Глава 7. Выстраданное счастье
Любить всю жизнь одного – это привилегия, и неважно, если за нее приходится расплачиваться долготерпением.
Агата Кристи
1964 год
Маруся сошла с автобуса, не доезжая до Погорелова. Оттуда до села Константиновского, где она жила, нужно было прошагать одиннадцать километров, а отсюда, от предыдущей остановки Горино, напрямки через поля и небольшой лесок, километров пять всего, поэтому местные жители, если, конечно, у них в Погорелове не было никаких дел, не нужно было, к примеру, на почту или в сельсовет, предпочитали выходить именно в Горино. Ноги-то не казенные, чтобы их топтать понапрасну.
Маруся подхватила свой нетяжелый баул, закинула на плечо рюкзак и по едва заметной среди поспевающей ржи тропке пошла в сторону Константиновского. Лето в этом году стояло жаркое. Солнце весело припекало русую Марусину голову, шагать было легко и отчего-то радостно.
В родное село Маруся возвращалась с дипломом медсестры. Распределили ее в участковую больницу, которая располагалась за околицей ее дома. Из окошка было видать больничный забор, раскидистые яблони, и белое двухэтажное больничное здание, окна которого летом всегда оставались открытыми.
Больница была маленькая, но уютная. Что и говорить, хорошая была больница. Слава о ней распространилась далеко за пределы Константиновского и окрестных деревень. Даже жители Погорелова, где была своя больница, просторнее, чем эта, предпочитали ложиться на лечение именно к ним. Еще бы, в Константиновском уже больше десяти лет жил и работал замечательный доктор, как поговаривали взрослые, из самого Ленинграда.
Когда он приехал, семилетняя Маруся не понимала значения слова «ссыльный», поэтому первое время на доктора, которого звали Василий Николаевич Истомин, смотрела с легким испугом. Взрослые, хоть мужики, хоть бабы, к нему тоже настороженно присматривались. Северная деревня была местом неприветливым и к чужакам осторожным, но уже через месяц после приезда Истомина в Константиновское пошли разговоры о том, что бабке Сычихе он вылечил застарелый радикулит, кузнецу Софрону прооперировал нарыв на ноге, Марусиной бабке Маисе прописал таблетки, снижающие давление, после которых она перестала мучиться страшными головными болями.
Истомина в Константиновском быстро полюбили, а спустя пару лет уже и просто боготворили за добрый нрав и золотые руки. Операции он делал несложные, поскольку не было у него ни ассистента, ни хотя бы толковой операционной сестры, но швы после этих операций заживали быстро и без воспалений, а все прочие хвори снимались за пару дней и не возвращались никогда.
Сразу же по приезде он организовал местных жителей побелить обшарпанное здание, которое с тех пор аккуратно подновляли каждый год. Заставил сельсоветовское начальство заменить рассохшиеся рамы, в первое же лето придумывал привязывать между яблонями гамаки, в которых и лежали днем, дыша воздухом, больные.
Когда Марусе было двенадцать, она и сама попала в больницу с нечаянно взявшимся невесть откуда воспалением легких. И если в прошлые годы, под присмотром строгой матери возясь в огороде, она с легкой завистью поглядывала на людей в полосатых пижамах, раскачивающихся в гамаках в тени деревьев, то теперь с полным правом бездельничала в гамаке сама, откусывая от большого яблока, еще кислого, с белыми зернышками вместо коричневых, но уже сочного и вполне съедобного. Кислые яблоки Марусе нравились гораздо больше сладких.
Она вообще любила кислое. Поэтому в первый вечер, когда она еще не совсем отошла от жара, сбитого поданной доктором Истоминым маленькой белой таблеткой, и вся мокрая лежала на больничной постели, отчаянно жалея себя и боясь умереть, ей крайне по вкусу пришелся чай с принесенным Василием Николаевичем лимоном.
Чай был крепкий и сладкий, а лимон, который она аккуратно попробовала после того, как чай был выпит, кислым и очень вкусным. До этого Маруся лимонов никогда не видела и даже догадаться не могла, откуда в их глуши доктор взял такое странное чудо.
