Глава одиннадцатая
Кизелак соврал. Гнус и не думал предлагать деньги артистке Фрелих: не из деликатности и не от скупости, просто не догадался, и она это знала. Ей пришлось нередко и достаточно прозрачно намекать на неудобное жилье, прежде чем он вспомнил о квартире, которую обещал нанять для нее. Когда он наконец завел об этом разговор и предложил ей перебраться в меблированные комнаты, она вышла из себя и без околичностей потребовала, чтобы он снял и обставил ей квартиру. Гнус был поражен.
— Поскольку ты всегда проживаешь совместно с супругами Киперт…
Он привык мыслить прочными категориями; столь решительный переворот следовало всесторонне обдумать. Мозг его напряженно работал.
— А если — прошу заметить — супруги Киперт покинут наш город?
— А если я не пожелаю с ними ехать, — немедленно возразила она, — что тогда мне прикажешь делать?
Он растерялся.
— Ну же, Гнусик, ну? — Она заегозила вокруг него и вдруг, торжествуя, воскликнула: — Тогда я останусь здесь!
Он просиял. Вот это новость! Ничего подобного ему в голову не приходило.
— Тогда ты останешься здесь, останешься здесь, — твердил он, стараясь привыкнуть к этой мысли. — Это ты хорошо придумала, — признательно добавил он. Он был счастлив, и тем не менее через несколько дней ей опять пришлось немало поворковать, прежде чем он уразумел, что должен отныне оплачивать ее стол в каком-нибудь хорошем ресторане, так как питаться в «Голубом ангеле» она больше не желает.
Сообразив наконец, чего она от него требует, он даже предложил столоваться вместе с ней. К большому его разочарованию, она это предложение отклонила, зато позволила ему оплачивать в «Шведском подворье» не только ее стол, но и комнату, покуда не будет нанята и обставлена квартира.
Гнус с юношеским пылом хватался за любую возможность вырвать Розу из ее окружения, крепче привязать к себе, всему свету противопоставить артистку Фрелих. Он торопил обойщика — ведь он работает для артистки Фрелих. Пугал мебельщика недовольством артистки Фрелих, в бельевом и в посудном магазинах внушительно толковал об изысканном вкусе артистки Фрелих. Город принадлежал артистке Фрелих; Гнус везде брал то, что достойно ее, везде произносил ее имя, не обращая внимания па неодобрительные взгляды. Нагруженный свертками, он неустанно носился к ней и от нее, с утра до вечера был озабочен неотложными и весьма важными делами, которые ему необходимо было обсудить и обдумать с артисткой Фрелих. На его землистых щеках от этой радостной деятельности пылали красные пятна. По ночам он крепко спал, а дни его были заполнены до отказа.
Единственным его огорчением было то, что она нигде с ним не появлялась. Ему хотелось водить ее по городу, показывать королеве ее королевство, представлять ей подданных, защищать ее от мятежников: в ту пору Гнус не боялся мятежа, а даже стремился вызвать его. Но у нее либо именно в этот час оказывалась репетиция, либо она чувствовала себя усталой и нездоровой, либо толстуха ей чем-нибудь досадила. По этому случаю Гнус однажды закатил Кипертше сцену, но тут выяснилось, что в этот день она в глаза не видела артистку Фрелих.
Гнус оторопел. Толстуха многозначительно улыбалась. В полной растерянности он пошел обратно к артистке Фрелих, и ей пришлось снова его успокаивать.
