впрочем, в отличие от некоторых своих однокурсников, без особого рвения, но и стороной отнюдь не обходил. Вообще говоря, его визиты в эту обитель порока можно было пересчитать по пальцам одной руки, но вовсе не потому, что он был чужд развлечений подобного рода. Но, во-первых, они занимали в его жизни далеко не одно из первых мест, а во-вторых, откровенно говоря, в веселых домах Спиридонов испытывал некую брезгливость.
В те годы Куприн еще не написал свою «Яму» или, точнее говоря, не опубликовал; тем не менее даже в его повести, весьма откровенной, мир любви за деньги представал в виде более притягательном, чем тот, с которым познакомился Спиридонов в Казани.
Может быть, в каких-то других борделях было и по-другому, но в тех заведениях, которые Спиридонов посещал в компании Сашки Егорова, Толи Носовича, Женьки Гусева по кличке Механик и других курсантов, девицы были неопрятны, чересчур жеманны и через одну принимали наркотики. Увольте, его подобное не возбуждало и после того, как он открыл, что курсистки на публичных танцах по окончании оных совсем не прочь продолжить знакомство с бывшим кремлевцем и не сегодня завтра подпоручиком.
– Ну, в общем, не совсем так, – добавил Фудзиюки. – Я иду туда по делам. Видите ли, у меня с этим заведением договор: я слежу за здоровьем тех, кто там работает. А вот вам, Виктор Афанасьевич, действительно следует позволить себе немного расслабиться в дамском обществе.
– Вот как… – Спиридонов был озадачен. – Теперь вы еще будете решать, когда мне трахаться?
Он употребил куда более грубое французское слово, втайне надеясь, что Фудзиюки его не знает.
Как бы не так – или знал, или догадался, но учитель понимающе улыбнулся:
– Именно. Когда трахаться, пить, есть и справлять нужду. Дзюудзюцу – это не просто борьба, это Путь, а я в этом Пути ваш проводник. И если я говорю, что сегодня вы будете трахаться, вы будете сегодня трахаться.
Казалось, Фудзиюки нравится повторять это грубое ругательство. «Как ребенок, который прочитал новое слово на заборе», – подумалось Спиридонову, и он поймал себя на том, что тоже улыбается.
* * *
В Талиенване Спиридонов был впервые и подивился, как много успели изменить в городе русские за короткое время своего там пребывания. Рядом с заштатным китайским городишком выросло несколько новых кварталов, словно украденных из какого-нибудь русского уездного города. Притом что Талиенваню никто особенного внимания не уделял, чай, не Артур и не Дальний с его портом…
При виде таких знакомых, «русского чертежа», двух- и трехэтажных домов, с лавками на первых этажах, прямых улиц, фонарей, так и не введенных в эксплуатацию, но столь знакомых, у Спиридонова защемило сердце. Надеясь отвлечься, он решил заговорить с молчавшим Фудзиюки:
– В жизни бы не подумал, что вы посещаете бордель.
– В основном, конечно, по профессиональной необходимости, – ответил тот. – Я старею, и мои потребности уже не те, что в молодости. Но ваше удивление мне понятно.
Он вздохнул. Спиридонов достал папиросы. Шли они уже долго, и ему сильно хотелось курить. Как правило, он старался не курить при Фудзиюки, однако они были на свежем воздухе, и табачный дым вряд ли сильно досадил бы учителю.
– Говорят, у японца есть три платья: буддистское – для жизни в обществе, конфуцианское – для семьи и синтоистское – для свободного времени. Мы действительно относимся к плотским утехам не так, как вы, люди Запада. Даосизм говорит, что плотские отношения – одна из потребностей организма, как еда, сон, дыхание. Потому можно, конечно, воздерживаться от этого, для упражнения в выносливости духа, но долго избегать плотских утех не только глупо, но и для здоровья вредно. Особенно в молодости.
Я мало вещей знаю наверняка, но одно знаю точно – старость человека сильно зависит от того, как часто он предается любовным утехам. Погодите, не спешите со мной соглашаться: зависит вовсе не так, как вы на Западе думаете. Человек, который любит и которого любят, становится моложе. Знаете, Викторо-сан, нам многое неизвестно о нашем теле, но я уже успел убедиться, что в нас самих заключены лекарства от многих болезней. Ведя правильный, добрый образ жизни, мы продлеваем свои дни. Совершая нечто плохое, мы сами себя приближаем к могиле. К сожалению, ни один человек не может прожить, не совершив зла, ведь инь и ян сменяют друг друга, как рассвет и закат, и порою наши самые добрые начинания приносят ужасные плоды. Оттого мы все и смертны.