Когда он перед сном пришел осведомиться о ее самочувствии, Маруся не выдержала и спросила про невиданные доселе желтые кусочки с кислым вкусом. Доктор засмеялся и принес ей целый лимон. То есть это он рассказал ей, что плод называется лимон, что его можно класть в чай, а можно отрезать кусочки и сосать их просто так, особенно если любишь кислое.
Он оставил ей лимон на тумбочке и сказал, чтобы она ела его без всякого стеснения. Марусе было неудобно отбирать у доктора такую диковину, но он сказал, что к нему на днях приезжал друг, который родом из теплой Грузии, где лимоны растут просто на улицах, и привез он целую авоську, так что Маруся может съесть этот лимон целиком, если ей хочется, а потом он ей принесет еще.
Желтый фрукт Маруся, не удержавшись, съела в первый же вечер. Просто откусывала от него, как от яблока, и жмурилась от кислого вкусного сока, стекающего по пальцам и подбородку. И пока она лежала в больнице, доктор приносил ей лимоны каждый день. И она даже расстроилась немного, когда он сказал, что завтра ее выпишет. А потом обрадовалась, потому что он сказал, что лимоны из Грузии кончились, а в больнице ей уже порядком надоело. Особенно уколы.
Как-то так получилось, что после того, как Маруся поправилась, она стала прибегать в больницу почти каждый день. То помогала нянечке, тете Шуре, помыть полы в палате, то читала книжку кому-нибудь из пациентов, то, когда доктор был не занят, просачивалась к нему в кабинет и спрашивала о том, как устроен человек, откуда берутся болезни, можно ли сделать так, чтобы никто никогда не умирал, и почему, когда выпадает молочный зуб, то не больно, а когда выдирают зуб, который вырос на месте молочного, то больно очень сильно.
Истомин всегда разговаривал с ней как со взрослой, на вопросы отвечал подробно и понятно, не сердился, что она ему мешает, и из больницы не гнал. Когда он узнал, что мать выпорола Марусю за то, что она мешает доктору, то вечером пришел к ним домой, принес снова невесть откуда взявшиеся лимоны и долго говорил с Марусиной матерью за цветастой занавеской, отделяющей кухонную часть дома от горницы. Маруся напрягала слух, чтобы понять, о чем они беседуют, но так ничего и не услышала, а когда доктор ушел, мать буркнула, что она может ходить в больницу, сколько ее душе угодно, вот только пусть не думает, что это освободит ее от дел по дому или в огороде.
Ничего такого Маруся, понятное дело, и не думала. В их многодетной семье каждому находилось дело практически сразу после того, как ребенок переставал пользоваться горшком. Старшие братья отправлялись с отцом на охоту и рыбалку, летом гребли сено, носили воду из колодца, топили печи, коих в их большом доме было аж четыре штуки. Сестры пололи огород, мыли полы, давали корм скотине, убирали посуду со стола.
Среди шести детей Маруся была самой младшей. Сестры говорили, что мать относится к ней с жалостью и придирается меньше, чем к остальным, но сама Маруся этого не замечала. Мать была властная, суровая, молчаливая, не щедрая на ласку и тепло. Помимо огромного дома на ней была еще работа в колхозе, где она трудилась дояркой. Вставать приходилось затемно. Спала она по три-четыре часа. А в доме, помимо детей, еще жили две старухи, Марусины бабушки, которые уже почти ничего не видели, плохо слышали и с годами все чаще и чаще ложились в больницу к доктору Истомину.
Когда Марусе было пятнадцать, отца задрал медведь. Из леса его привезли в больницу, залитого кровью. Снесенный чуть ли не наполовину череп, снятые со спины и боков пласты кожи, вытекший левый глаз. Таким в последний раз Маруся увидела своего отца.
– Ничего я не сделаю, – сквозь зубы бормотал Истомин, осматривая пациента, – операция большого объема. Вертолет нужно вызывать, санавиацию, чтобы в область везти.