Причина такого ее поведения была проста: она считала преждевременным показываться с Гнусом. Увидят его с нею и начнут на нее наговаривать. Еще не уверенная в своем безусловном влиянии на него, она боялась, что не сумеет опровергнуть то, что ему на нее наплетут. Непогрешимой она себя не считала: но у кого не водится в прошлом каких-нибудь грешков? Все это сущие пустяки, конечно, но если уж у мужчины серьезные намерения, то ему незачем знать о них. Будь мужчины поразумнее, насколько легче была бы жизнь! Она ущипнула бы своего Гнусика за подбородок и все бы ему выложила: так, мол, и так. А теперь — изволь выворачиваться. И самое скверное, — он может вообразить какую-нибудь несуразицу, например, что она остается дома, желая поразвлечься без него. А это, видит бог, не так. Этим она сыта по горло и рада-радехонька немножко отдохнуть со своим старым чудаком Гнусиком, который занимается ею столько, сколько никто никогда не занимался, и к тому же — она поглядела на него долго и задумчиво — он действительно кавалер что надо.
Но Гнус был далек от подозрений, которых она опасалась; ничего подобного ему и на ум не приходило.
Кроме того, под его крылышком она могла и не обращать внимания на людские пересуды. Он был сильнее, чем полагала артистка Фрелих. Временами его одолевал страх, он боролся с ним, а ей ничего не говорил. В большинстве случаев страх подступал к нему в гимназии.
В гимназии благодаря Кизелаку все от мала до велика были осведомлены о внеслужебном времяпрепровождении Гнуса. Кое-кто из учителей помоложе, еще не зная, какие убеждения будут лучше способствовать их карьере, обходили его, чтобы с ним не раскланиваться. Молодой учитель Рихтер, осмелившийся ухаживать за девушкой из богатой семьи, — в такие семьи учителя обычно доступа не имели, — приветствовал его язвительной усмешкой. Другие подчеркнуто уклонялись от всякого общения со своим коллегой. Один из них в классе Гнуса говорил о «нравственной гнуси и мрази», которой не должны поддаваться гимназисты.
Это был тот самый учитель Гюббенет, который в свое время резко отозвался о нравственной неблаговидности Гнусова сына, и тоже в классе отца.
И теперь, стоило только Гнусу появиться на школьном дворе, как школьники начинали орать:
— Ого-го! Опять понесло нравственной гнусью!
Надзиратель при этом брезгливо отворачивался, а старик приближался, и под его косым злобным взглядом шум постепенно замолкал; но тут на его пути вырастал хмурый Кизелак и произносил медленно, членораздельно:
— Вернее, мразью!
И Гнус, съежившись, проходил дальше; поймать Кизелака с поличным он не мог.
Ни Кизелака, ни фон Эрцума, ни Ломана ему уже никогда не сцапать, не «поймать с поличным», — это он понимал. Он и эти трое гимназистов по рукам и ногам связаны между собой взаимной терпимостью. И так же точно Гнус уже ничего не мог поделать с Ломаном, который безучастно сидел на уроках, а когда его вызывали, аффектированным голосом отвечал: «Я занят». Не мог он и «посадить» Эрцума, когда тот, наскучив бесплодным корпеньем над классной работой, вырывал у соседа тетрадку и скатывал оттуда. И он молча сносил, когда Кизелак сбивал с толку других учеников, подсказывая им несусветную чепуху, громко разговаривал, без всякого на то повода расхаживал по классу и даже затевал потасовки во время урока.
Если же Гнусу случалось поддаться панике тирана, под которым шатается трон, и он отправлял смутьянов в каталажку, то дело принимало еще худший оборот. В класс доносилось хлопанье пробок, бульканье льющегося вина, громогласные тосты, подозрительное хихиканье, звук поцелуев… Гнус опрометью мчался к двери и впускал Кизелака обратно в класс. Двое других без разрешения являлись вслед за ним с угрожающими и презрительными физиономиями…
В такие минуты Гнус, конечно, выходил из себя. Но что с того? Ведь как-никак побежденными-то были они, не им досталась артистка Фрелих! Не Ломан сидел с нею в каталажке…
Едва выйдя за ворота школы, Гнус стряхивал с себя злость, и мысли его устремлялись к серому платью артистки Фрелих, которое надо взять из прачечной, к конфетам, которые он намеревался ей поднести.