Но это не повод не творить доброго или тем паче творить злое. Наоборот, зная это, мы должны еще более склониться к добру, чтобы продлить нашу такую короткую жизнь. Умышленное зло хуже зла непредумышленного.
– Я понял, – сказал Спиридонов задумчиво. – В борделе вы ищете просветления.
Фудзиюки улыбнулся:
– Нет, но оно иногда находит меня и там. А я ищу лишь расслабления и удовлетворения потребностей своего стареющего тела. Да вот мы и пришли.
Должно быть, дом, к которому Фудзиюки привел Спиридонова, какой-то русский купец строил как доходный. Таких домов, с небольшими комнатами на трех этажах, с общими уборными в конце коридора и чайной или трактиром на первом этаже, по городам России стояло множество, от Варшавы до Владивостока. Но Талиенвань русские потеряли сразу после высадки армии Оки, и теперь дом, вместо того чтобы привечать заезжих чиновников и купцов, дал приют японскому публичному дому.
Что поразило Спиридонова в этом доме, так это то, что его просторные балконы – террасы, примыкавшие к двум «подъездам», были забраны частой бамбуковой решеткой, выкрашенной в белое. К решетке снаружи были привязаны красные китайские бумажные фонарики, словно в доме был не бордель, а званый ужин какого-то китайского бонзы. За решеткой на обоих балконах сгрудилось несколько женских силуэтов.
– Как зайдете, снимите обувь, – предписал Фудзиюки. – Потом поступайте так же, как я.
Спиридонов кивнул, и они зашли через завешенную циновкой дверь в «обитель разврата и похоти».
* * *
На первом этаже борделя в прошлом, вероятно, располагалась столовая или что-то вроде того. От былого убранства помещения не осталось ничего; пространство довольно большого зала было совершенно пустым, лишь стены были украшены японскими рисунками на рисовой бумаге да на полу постелены толстые циновочные маты. Вдоль дальних от входа стен полукругом сидели девушки. Одеты они были в пестрые халаты-кимоно, по большей части не шелковые, а бумазейные. Волосы уложены в причудливые прически, больше напоминающие мужские или, если точнее, аристократические – волосы подняты и зачесаны назад, лоб открыт, в волосах – множество (как показалось Спиридонову) гребней и шпилек, удерживающих всю эту конструкцию.
Когда они зашли, девочки начали переглядываться и тихонько смеяться, прикрывая рот ладошкой. Фудзиюки поприветствовал их, они вразнобой ему отвечали, почтительно кланяясь. Спиридонов чувствовал себя не в своей тарелке и смущенно мялся позади учителя.
Фудзиюки сказал еще несколько слов; девушки захихикали громче, бросая на Спиридонова заинтересованные взгляды. Он тоже их рассматривал; увы, нельзя сказать, чтобы контингент борделя так уж его привлекал. Ему не нравились круглые лица и тяжелые веки девушек. Лишь две или три показались ему симпатичными.
И как раз одну из них Фудзиюки, судя по всему, выбрал для него. Пожалуй, среди своих товарок, на вкус Спиридонова, она была самая красивая. Лицо чуть более удлиненное, чем у других, похожее чем-то на лица фарфоровых кукол, виденных им в магазинах Москвы. Сходство усугубляли белила, густо покрывающие лицо, как, впрочем, и нарисованные черные брови, и подкрашенные ярко-красным губы. Спиридонов вспомнил паяцев, виденных им на ярмарке в родной Вятке, и улыбнулся. Девушка тут же прикрыла ладошкой рот – кажется, он ее напугал или смутил улыбкой.
– Это Акэбоно, – представил девушку Фудзиюки. – Она немного говорит по-французски, другие – только на японском. Акэбоно, это Викторо-сан, мой большой друг.
Акэбоно почтительно поклонилась, а Спиридонов спросил себя, получится ли у него что-нибудь путное с этой девушкой. Он не воспринимал ее как женщину – скорее как чудную механическую куклу.