Вколов находящемуся в забытье пациенту большую дозу морфина, он звонил из ординаторской то в сельсовет, то в областную больницу, то курирующему здравоохранение начальнику. Вертолет под утро действительно пришел, разбудив всю деревню стрекотом и усевшись на картофельное поле, вот только Марусин отец к тому времени уже испустил дух, и доктор Истомин выглядел так, как будто чувствовал себя виноватым в том, что не смог его спасти.
Марусе было понятно, что Василий Николаевич тут ни при чем. Если и был кто-то виноват, что так случилось, то только медведь, да еще сам отец, подпустивший хищника к себе. Так она и сказала доктору, а он ее обнял и поцеловал в русую головку, от чего она раскраснелась и засмущалась. Доктора к тому моменту она, как и вся остальная деревня, обожала и боготворила.
Спустя пару месяцев она сказала ему, что хочет уехать в город и поступить в медучилище, да только боится, что мать не отпустит. Разговор с матерью Василий Николаевич взял на себя, и снова они о чем-то беседовали за цветастой занавеской, и снова Маруся, как ни старалась, не могла разобрать ни слова, но потом, когда доктор, не попрощавшись, ушел, чуть громче обычного стукнув входной дверью, мать сухо сказала, что Маруся может собираться в город и вообще делать в жизни все, что считает нужным. А она, мать, умывает руки.
В городе Маруся провела четыре года, приезжая домой только на каникулы. До Константиновского было сто километров, а лишних денег на автобус никогда не водилось. Училась она на «отлично», не пропуская ни одного занятия, с азартом осваивая все новые науки и свято стремясь к одной-единственной цели – стать хирургической сестрой и помогать доктору Истомину на операциях. И вот сейчас она возвращалась домой с вожделенным дипломом в кармане.
Ржаное поле давно осталось за спиной, тропинка плутала теперь среди леса, который Маруся знала как свои пять пальцев. Привычно озираясь по сторонам, она нашла четыре крепких белых гриба, которых вполне могло хватить на сковороду, если пожарить вместе с картохой. Грибы она сложила в небольшой полотняный мешочек, который достала из рюкзака. Они предназначались Истомину.
Жил он бобылем, поэтому деревенские хозяюшки со всей округи подкармливали его, как могли, принося в больницу пироги, домашние яйца, белый рассыпчатый творог, козье молоко, лукошко с малиной или морошкой, лук, огурцы и кабачки со своих грядок. Своего огорода у доктора не было, все эти годы он так и жил в больнице, занимая небольшую комнатку, битком набитую книгами, которые он привез с собой.
Местные бабы, особенно потерявшие мужей в войну, заглядывались на высокого статного красавца-доктора с благородной сединой в висках и неизбывной тоской в ясных серых глазах, однако он не обращал на вдовиц ни малейшего внимания. За все одиннадцать лет, что он жил в Константиновском, ни у одной досужей сплетницы не появилось повода посудачить о его личных делах. Он был со всеми одинаково вежлив, когда к нему обращались, слушал внимательно, чуть повернув голову и склонившись к собеседнице, но щедро раздаваемых авансов не принимал и никого из деревенских баб не выделял, даря напрасную надежду. Маруся была уверена, что самые распрекрасные местные красавицы Истомину даже в подметки не годятся, не то чтобы в жены.
Лесок за ее спиной кончился, и теперь она шагала по заливному лугу, покрытому цветущим разнотравьем. Сладко пахло белым клевером, ковер из которого расстилался у нее под ногами. Маруся вдохнула напоенный запахом травы воздух и даже зажмурилась от счастья. Все годы жизни в городе ей не хватало деревенских запахов – луговой травы, проснувшейся под одеялом из ночного тумана реки, свежей, только что выловленной рыбы, которую мужики после рыбалки честно делили на все дома – и себе, и вдовам, оставшимся без хозяина, только что надоенного козьего молока, пирогов с малиной.