Между тем директор гимназии не мог уж больше закрывать глаза на то, что происходило в шестом классе. Он призвал Гнуса к себе в кабинет и заговорил с ним о моральном распаде, который явно угрожает его классу. Он не хочет доискиваться источника этой заразы: будь там классный наставник помоложе, он, директор, разумеется, произвел бы тщательное дознание. Но почтеннейший коллега поседел на педагогическом поприще и, конечно, сумеет разобраться в самом себе и поразмыслить о том, что классный наставник являет собою пример классу.
Гнус на это ответил:
— Господин директор, афинянин Перикл — ясно и самоочевидно — возлюбленной своей имел Аспазию.
— Это обстоятельство тут ни при чем, — заметил директор.
Гнус с ним не согласился:
— Я потерял бы право на самоуваженье, если бы преподносил ученикам классические идеалы лишь как досужую выдумку. Человек, получивший классическое образование, вправе пренебрегать предрассудками низших классов.
Директор, не найдясь что ответить, отпустил Гнуса и долго сидел, погруженный в раздумье. В конце концов он решил сохранить эту беседу в тайне, дабы непосвященные не истолковали ее в смысле, невыгодном для гимназии и учительства.
Свою домоправительницу, решительно восставшую против визитов артистки Фрелих, Гнус с торжествующим спокойствием, о которое, как о скалу, разбилась ее ярость, выставил за дверь. Ее место заняла служанка из «Голубого ангела». Она была похожа на швабру и принимала в своей комнатушке приказчика из мясной лавки, трубочиста, фонарщика, словом — всю улицу без разбора.
Желтолицая портниха, к которой Гнус частенько наведывался с поручениями артистки Фрелих, держалась с ним холодно и даже сурово. Но однажды, когда Гнус оплатил довольно значительный счет, у нее развязался язык. Надо бы господину профессору прислушаться к тому, что говорят люди. В его-то годы, да и вообще!.. Гнус, не удостаивая ее ответом, сунул сдачу в кошелек и направился к двери. На пороге он обернулся и снисходительно заметил:
— Судя по тому, какой момент вам угодно было выбрать для этого разговора, почтеннейшая, вы опасались, как бы излишняя откровенность не нанесла вам материального урона. Не волнуйтесь! Вы можете и впредь работать на артистку Фрелих.
И удалился.
И наконец в одно воскресное утро, когда Гнус на обороте одной из страниц «Партикул Гомера» набрасывал черновик письма к артистке Фрелих, раздался стук в дверь, и в кабинет вошел сапожник Риндфлейш. На нем был цилиндр и черный мешковатый сюртук. Риндфлейш расшаркался и, выставив свое брюшко, сказал:
— Господин профессор, доброе утро, господин профессор, покорнейше прошу разрешения задать вам один вопрос, господин профессор.
— Я жду, любезный.
— Долго я судил да рядил, очень уж неловко выходит, ну уж раз на то воля божия!
— Вперед, вперед, мой друг!
— И вообще-то я ничему такому про господина профессора не верю. Люди много чего говорят про господина профессора, да кому ж это и знать, как не самому господину профессору. Но доброму христианину таким речам верить не годится… Нет! Куда там!
— Если так, — отвечал Гнус, кивком головы давая понять, что аудиенция закончена, — то и говорить нечего.
Риндфлейш стоял, потупившись, и вертел в руках цилиндр.
— Так-то оно так, да господу богу угодно, чтобы я сказал господину профессору, что это господу богу не угодно.
— Кто ему неугоден? — спросил Гнус и саркастически усмехнулся. — Артистка Фрелих, по-видимому?
Сапожник тяжело дышал под бременем своей миссии. Его продолговатые, отвислые щеки ходуном ходили в остроконечной бороде.
— Я ведь сподобился открыть господину профессору, — от таинственности голос его понизился, — что господь бог дозволяет это, только чтобы…
— Иметь побольше ангелов. Хорошо, любезный. Я посмотрю, что тут можно будет сделать.
И все с той же саркастической усмешкой он выставил Риндфлейша за дверь.