– Викторо-сан, Будда учит нас не пренебрегать и малым, если оно может послужить к совершенствованию, – продолжил Фудзиюки с улыбкой. – Сегодня вашим учителем будет Акэбоно, и я прошу вас слушать ее так же, как вы бы слушали меня. Вам необходимы те дары, которые она может дать вам. А теперь идите, а у меня дела.
Спиридонов хотел было спросить, куда же идти, но Акэбоно, вновь поклонившись, сказала ему:
– Следуйте за мной, монсеньор.
На французском она говорила правильно, но с сильным акцентом. Тем не менее Спиридонов понимал каждое слово.
– Где вы научились так хорошо говорить по-французски? – спросил он, поднимаясь вслед за девушкой на второй этаж.
– Не в Сорбонне, – сказала она и замолчала, а Спиридонов понял, что она шутит, и усмехнулся. Он общался в основном только с Фудзиюки, который был не по-японски улыбчив, но уже знал, что японцы чаще всего шутят с каменным лицом и над своими шутками никогда не смеются.
Они прошли по коридору, и девушка пропустила его вперед, в небольшую комнатку. От былой обстановки тут не осталось ничего, кроме трехстворчатого окна с подоконником, на котором вместо герани занимали место какие-то японские безделушки. Собственно, вся обстановка была столь же скромна, как и на первом этаже, – широкий матрас на полу, невысокий японский столик и японский же поставец из бамбука и рисовой бумаги, да неизменные бумажные картины с журавлями, ручьями и бамбуком. В углу у двери была ширма, но не надо было и заглядывать за нее, чтобы знать: там японцы, как и другие цивилизованные расы, скрывают от глаз предметы личной гигиены.
– И все-таки где вы обучились французскому? – не отставал Спиридонов.
Девушка обернулась к нему и улыбнулась, теребя ладошками концы пояса.
– Я работала в Сайгоне, – склонив головку, ответила Акэбоно и стала мелкими шажками плавно приближаться к нему. – Я ведь караюки-сан, из дзёсигун.
Спиридонову это ни о чем не говорило, но девушку почему-то опечалило. Ему показалось, она даже вздохнула после своих слов. Подойдя к Спиридонову, Акэбоно поклонилась, вернее, присела так, что ее колени едва не коснулись земли. Затем быстро встала (она была ему по грудь, ее темечко было на уровне его ключицы) и, взяв маленькими ручками его ладони, положила их на концы своего пояса – и тут же опустила, не дав ему ничего сделать.
– Я должна попросить вас раздеться, – сказала она, склонив голову. – Вы не откажете мне в этой просьбе? Я умоляю вас снять с себя одежды и лечь на эту циновку ничком.
Удивленный такой просьбой, он пожал плечами:
– Можете так сильно не упрашивать. Разве я здесь не за этим?
Акэбоно, которая как раз открыла свой поставец, вздохнула:
– Я такая глупая, я все забываю, что вы – гайцзын. Викторо-сан, я дала вам концы своего пояса потому, что, пока вы со мной, лишь вам принадлежит власть распустить его. Вы – мой господин, пока не покинете эту комнату. Фудзиюки-сама сказал, что вы много и славно потрудились и нуждаетесь в полном цикле токо но хиги. Вы – мой господин, и я должна подчиняться вашей воле; но я караюки-сан, посвященная в это древнее искусство, потому я и вынуждена просить вас делать то, что необходимо. Вы понимаете?
Чувствуя некоторое смущение, Спиридонов кивнул. К тому, что происходило, он готов не был. Вместо «обители разврата и похоти» он словно попал на какой-то ритуал масонов или теософов – пока Акэбоно все это говорила, она успела извлечь из поставца несколько кувшинов, плошек, полотенца, какие-то палочки (их она воткнула в специальные стоечки на поставце, после чего каждую быстро потерла ладонью – палочки задымились легким благовонным дымком)…
Спиридонов тоже не терял времени даром и раздевался. К счастью, он уже освоился в японской одежде и обнажался сноровисто и проворно.
– Вам предстоит долгий и приятный отдых, – произнесла Акэбоно, поднимая на него взгляд. – Вы…
Она охнула и прикрыла рот ручкой. Спиридонов был выше пояса обнажен.
– О, светлые духи Нихон, – воскликнула Акэбоно, и в ее голосе прозвучал неподдельный испуг. – У вас все тело в…
Она употребила незнакомое ему слово, но о смысле его догадаться было нетрудно, учитывая свежие шрамы на теле и еще более свежие синяки, результат тренировок под учительством Фудзиюки.