Впрочем, так сытно здесь жили только последние годы. Маруся еще отлично помнила послевоенный голод, когда картофельные очистки шли за редкое лакомство, кашу варили из жмыха, а одну картофелину, сваренную в мундире, мать делила на троих.
Уже показалась впереди речка, которую нужно было перейти по тонким хлипким лагам, регулярно сносимым в половодье и устанавливаемым заново всей деревней, затем чуть подняться в горку по влажной после дождя, расползающейся под ногами глиняной дорожке мимо десятка соседских домов и здания начальной школы, в котором Маруся отучилась первые четыре класса. Слева на холме стоял ее родной дом – добротный, двухэтажный, перешедший в наследство от деда, работавшего в колхозе писарем.
Когда-то здесь обитала большая и дружная семья, да комнату – большую, светлую, просторную, на первом этаже, слева от двери, с отдельной печкой – сдавали учительнице в школе. Очередная приехавшая в прошлом году по распределению учительница жила здесь и сейчас, но сам дом опустел. Пока Маруся училась на медичку, умерли обе бабушки, старший брат женился и построил себе дом в соседней деревне, средний уехал после техникума в Самарскую область, а младший завербовался в Тюмень, шахтером. Одна из сестер вышла замуж, поэтому теперь жила в мужнином доме на окраине села, а вторая и вовсе переехала в Киев, окончив сельхозтехникум и учась теперь заочно в институте. Мать осталась одна, да вот теперь к ней возвращалась Маруся, уныло понимая, что при непростом мамином характере нелегко ей придется.
Вот уже и крыльцо видно, а дальше по тропке мимо колодца да затянутого сеткой-рабицей огорода и будет больница, в которую Маруся приехала работать.
Подавив в себе желание сразу же, не заходя домой, добежать до больницы, чтобы похвастаться Истомину новеньким красным дипломом, Маруся вошла в дом. С лавки поднялась мать, всплеснула руками, заохала, увидев младшую дочку.
– Машка, вернулась? Ой, радость-то, ближайшую зиму не одна хоть коротать буду! Доктор баял, что тебя к нам в больницу работать распределили.
– Да, мама, распределили, я сама попросилась. Мне на выбор много мест предлагали, но я решила – только сюда, домой.
– А может, хотя бы в Погорелово? Там и больница больше, и поселок, тут-то у нас где жениха приличного взять?
– Да какие мне женихи, мам? – засмеялась Маруся. – Мне ж всего девятнадцать лет.
– У меня в твои годы уже двое детей было, – рассудительно заметила мать, но тут же всполошилась. – Голодная ж ты, чай! А обед еще через час будет. Я ж не ждала тебя сегодня. Что ж ты не предупредила, дочка?
– Сюрприз хотела сделать, – Маруся радостно засмеялась. У нее вообще было чудесное настроение, навеянное то ли хорошей погодой, то ли привычным с детства пейзажем, то ли тем, что она совсем скоро увидит Василия Николаевича и расскажет, что теперь она его хирургическая сестра, самая что ни на есть настоящая. – Я не голодная, мам. Ты мне молочка налей, если есть.
– Есть, конечно, – засуетилась мать, – я на двор вынесла, в холод. И молоко есть, и краюха ржаная, свежая. Вчера пекла. Сейчас.
Через пару минут Маруся, помыв руки, сидела за столом, накрытым клеенчатой скатертью, и пила холодное молоко, прикусывая ржаной краюшкой. Ей было так вкусно, что она зажмурилась.
– А это что? – мать недоуменно заглядывала в ее рюкзак, который, развязав, держала в руках.
– Гостинцы, мам, я в городе купила. Пряник, настоящий, вологодский, свежий-свежий, и еще лимоны. У нас же тут в магазин их не завозят, а я с чаем люблю, ты же знаешь.
– Лимоны, – мать неодобрительно покачала головой. – Вот научил тебя доктор не к добру. Лопаешь кислятину такую, вредно, поди.
– Да и ничего не вредно, – Маруся снова засмеялась, – наоборот, полезно. В них витамин С, а он от всех болезней – лучшее средство профилактики.