Так жил Гнус в упоении безмятежности, пока не разразилась беда.
Некий лесной объездчик сообщил своему начальству, что курган гуннов подвергся злонамеренному разрушению. В одно воскресенье, утром, когда, как ему думается, и было совершено это кощунство, он встретил на лесной дороге компанию молодых людей. После длительного и тщетного расследования, предпринятого прокуратурой, в один из понедельников объездчик появился в актовом зале гимназии бок о бок с директором.
Во время молебна, пока директор читал главу из Библии и потом, когда гимназисты пели хорал, сей представитель народа разглядывал собравшихся с высоты директорского подиума. При этом он то и дело вытирал пот со лба и явно чувствовал себя не в своей тарелке. Наконец ему все-таки пришлось спуститься вниз и под предводительством директора пройти по рядам гимназистов. Во время этой процедуры он вел себя как человек, не по чину затесавшийся в высокопоставленное общество, ни на кого не поднимал глаз и низко поклонился Эрцуму, который наступил ему на ногу.
Когда, казалось, исчезла всякая надежда отыскать преступников в стенах гимназии, директор испробовал крайнее средство. Прочитав специально выбранную главу из Библии, он высказал уверенность, что она дойдет до сердца хотя бы одного из виновников, смягчит его душу и побудит не только явиться с повинной в кабинет директора, но и выдать своих сообщников, которые будут незамедлительно переданы в руки правосудия. В награду за это раскаявшийся гимназист не только не понесет наказания, но еще получит денежную награду… На этом молебен закончился.
Всего тремя днями позднее на уроке, посвященном Титу Ливию, когда вконец распустившийся класс занимался чем угодно, кроме Тита Ливия, Гнус вдруг подскочил как ужаленный и стал орать:
— Ломан, книгу, которая вас так интересует, вам придется дочитывать уже в другом месте! Кизелак, хватит вам мозолить здесь всем глаза своим бездельем! Фон Эрцум, скоро вы — ясно и самоочевидно — опять будете возить навоз в родных краях. Таких отпетых мерзавцев, как вы, в каталажку не запирают; для вас это слишком благородное местопребывание, но, будьте спокойны, я приложу все старанья, чтобы вы закончили свою карьеру в достойном вас обществе воров и бандитов. Недолго вам осталось пребывать среди порядочных людей, разве что считанные дни!
Правда, Ломан встал с места и, нахмурившись, попросил разъяснения; но замогильный голос Гнуса был исполнен такой необоримой ненависти, на физиономии его изображалось такое злобное торжество, что все почувствовали себя уничтоженными. Ломан сел, сожалительно передернув плечами.
На следующей перемене ему вместе с Кизелаком и фон Эрцумом велено было явиться к директору. Вернувшись, они с нарочитым равнодушием пояснили, что директор вызывал их по поводу этой дурацкой истории с курганом. Но вокруг них тотчас же образовалась пустота. Кизелак шептал:
— И кто же это, кто на нас донес?
Ломан и Эрцум обменялись презрительными взглядами и повернулись к нему спиной.
Однажды утром все трое были освобождены от занятий; в сопровождении следственной комиссии их отвезли на место преступления — к злополучному кургану. Здесь их опознал лесной объездчик. Из-за дальнейшего расследования они еще несколько дней не показывались в гимназии и, наконец, в качестве подсудимых предстали перед судом. Первое, что бросилось им в глаза, — ядовито улыбающийся Гнус на свидетельской скамье.
В публике находились консул Бретпот и консул Ломан; товарищу прокурора волей-неволей пришлось отвесить поклон своим влиятельным согражданам. Сердце у него обливалось кровью от глупости молодого Ломана и его приятелей: и почему эти юноши не могли сами явиться в прокуратуру с разъяснениями? Там бы уж постарались, чтобы дело не получило широкой огласки. Ведь представители обвинения полагали, что все это мальчишки без роду без племени, вроде Кизелака.