– Вас пытали? – спросила она с болью в голосе. Слово torture далось ей с трудом, но она выговорила его старательно, как гимназистка. Спиридонов кивнул и улыбнулся:
– Можно и так сказать.
– А вы рюси? – уточнила она и, когда Спиридонов кивнул, продолжила: – Никогда бы не сказала. Вы похожи на англиеси, и щеки у вас выбриты. Я, правда, рюси лишь однажды видела, когда пленных вели через город. Они большие и страшные, и у всех бороды. И глазами так сверкают, а одеты во что-то такое грубое.
– В шинели, – пояснил Спиридонов. – Не самая красивая одежда, зато защищает от ветра и холода.
– Вы такую сшинелью тоже носили? – не то спросила, не то констатировала Акэбоно. – Нет, вы не похожи на рюси.
– Я не большой? – усмехнулся Спиридонов (он был довольно высок, не зря же его отобрали в Кремлевский батальон).
– Нет, нет, вы очень большой, – поспешно ответила Акэбоно; Спиридонов тем временем освободился от остатков одежды и стоял в костюме Адама, отчего-то нимало не смущаясь присутствием молодой японки. – Очень, особенно… – Акэбоно смутилась и добавила почти шепотом: – Особенно там… я не встречала еще таких больших гайцзынов, не говоря уж о наших. Французы, немцы и итальянцы поменьше.
Спиридонов довольно улыбнулся: Акэбоно ему польстила. Вспомнив, что она просила его лечь ничком, он поторопился исполнить ее просьбу.
– Так вы говорите, что я большой, значит, не страшный? – спросил он, укладываясь. Акэбоно тут же опустилась с ним рядом, сев по-японски. В руках у нее были две плошечки, остро пахнущие чем-то незнакомым.
– Да, не страшный, – ответила она. – Вы человек с большим сердцем, как Фудзиюки-сама.
Эта сентенция польстила Спиридонову еще больше. К тому же, как он теперь знал, окончание «сама» при фамилии было признаком максимально возможного уважения. А он уже настолько проникся добрыми чувствами к своему учителю, что похвалу в его адрес воспринимал так, словно похвалили его.
А затем он почувствовал теплое прикосновение в области лопаток, Акэбоно касалась его лишь кончиками пальцев, но от этих бархатных ощущений, казалось, исходило тепло. Касания были трепетными и нежными, иногда напоминая дыхание ветра, иногда – легкость упавшего листа или крыла бабочки. Временами Акэбоно трогала его многочисленные синяки, и они, конечно, отзывались болью, но даже эта боль немедленно вплеталась в симфонию нежности ее касаний, становясь ее частью. Ее прикосновения, казалось, оставляли следы на коже, и через какое-то время (а надо заметить, с началом священнодействия время для Спиридонова словно остановилось) ему стало казаться, что у него на спине появился рисунок из этих теплых следов. Закрыв глаза, он представил его себе – бамбуковые заросли на фоне горы с причудливыми облаками вокруг вершины, а на переднем плане (на пояснице) – выходящий из этих зарослей тигр, спешащий к водам ручья…
– Я прошу прощения, – сказала Акэбоно смущенно, – я сделала ужасную глупость, непозволительную глупость. Я написала у вас на спине иероглиф, хоть его и не видно глазами, а только телом.
– Какой же? – хотел знать Спиридонов.
– Тора, – отвечала она. – Вы показались мне похожим на молодого тигра, выходящего из зарослей бамбука. Он идет к водам реки, чтобы утолить жажду…
«Чертовщина какая-то», – подумал он, но вслух ничего не сказал.
– Умоляю вас, перевернитесь на спину, – сказала Акэбоно. – Усталость еще не покинула ваши руки и ноги, и я очень прошу вас дать возможность мне использовать свои небольшие умения, чтобы вы могли избавиться от нее.
Спиридонов, не вступая в спор, перевернулся и сел по-турецки.
– Так вам удобно? – спросил он.
Акэбоно кивнула и взяла его руку в свои ладошки.