– Ну, тебе виднее, – вздохнула мать и отложила рюкзак. – А новость-то нашу знаешь? Доктор уедет от нас скоро, так что захиреет наша больница, зря ты распределение сюда брала. Лучше бы в Погорелово все-таки.
– Погоди, – Маруся даже молоком подавилась от неожиданности, – как уедет? Куда? Почему?
– Так это, ре-а-би-ли-ти-ро-ва-ли его, – по складам выговорила трудное слово мать, – бумага ему пришла, что он не виноват ни в чем. Он, оказывается, много лет писал куда-то, чтобы дело его пересмотрели, вот и случилось. Разрешили ему в Ленинград вернуться.
– Как в Ленинград? – У Маруси от огорчения брызнули слезы из глаз. – Мамочка, но этого же не может быть! Я же четыре года училась, только чтоб вместе с ним работать, а ты говоришь, он уезжает! Как же это?
– Маша… – в голосе матери послышался металл. – Послушай, что я тебе скажу. Ты бы дурь свою детскую из головы выбросила. Чай, уже не ребенок. Василию Николаевичу твоему сорок шесть лет. Ты ж ему если и не во внучки, так уж в дочки точно годишься. Он мой ровесник, а ты у меня – последыш. Что ты удумала, что проходу ему не даешь уже столько лет? Ладно ребенком была, так сейчас-то ты уже девушка.
– Мама, ты что? – От возмущения у Маруси даже слезы высохли. – Я же его просто уважаю очень, он мне учитель, старший товарищ, наставник. А ты о чем думаешь?
– А я думаю о том, что вижу, – отрезала мать. – Я длинный бабий век прожила, мужа похоронила и вас, шестерых, вырастила. Я уж понимаю, когда девчонка на учителя смотрит, а когда на мужика. Нравится он тебе. С ранних лет нравится, вот и ревешь потому. Так что то, что он уезжает, это хорошо. А то тут и до позора недалеко. А я в сельсовете поговорю, тебя с твоими отличными оценками и в погореловскую больницу возьмут.
– Да не хочу я в погореловскую больницу! И чтобы он уезжал, не хочу, – отчаянно выкрикнула Маруся, отшвырнула кружку, белая молочная дорожка побежала по клеенке, закапала на пол, образуя маленькую лужицу, которую Маруся даже не заметила. Выскочив из-за стола, она выбежала во двор и стремглав понеслась по тропинке к больнице, узнать, правда ли то, что рассказывает мать.
Истомина она нашла в саду. Расхаживая между гамаками, он разговаривал с больными. Видимо, доктор говорил что-то смешное, потому что до Маруси периодически доносились взрывы громкого и дружного смеха.
Отвлекать его не хотелось, поэтому Маруся замерла под одной из яблонь, невольно залюбовавшись высокой статной фигурой доктора, несмотря на возраст, сохранившего поджарость, на его легкие, словно летящие движения, грациозные повороты седой, с благородным профилем, головы.
Почувствовав на себе ее внимательный горящий взгляд, он замолчал, повернулся, чтобы узнать, кто именно прожигает дыру в его затылке. Увидев Марусю, радостно охнул, подбежал и, схватив ее за плечи, приподнял, оторвав от земли. Девушка радостно засмеялась.
– Маруся моя приехала! – закричал он и, повернувшись к больным в гамаках, повторил: – Маруся, медсестричка новая у нас теперь будет! Ты давно ли дома-то, Машенька?
– Поставьте меня, Василий Николаевич, – она смеялась, и глаза ее смеялись в унисон словам. – А приехала я только что. Домой забежала – и сразу сюда, к вам. Сбылась мечта моя, Василий Николаевич, буду я у вас операционной сестрой. Только вот, Василий Николаевич, мама сказала, что вы уезжаете, так ведь этого же не может быть?