Приступая к разбору дела, председатель спросил троих подсудимых, признают ли они себя виновными. Кизелак немедленно начал отпираться. Но несколькими днями раньше он признался директору и подтвердил свое признание на предварительном следствии. Выступил директор и многословно обо всем этом рассказал, после того как его привели к присяге.
— Господин директор лжет, — упорствовал Кизелак.
— Но ведь господин директор говорит это под присягой.
— Эка важность, значит, он врет под присягой. — Кизелак не сдавался.
Он закусил удила. Из гимназии его все равно выгонят. Вдобавок он был озлоблен и поколеблен в своей вере в человечество — ему не только не выдали обещанной награды, но предали суду.
Ломан и граф Эрцум признали себя виновными.
— Я этого не делал, — пискливым голосом прокричал Кизелак.
— А мы сделали, — решительно заявил Ломан. Дружба с Кизелаком в эту минуту оскорбляла его.
— Прошу прощенья, — вмешался Эрцум. — Я сделал это один.
— Этого еще недоставало! — На лице Ломана появилось сурово-усталое выражение. — Я решительнейшим образом подтверждаю свое участие в порче общественного достояния, или как там это называется.
Фон Эрцум настойчиво повторил:
— Я разрывал курган совершенно один. Это сущая правда.
— Брось молоть чепуху, дружище! — сказал Ломан.
Эрцум возразил:
— Чтоб тебя… ты же находился вдали от кургана и сидел с…
— С кем? — осведомился председатель.
— Ни с кем! — Фон Эрцум побагровел.
— Вероятно, с Кизелаком, — поспешил сказать Ломан. Товарищ прокурора считал весьма желательным, чтобы вина распределилась между большим количеством участников, тогда ее меньше придется на долю сына консула Ломана и подопечного консула Бретпота. Он обратил внимание Эрцума на неправдоподобность взведенного им на себя обвинения.
— Разрушения, которые вы будто бы произвели в одиночку, не под силу даже профессиональному силачу.
— Тем не менее… — скромно, но не без гордости отвечал Эрцум.
Председатель предложил ему и Ломану назвать имена остальных соучастников.
— У вас там, наверно, была большая и веселая компания, — благожелательно предположил он. — Назовите имена ваших соучастников. Этим вы окажете услугу и себе и нам.
Подсудимые молчали. Представители защиты обратили внимание суда на благородство такого поведения. Оба молодых человека на предварительном следствии твердо держались своего решения — никого не компрометировать.
Кизелак вел себя точно так же, но ему никто этого не поставил в заслугу. Впрочем, он только держал про запас заготовленный удар.
— Значит, с вами больше никого не было? — повторил свой вопрос председатель.
— Нет, — отвечал Эрцум.
— Нет, — отвечал Ломан.
— Неправда, — воскликнул Кизелак голоском прилежного ученика, вызубрившего все заданные спряжения. — С нами была артистка Фрелих.
Зал насторожился.
— Она-то и надумала разворошить курган.
— Ложь, — сказал Эрцум и заскрежетал зубами.
— Ложь, от первого до последнего слова, — подтвердил Ломан.
— Это чистая правда, — уверял Кизелак. — Спросите господина учителя. Господин учитель лучше всех нас знает артистку Фрелих.
Он бросил взгляд на свидетельскую скамью и ухмыльнулся.
— Разве не правда, господин учитель, что артистка Фрелих удрала от вас в воскресенье? И поехала завтракать с нами у кургана?
Все взгляды обратились на Гнуса. Он помертвел, зубы у него стучали.
— Так эта дама действительно была с вами? — обратился один из судей к двум остальным обвиняемым. В тоне его слышалось откровенное любопытство. Те пожали плечами. Но Гнус задыхающимся голосом крикнул:
— На этом вы погорели, мерзавцы! Можете — ясно и самоочевидно — записать себя в покойники.
— Кто, собственно, эта дама? — задал чисто формальный вопрос товарищ прокурора; ибо решительно все присутствующие знали историю ее и Гнуса.