– Сейчас время для того, чтобы раздеть меня, – объявила она, опустив очи долу. Ее deshabillez-moi прозвучало мягко и невероятно возбуждающе, так, что и сам Спиридонов удивился. Он осторожно взял конец ее пояса и потянул на себя. Пояс змеей пополз вокруг ее талии, приводя в движение все слои ткани, обвитые вокруг девичьего тела. Акэбоно подняла руки, прикрыв лицо, приостановив этим падение одежд, и сказала:
– Но не смотрите на меня, прошу вас.
– Отчего же? – удивился Спиридонов, отпуская высвободившийся пояс, алой лентой упавший к ногам Акэбоно.
– Вам может не понравиться то, что вы увидите, – совершенно искренне ответила Акэбоно. – Европейцы говорят, что японки некрасивые. Что на ощупь мы лучше, чем на вид…
– Позвольте мне самому судить об этом, – мягко сказал Спиридонов, убирая ее руки от лица и опуская вниз. Словно только того и ожидая, одежда Акэбоно скользнула вниз, обнажая хрупкое тело.
Возможно, будь на месте Акэбоно какая-то другая японка, Спиридонову она действительно не понравилась бы. Наверно, будь на его месте какой-то другой русский поручик, ему бы не понравилась и Акэбоно. Ее фигурка вполне соответствовала образу фарфоровой куколки – тонкая, хрупкая, казалось – коснись ее неосторожно, с силой, и она хрустнет и переломится, как сухая веточка.
Но ему Акэбоно пришлась по душе, о чем он и не преминул ей сказать. В какой-то момент он почувствовал удивительную легкость в общении с ней, словно пала какая-то невидимая стена. Словно вместе с поясом он развязал клубок своих собственных условностей, словно вместе с ее одеждами на пол пала необходимость казаться кем-то другим, не таким, как ты есть.
Не вставая, он попытался притянуть Акэбоно к себе, но та, тихо рассмеявшись, с неожиданной силой оттолкнула его:
– Еще рано. Прошу вас, не спешите.
– Почему же? – спросил Спиридонов, чувствуя, как поднимается его желание к этой чужестранке, этой фарфоровой статуэтке с кукольным личиком и маленькой грудкой.
– Мудрые люди, познавшие свой Путь, часто говорят, что силу мужчины, его «ци» можно растратить в утехах подобного рода, – пояснила ему Акэбоно. – Некоторые, познавшие Путь не в совершенстве, доходят до того, что призывают даже и вовсе воздерживаться от радостей плоти. Но лишь совершенные знают, что опасны не сами радости, а лишь неумеренность, излишество и поспешность. Любовь – это такое же таинство, как и все, что делают люди перед лицами богов. Разве может быть иначе? Ведь это любовь создала все, что мы видим вокруг, – и меня, и вас, и дом, где мы сейчас, и землю, где стоит этот дом, и море, омывающее эту землю, и многозвездное небо, отражающееся в этом море. Так разве может любовь губить силы? Нет, напротив, она лишь приумножает их, и лишь наша поспешность все портит, и благо обращает во зло…
– Теперь я понимаю, почему Фудзиюки-сама ищет просветления здесь, в борделе, – пробурчал Спиридонов несколько разочарованно.
Акэбоно уловила эту нотку в его голосе и ответила – почти жалобно:
– Господин мой, тот, кто снял пояс с моих бедер, тот, в чьей власти в этот час жизнь и смерть моя, скажи лишь – и я покорюсь, я дам тебе быстрое наслаждение, острое, как вспышка, и разрушительное, как взрыв шимозы. Но я молю тебя, как Аматэрасу молила своего буйного брата прекратить его бесчинства ради сохранения новорожденной Нихон, послушай мою ничтожную просьбу. Дай мне в полной мере показать свое искусство для твоего же удовольствия. И если это не доставит тебе блаженства, неизведанного тобой дотоле, можешь убить меня, ведь жизнь моя оказалась в твоих руках, едва ты коснулся алого пояса моего.
Надо ли говорить – Спиридонов был поражен таким внезапным и бурным проявлением чувств и потрясенно молчал, и Акэбоно продолжила:
– А если ты боишься, что потратишь драгоценное время, – не бойся. Фудзиюки-сама будет долго занят, а как закончит, сам уединится с Юсио, и это продлится долго, ведь Юсио тоже искушена в токо но хиги, почти как я. Ах, какая же я глупая, конечно, намного больше меня…
Спиридонов вздохнул, прерывая ее монолог, и произнес, неловко копируя японскую манеру общаться:
– Продолжайте, пожалуйста. Не мне учить вас мастерству вашего Пути.