– Ну, уезжаю я еще не сейчас, – доктор ласково обнял Марусю за плечи и засмеялся. – Вот сколько лет живу в деревне, а все равно никак не могу привыкнуть, насколько быстро тут информация расходится. Я еще сам не осознал, что письмо получил о собственной реабилитации, а меня уже отсюда домой наладили. Удивительное свойство российской глубинки.
– То есть вы не уезжаете? – Маруся впервые в жизни осознала значение выражения «камень с души свалился».
– Пока только в отпуск, девочка. Надо же мне проведать мой любимый Ленинград, друга своего повидать, по заветным местам походить, детство и юность вспомнить, заодно и работу присмотрю. Бог его знает, может, и не ждет меня никто в Ленинграде, может, и не стоит пытаться в одну и ту же реку войти дважды.
Про реку Маруся не поняла, но то, что он все-таки будет искать работу в далеком Ленинграде, услышала. Сердце у нее заныло.
– Не вешай нос, Машенька, – доктор легонько ущипнул ее за кончик того самого носа, который не следовало вешать. – Мы с тобой еще много-много успешных операций проведем. Это же здорово, что у меня такая помощница появилась! Это обязательно нужно будет отметить.
Больше к теме его возможного отъезда они не возвращались. Маруся вышла на работу, смело встала к операционному столу, приучилась споро и ловко подавать инструменты, быстро узнала, что если доктор насвистывает во время операции незамысловатый мотивчик, значит, все идет по плану, а если молчит, нахмурив брови так, что между белой шапочкой и натянутой маской возникает глубокая вертикальная морщина, значит, жди возможных осложнений и неприятностей.
Она знала, как он дышит, когда устает. Как может неподвижно сидеть на стуле в ординаторской, глядя в одну точку, словно внутрь себя. Как светлеет лицом, когда приходят письма от его грузинского друга Анзора, как ест горячую картошку, щедро посыпая ее солью и закусывая зеленым луком, как пьет крепкий, почти черный чай без сахара. Истомин вошел в ее повседневные будни так органично, что она и не помнила время, когда существовала отдельно от него.
Его двухнедельный отпуск, который случился месяца через два после начала совместной работы, она пережила с трудом, практически постоянно пребывая в глухой тоске. Его возвращение она почувствовала ночью, во сне, внезапно открыв глаза, сев на кровати и пытаясь понять, что именно ее разбудило. Аккуратно ступая по половицам, чтобы шагами не разбудить спящую на первом этаже мать, она на цыпочках подбежала к окну, выходящему в огород. Из него было видно больничную белую стену и два окна. В одном горел свет, и Маруся поняла, что это приехал доктор. Сердце зашлось в груди, и Маруся поняла, что значит «умереть от радости».
Посреди ночи бежать в больницу было неправильно. Более того, неприлично. Но не увидеть его еще до утра… Маруся бросила отчаянный взгляд на настенные ходики, которые показывали четыре. До выхода на работу еще было так долго, что можно успеть состариться.
Стараясь не думать о том, что делает, Маруся быстро оделась, накинула на плечи теплый вязаный платок, потому что сентябрьские ночи были уже прохладными, летучей мышью спустилась по старой скрипучей лестнице, откинула щеколду на двери и, всунув ноги в резиновые сапожки, полетела по мокрой от росы тропинке.
Входная дверь в больницу была открыта. Ее вообще никогда не запирали. Пройдя по узкому длинному коридору, Маруся бросила взгляд в сторону больничного туалета и вдруг, вспомнив комичное, засмеялась.
В первую зиму, когда она только начала бегать в больницу, увлекаемая то ли безбрежным миром медицины, то ли харизмой доктора Истомина, случилась история, которую надолго запомнили все пациенты, да и она сама. Маруся сидела в кабинете Василия Николаевича и листала атлас по анатомии человека. Доктор сидел рядом и по-латыни называл ей мускулы человеческого тела. Латынь звучала красиво и завораживающе. Хлопнула дверь, и в кабинет с выпученными глазами влетела санитарка Надя.
– Василий Николаевич, в туалете солдат! – выпалила она.