— Господин учитель Нусс даст нам необходимую справку, — сказал председатель.
Гнус ограничился сообщением, что эта дама — артистка. Товарищ прокурора возбудил перед судом ходатайство о немедленном вызове упомянутой особы, дабы выяснить, не должна ли и она быть привлечена к ответственности, как вдохновительница означенного преступления. Суд ходатайство удовлетворил, и за артисткой Фрелих был послан судебный пристав.
Тем временем молодой адвокат, защищавший Ломана и фон Эрцума, молча наблюдал за душевным состоянием Гнуса. Он пришел к выводу, что сейчас самая пора заставить его выговориться, и попросил суд заслушать показания господина учителя Нусса, могущие охарактеризовать общий моральный и умственный уровень обвиняемых. Суд и эту просьбу удовлетворил. Товарищ прокурора, опасавшийся высказываний, неблагоприятных для сына консула Ломана и подопечного консула Бретпота, тщетно пытался этому воспрепятствовать.
Когда Гнус подошел к барьеру, в зале послышался смех. Возбужденный и одновременно напуганный, с лицом, искаженным мучительной злобой, он весь взмок от пота.
— Ясно и самоочевидно, — без обиняков начал он, — что артистка Фрелих не являлась соучастницей мерзкого преступления, более того, что она вообще не принимала участия в этом нечестивом пикнике.
Его прервали, чтобы привести к присяге. Принеся таковую, он пожелал еще раз повторить то же самое. Председатель снова его прервал: от него ждут показаний только относительно трех гимназистов. Гнус с места в карьер стал потрясать руками и кричать своим замогильным голосом так, словно его загнали в тупик, из которого уже нет выхода.
— Эти мальчишки — отбросы человечества! Взгляните на них; они точно вырвались из арестного дома! С младых ногтей они не только не признавали авторитета учителя, не только смутьянили сами, но сеяли смуту среди других. Благодаря их агитации класс в большей своей части состоит из подлецов. Они пустили в ход все, все: революционные махинации, сознательный обман и прочие низкопробные средства, чтобы обеспечить себе будущность, которая теперь — несомненно и непреложно — открывается перед ними. Я всегда был уверен, что увижу их на скамье подсудимых. — И с мстительным криком смертельно раненного зверя он обернулся к трем соблазнителям артистки Фрелих. — Итак, лицом к лицу, — Ломан…
Он начал разоблачать перед судом и публикой каждого из них в отдельности. Любовные стихи Ломана, ночные вылазки Эрцума, совершаемые с балкона пастора Теландера, наглое поведение Кизелака в запретном для гимназистов заведении. Трясясь от злобы, он валил в одну кучу незадачливого дядю Эрцума, дурацкую кичливость местных богачей, пьянство опустившегося портового чиновника Кизелака-старшего.
Суд был явно поражен клокотаньем этого потока помоев. Товарищ прокурора бросал извиняющиеся взгляды на консула Ломана и консула Бретпота. Молодой адвокат с насмешливым удовлетворением наблюдал за публикой в зале. Гнус был смешон и омерзителен.
Наконец председатель прервал его, заявив, что суд составил себе достаточно ясное понятие о его взаимоотношениях с учениками. Гнус пропустил это мимо ушей и, не переводя дыханья, продолжал:
— Долго ли еще будут такие отбросы человечества, по низости превосходящие Катилину, оскорблять землю своим пребыванием на ней! И эти люди смеют утверждать, будто артистка Фрелих принимала участие в их преступных оргиях! Да, им осталось лишь последнее — запятнать честь артистки Фрелих!
Среди шумной веселости зала, вызванной этими словами, Гнус едва устоял на ногах. Ибо то, что он сказал, не соответствовало его внутреннему убеждению. В глубине души он был уверен, что артистка Фрелих, неизвестно куда исчезнувшая в тот злополучный день, была на пикнике у кургана. Более того. Торопливо проанализировав факты, до сих пор не бросавшиеся ему в глаза, он обомлел. Артистка Фрелих всегда уклонялась от совместного появления в городе. Что крылось за предлогами, которые она изыскивала, чтобы остаться в одиночестве?.. Ломан?..