Акэбоно, словно того и ожидая, присела на пятки и, прильнув обнаженным телом к его ноге, взяла его ладонь в свои руки и стала ласково пробегать пальцами по его пальцам. Он прикрыл глаза и постарался полностью отрешиться от всего, сосредотачиваясь только на прикосновениях Акэбоно. На ее быстрых, теплых пальчиках, на гладкой, прохладной коже груди и живота, на ее теле, прижимающемся к его ноге…
Он почувствовал что-то сродни опьянению, но без пугающего ощущения потери контроля. Словно теплая океанская волна (волны океана не бывают теплыми, по крайней мере, в здешних широтах – немедленно подсказало сознание, но Спиридонов проигнорировал эту ремарку) подняла его и понесла куда-то, кружа и переворачивая…
Загадочное токо но хиги оказалось действительно сродни волшебству и меньше всего напоминало то, что Спиридонов встречал в веселых домах Казани. Акэбоно словно играла с его чувствами, то и дело причиняя даже легкую и сладкую боль прикосновением к разбитым костяшкам пальцев, к огромному лилово-желтому синяку на предплечье, но эти нотки боли только усиливали палитру неведомого до этих минут удовольствия.
Все продолжалось довольно долго, но ни один миг не показался ему потраченным впустую. И когда он решительно взял тонкие кисти Акэбоно своей рукой, отводя их ей за голову, и уложил ее на спину, она не сопротивлялась. Она была податливой, словно вода, и следовала за тем, куда направляло ее его желание, а он вспомнил вдруг про дудочку Гамельнского крысолова…
* * *
На фоне темного, усеянного звездами неба еще более темные контуры пагоды выделялись сплошной чернотой. Эта картина отличалась от всех других, висевших на стенах комнаты Акэбоно, как ночь отличается от дня. В ней было что-то устрашающее, так что Спиридонову стало не по себе.
– Это Темная башня, – уловив направление его взгляда, сказала Акэбоно. – Дом, где живут все наши страхи.
– Зачем ты ее повесила? – спросил Спиридонов, незаметно для себя перейдя с Акэбоно на «ты». – Мне эта картина не кажется привлекательной.
– Когда мне страшно, я беру свой страх за руку и отвожу его в Темную башню, – улыбаясь, ответила Акэбоно. Ее пальчик чертил замысловатые узоры на груди Спиридонова, и ему казалось, что он видит их кожей. Вот две чайки над утесом, вот маленькая смешная собачка, вставшая на задние лапки, а вот кит, у которого вместо фонтана – россыпь звезд… – А потом запираю двери на ключ, а ключ прячу.
– И много там страхов? – спросил Спиридонов, вдыхая запах ее кожи. От Акэбоно пахло теплой свежестью полевых цветов – фиалок, ирисов, васильков, и он представил себе, что так пахнет ветерок, дующий перед рассветом над лугом в далекой Вятке.
Акэбоно вздохнула:
– Хватает…
– Теперь тебе не надо бояться, – поспешил он утешить ее. – Теперь у тебя есть я.
Акэбоно невесело улыбнулась:
– Викторо-сан, ты – Судзукадзэ, добрый ветер при хорошей погоде; но ветер дует не всегда, и не всегда он добрый. Придет время, и ты будешь дуть в другой стране и расправлять другие паруса.
Спиридонов хотел возразить, но она прикрыла ему губы ладошкой:
– В тот миг, когда ко мне пришло наслаждение, яркое, как вспышка, и всесжигающее, как взрыв шимозы, мне пришел стих о нас:
Не обещай мне остаться
До заката, пришедший с рассветом:
Зима не пара для лета.
– Если честно, мне вообще не хочется никуда уходить, – грустно сказал Спиридонов. – Но я пленник и сам себе не хозяин. Могу лишь пообещать…
– N’aie pas de promets, – перебила его Акэбоно. – Прошу тебя, мой господин.
– Почему? – Спиридонов недоумевал.
– Загадывая наперед, мы гневим богов, – тихо ответила Акэбоно, – ведь только им известно, что будет. Никогда не обещай, и тогда, возможно, тебе удастся то, что ты мог бы обещать. Понимаешь?
Он понимал. Ему стало грустно. Его будущее было неопределенно, ее – тоже; и он ничего не знал о своей любовнице, ничего, кроме красоты ее имени, скорее всего, ненастоящего. Ничего, кроме исходившего от нее свежего цветочного аромата и прохладной гладкости ее кожи. Ничего, кроме желания, перешедшего в наслаждение и оставившего после себя грусть.
Сакуры цвет,
Осыпаясь, по водам ручья
Тихо плывет… —
продекламировала Акэбоно, вставая с соединившего их тела ложа…
* * *
Когда Спиридонов покинул обитель Акэбоно, был поздний вечер. На все еще светлом, но уже темнеющем небе зажигались первые звезды. Акэбоно, преодолев его сопротивление, помогла ему одеться, сама оставаясь нагой.
– Мне очень понравилось то, что вы сочли меня привлекательной, – смущаясь, пояснила она свою наготу. – Немногие гайцзын считают японок красивыми. Ваши слова делают меня счастливой.
Она опять перешла с ним на «вы». Французское vou она произносила совершенно необычно – словно ветер принес издалека завывание волка.
– Ты необычная, – ответил ей Спиридонов. – Не такая, как другие.
– Я буду помнить нашу встречу, – сказала она. – Я буду видеть ее во снах, я сложу про нее стихи. Ваш вкус останется у меня на губах, и ваш запах я буду чувствовать на своем ложе.
Спиридонов вновь почувствовал себя не в своей тарелке. Он не знал, что ему отвечать. Тем более что она просила его ничего ей не обещать.
– Я не умею писать стихи, – ответил он наконец, – и красиво изъясняться тоже не научен. Я лучше докажу свои чувства на деле.
Акэбоно опустила глаза:
– Если мой господин вспомнит о своей Акэбоно, если хотя бы иногда будет вспоминать сегодняшний день – это уже будет для меня достойной наградой.
– А если я вновь приду… – Спиридонов хотел сказать «за тобой», но сдержался.
Акэбоно схватила его руку и положила себе на живот:
– Я буду ждать вас и стану вновь счастливой, если опять вас увижу, – сказала она. – Но ветер, несущийся с запада на восток, лишь срывает лепестки с цветов и приносит с собой горечь разлуки.
– N’aie pas de promets, – с улыбкой отвечал Спиридонов. – Ты не можешь знать, что принесет тебе ветер. N’aie pas de promets…
И, поцеловав ее в прохладный лоб, поспешил уйти. Незадолго до того, когда они лежали рядом, нагие и полные сладкой усталости, в их комнату осторожно заглянула одна из юдзё и сообщила:
– Викторо-сан, Фудзиюки-сама велел передать, что закончил все свои дела и ждет вас внизу.
* * *
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит, —
продекламировал Спиридонов.
Они с Фудзиюки шли мимо последней фанзы Талиенваня.
– Что это было? – спросил Фудзиюки. Сейчас учитель и ученик были, несмотря на разницу в возрасте, удивительно похожи.
– Стихи. – Спиридонов наморщил лоб и перевел для Фудзиюки Лермонтова.
– Во-первых, вы не один на дорогу вышли, – пожал плечами Фудзиюки. – Во-вторых, где вы видите туман?
Спиридонов с удивлением посмотрел на учителя, а тот, сохранив какое-то время нейтральное выражение лица, не выдержал и деликатно рассмеялся.
– Звезда со звездою говорит… – повторил он. – Трогательный образ.
Фудзиюки вздохнул.
– Викторо-сан, я хочу рассказать вам сказку. Послушаете?
– Отчего нет? – согласился Спиридонов. – Дорога дальняя. У нас в России в дальней дороге все травят байки.
– Тогда слушайте…
Фудзиюки отвел взгляд и приступил к рассказу:
– Во времена, когда провинцией Овари правил род Тюдзё, у реки Кисо жил юный самурай. Однажды он гулял по своим владениям и зашел в долину у ручья. Было время поздней весны, когда река едва успела вернуться в свои берега, и в овраге еще не совсем сошла вода, оставив много мелких и грязных луж.