Он снова обрушился на Ломана, крича, что могуществу его касты скоро придет конец. Но председатель приказал ему вернуться на место и распорядился ввести свидетельницу Фрелих.
При ее появлении пронесся шепот. Председатель пригрозил очистить зал. Публика угомонилась; артистка Фрелих пришлась ей по вкусу. Она была в сером суконном костюме, не крикливом и элегантном, с гладко причесанными волосами, только чуть-чуть подрумяненная, в шляпе сравнительно скромных размеров, с одним только страусовым пером. Молодая девушка в публике, обращаясь к матери, вслух высказала восхищение красотой этой дамы. Артистка Фрелих непринужденно приблизилась к судейскому столу; председатель склонил голову в знак приветствия. По ходатайству товарища прокурора ее не привели к присяге, и она с милой улыбкой призналась, что принимала участие в этом пикнике. Адвокат Кизелака решил, что пора ему выложить свой козырь.
— Я позволю себе обратить внимание суда на то, что правдивые показания дал только мой подзащитный.
Но Кизелаком никто не интересовался.
Товарищ прокурора высказался в том смысле, что факт подстрекательства доказан и ответственность за преступление, которую молодые люди из рыцарских побуждений хотели взять на себя, должна целиком и полностью пасть на артистку Фрелих. Адвокат Кизелака воспользовался случаем отметить, что неприятное — с этим он согласен — выступление его подзащитного является неизбежным следствием упадка нравов, к которому приводит молодежь общение с женщинами вроде свидетельницы Фрелих.
— Расковыряли они этот ваш курган или не расковыряли, этого я не знаю и знать не хочу, — непринужденно заметила свидетельница Фрелих. — А насчет упадка нравов, как сказал этот господин, могу только сообщить, что в тот самый день один из молодых людей сделал мне предложение честь по чести, а я отвечала, что мне очень жаль, однако я не могу его принять.
В публике засмеялись. Кое-кто неодобрительно покачал головой. Свидетельница Фрелих высоко вздернула плечи; смотреть в глаза подсудимым она избегала. Густо покрасневший Эрцум вдруг объявил:
— Эта дама сказала правду.
— И уж конечно, — добавила она, — между мной и этими гимназистами ничего такого не было, разве что самые пустяки.
Эти разъяснения предназначались для Гнуса; она украдкой бросила на него быстрый взгляд. Но он не поднимал головы.
— Желает ли свидетельница сказать, что ее отношения с подсудимыми никоим образом не выходили за пределы нравственных норм?
— Ну, «никоим образом» — это уж слишком сильно сказано. — Ее вдруг осенило: давая показания здесь, на суде, она, хоть и окольным путем, во всем признается своему старичку Гнусу. Вечное вранье связано с очень уж докучными и пространными объяснениями. — Я бы не сказала, что никоим образом, но, безусловно, самым поверхностным.
— Что подразумевает свидетельница под «самым поверхностным образом»?
— Вот этого, — отвечала она, указывая на Кизелака, который под устремленными на него взглядами скосил глаза на кончик носа. Он возбуждал все большую антипатию: теперь еще из-за того, что ему так повезло. Правда, он попытался опровергнуть свидетельское показание артистки Фрелих:
— Врет она.
Но председатель уже не смотрел на него. Как и все присутствующие, он пребывал в возбужденном и несколько фривольном расположении духа. Ломан, глубоко уязвленный тем, что Роза заговорила о злосчастном сватовстве его друга фон Эрцума, воспользовался моментом и легкомысленно-светским тоном проронил:
— Что вы хотите, у дамы своеобразный вкус. Она откликнулась на мольбы Кизелака, — кстати сказать, я сегодня впервые об этом слышу. Другой объект ее благосклонности известен шире… Зато она упорно уклоняется от чести стать графиней. Мне же, никогда не предъявлявшему на нее претензий, она неуклонно заявляет, что я иду у нее в последнюю очередь.
— Точно, — произнесла артистка Фрелих, надеясь, что Гнус это услышит и обрадуется.
В зале засмеялись. Председатель на этот раз буквально закачался в своем кресле, один из судей фыркнул на весь зал и схватился за живот. Представитель обвинения злобно скривил губы, представитель защиты поджал их со скептическим выражением. Эрцум шепнул Ломану:
— Еще и с Кизелаком, ну, теперь точка! Для меня она больше не существует.
— Давно пора… В общем, мы здорово выскочили. А Гнус влип.
— Ты только меня не перебивай, когда я буду говорить, что один натворил всю эту штуку с курганом. Мне все равно не отвертеться от военной службы.
Председатель взял себя в руки и еще раз отечески строгим голосом пригрозил очистить зал. Затем он объявил, что допрос свидетельницы Фрелих окончен, и предложил ей удалиться. Но она предпочла остаться в публике, так как не понимала, куда девался Гнус.
А Гнус улизнул, покуда все покатывались со смеху. Он припустился так, словно его хлестало градом, словно на его пути рушились плотины и вырастали огнедышащие вулканы. Все разваливалось, все увлекало его в бездну, ибо артистка Фрелих «предавалась посторонним занятиям»! Ломан и компания, те, которых Гнус считал давно поверженными и побежденными, возникли из праха, едва только он отвернулся. Артистка Фрелих, не долго думая, вступила с ними в недозволенную связь! Относительно Кизелака она уже созналась, относительно Ломана пока что отрицала свою вину. Но Гнус ей больше не верил! И растерянность его была безгранична: артистка Фрелих не заслуживает доверия! До сегодняшнего дня, до этого страшного мига, она была частью его самого, и вот нежданно-негаданно от него отделилась; рана кровоточила, Гнус это видел, чувствовал, но не понимал. Поскольку он никогда и ни с кем не был заодно, его никто и никогда не предавал. И сейчас он страдал, как мальчишка, как его ученик Эрцум, и по вине той же самой женщины. Он страдал неумело, некрасиво и недоуменно.
Он пришел домой. Первое же слово кухарки привело его в ярость, и он отказал ей от места. Затем он опрометью ринулся к себе в кабинет, запер дверь, повалился на кушетку и взвыл. Устыдившись, он вскочил и достал свое незавершенное сочинение о партикулах Гомера. Опять он стоял у конторки, которая за тридцать лет так вздернула его правое плечо. Но то один, то другой лист оказывался на обороте исписанным черновиками записок к артистке Фрелих. Нескольких страниц недоставало; по небрежности он отослал их к ней. Внезапно он понял, что его работоспособность целиком зависит от нее, что его воля давно уже подчинена ей и в ней одной сосредоточены все устремления его жизни. Сделав это открытие, он снова забился в угол дивана.
Настала ночь, и из мрака выступило ее лукавое, капризное, пестрое лицо; он всматривался в него со страхом. Теперь он знал, что все, все в этом лице дает пищу для подозрений, — артистка Фрелих принадлежит всем. Гнус закрыл руками лицо, исхлестанное кровавыми пятнами. Поздно пробудившаяся чувственность, чувственность, исторгнутая из высохшего тела, после того как она долго и медленно бродила в нем, и наконец запылавшая неестественным, всепожирающим пламенем, исковеркавшая его жизнь, толкнувшая его на безрассудства, теперь пытала Гнуса виденьями. Ему виделась маленькая комнатка над «Голубым ангелом», призывные жесты раздевающейся артистки Фрелих, ее дразнящий взгляд. Только сейчас этот взгляд и эти жесты относились не к нему, Гнусу, а к другому, к Ломану… Гнус видел всю картину до конца, до самого конца, и она плясала перед его глазами, потому что он плакал.