У одной такой лужи в грязи сидела лягушка. Эта одинокая лягушка показалась юному самураю очень несчастной: маленький клочочек зелени среди унылой серости весенней распутицы. Самурай взял лягушку и отнес к себе домой. Он сделал ей домик из коробочки для бенто; устелил его внутри мягкой шелковой тканью своего пояса и посадил лягушку в эту достойную даймё обитель. Лягушка пыталась выбраться из коробочки, но самурай ласково заговорил с ней, рассказывая, что ей незачем стыдиться и этот маленький дворец он построил для нее. Лягушка смирилась и села в коробочке, не пытаясь больше выбраться из нее.
Самурай старался осчастливить лягушку, как мог, он кормил ее яствами со своего стола, поил лучшим саке и на ночь играл ей на сямисэне. Но вскоре он заметил, что лягушка с каждым днем становится все грустнее и все слабее.
Тогда самурай отправился к отшельнику-бодхисатве, жившему в роще недалеко от его замка. Он рассказал мудрому старцу все, что сделал для лягушки, и спросил совета, что же еще ему сделать, чтобы лягушка стала счастливой.
– Ты правда хочешь сделать счастливой эту лягушку? – спросил тот, кто подобен просветленному Будде. – Тогда отнеси ее на берег той лужи, где взял ее, посади посреди грязи и уходи.
– Но, просветленный! – воскликнул самурай. – Видел бы ты это жуткое место! Оно полно грязи, сырости и нездоровых миазмов. Разве может там хоть кто-нибудь быть счастливым?
И мудрый бодхисатва ответил:
– Счастье у каждого разное. Кто-то счастлив во дворце, в шелках, а кто-то – на берегу грязной лужи. Ведь ты, живущий в замке на берегу Кисо, носящий два меча, сильный, как тигр, и молодой, как заря, пришел за советом ко мне, живущему в хижине посреди бамбуковой рощи, одетому в рубище хилому старику, разве нет?
Устыдился тогда юный самурай и, закрыв лицо руками, ушел в свой замок. Там он взял свою коробочку для бенто, в которой, почти без сил, лежала его лягушка, и поспешил к берегу Кисо.
В долине еще стояла грязная, затхлая вода. Самурай опустил коробочку на влажную землю у лужи и стал смотреть. Едва лягушка почуяла запах гнилой воды и тины, она выбралась из уютного плена, заквакала и, с каждым мгновением оживая, поскакала к луже. Она нырнула в неглубокую грязную воду и скрылась из вида самурая навсегда.
Спиридонов похлопал себя по бокам, затем, сплюнув, запустил руку в рукав и достал пачку папирос, которую, кстати, с утра не извлекал оттуда.
– Фудзиюки-сама, – сказал он, заламывая козью ногу, – я не юный самурай и понимаю, что вы хотели сказать своей притчей. Не понимаю только зачем. Может быть, вы объясните бака-гайцзыну, к чему этот пример устного народного творчества вашего народа?
– Просто хочу вас предупредить, – спокойно отвечал ему Фудзиюки, – что, если вам захочется заняться спасением лягушек из болота, не стоит этого делать: вы погубите лягушку и сами станете несчастным.
Спиридонов остановился. Фудзиюки остановился тоже, словно они заранее договорились о таком привале.
– Вот что, Фудзиюки-сама, – проговорил Спиридонов. – Вы можете указывать мне, когда есть, спать, тренироваться, даже трахаться, но не думайте, что можете распоряжаться моим сердцем!
– Разве я похож на Акэбоно-сан, чтобы надеяться на власть над сердцем достойного Викторо-сан? – лукаво прищурившись, улыбнулся учитель. – Нет-нет, я и не думал на это претендовать. Я лишь, как и все добрые советчики, пытаюсь удержать вас от тех ошибок, которые делал сам. Поверьте мне, Викторо-сан, в деле спасения лягушек из их естественной среды обитания я могу дать вам фору, как говорили в Сорбонне.
Спиридонов набычился:
– Уж не меня ли вы имеете в виду?
– Разве вы похожи на лягушку? – улыбался Фудзиюки. – Скорее уж на тигра.
– Почему на тигра? – Спиридонов в удивлении приподнял брови.
– Отчасти потому, что один из двух иероглифов, которыми записывается ваше имя на японском, – это тора, тигр то есть. А отчасти потому, что у вас это на лбу написано…
Фудзиюки наморщил лоб и сказал задумчиво:
– На лбу… а может, на спине… хм… забавно, правда?
И, развернувшись, быстро пошел по направлению к лагерю, а сбитый с толку Спиридонов следовал за ним.