– Да ты что? – Истомин вскочил, сбросил халат и бросился к двери. – Пойдем, посмотрим. Черт, вот говорил я летом, что надо меры принять, так никто ж не послушал! И вот вам, пожалуйста, солдат в туалете! Дожили, позорище.
Оставшаяся одна в кабинете, Маруся, открыв рот, смотрела им вслед. Она никак не могла взять в толк, что такого страшного в том, что в больничный туалет зашел какой-то солдат и почему его визит позорен. Мысль, что солдат может быть опасен, что он может причинить вред доктору, пришла в голову внезапно и была так ужасна, что Маруся, глухо вскрикнув, бросилась к туалету, не забыв прихватить стоящий в углу топор, которым кололи дрова для больничных печей.
С топором в руках она и ворвалась в туалет, где стояли Истомин и Надя, молча смотревшие внутрь дырки в полу. Никакого солдата рядом и в помине не было.
Как же хохотали потом все, объясняя Марусе, что «солдатом» называют замерзшие фекалии, которые поднялись вверх и застыли, подпирая деревянный настил! Деревенские мужики целый день потом вырубали заледеневшее от мороза дерьмо, чтобы туалетом снова можно было пользоваться. А Истомин много лет подшучивал над Марусей, прибежавшей на его защиту с топором в руках.
Вспомнив сейчас историю про «солдата», Маруся засмеялась, и смех ее колокольчиком разнесся по ночной тишине коридора. Скрипнула дверь, и из кабинета выглянул Истомин, в расстегнутой рубашке, без белого халата, какой-то нечесаный и, как почему-то показалось Марусе, несчастный.
– Машенька, – взгляд его посветлел. Казалось, он даже не удивился тому, что в четыре часа утра она стоит под его дверью. – Марусенька моя, как же я рад тебя видеть!
Обняв девушку за плечи, он провел ее в свой кабинет. Маруся вся дрожала, но не от того, что ей было холодно под тонким платком, а от того, что внутри рождалось какое-то новое, неизведанное доселе, но совершенно прекрасное чувство, названия которому она не знала.
– Как вы в свой Ленинград съездили? – спросила она, чтобы хоть что-нибудь сказать. В комнате стояла такая звенящая тишина, что от нее закладывало уши.
– Да хорошо съездил, – как-то рассеянно ответил Василий. – Понял, что Ленинград по-прежнему прекрасен, только уже не мой. Хотя и дом родительский на прежнем месте стоит, и больница Александровская, в которой я работал, и даже учитель мой, Николай Петрович Лемешев, до сих пор практикует. Семьдесят восьмой год старику. Не оперирует уже, конечно, но клиницист по-прежнему великолепный. Вот же школа была! Только позавидовать остается.
– То есть вы все-таки уедете? – В голосе Маруси послышалось отчаяние. – Вы уедете, да? Василий Николаевич, но как же я без вас тут останусь? Вы не понимаете, но я без вас уже не смогу. Ни работать не смогу, ни жить. Я умру, если вы уедете, Василий Николаевич!
Она говорила, как в бреду, и горячечный поток ее слов дополнялся все тем же горячечным ознобом, который сотрясал ее тело с той минуты, как она увидела свет в больничном окне. Истомин снова схватил ее за плечи, развернул лицом к себе и с силой прижал к груди.
– Никуда я от тебя не уеду, Маруська ты моя, – глухо сказал он. – Я же даже надеяться не смел, что еще когда-нибудь смогу испытать это чувство. Думал, в себе заморозил, да нет, осталось что-то на мой век. Маруська, я же даже мечтать не мог о том, что ты меня полюбишь, пень старый! Ты же мне в дочери годишься. Люди-то что скажут…
– А мне все равно, – храбро взглянула на него Маруся. – Я вас люблю, Василий Николаевич. Больше жизни люблю. С детства еще. Только я тогда этого не понимала. Я ведь тоже надеяться не могла, что вы, такой… – она запнулась в поисках подходящего слова, – …особенный, образованный, красивый, блестящий такой человек, можете обратить на меня, деревенскую девчонку, внимание. Я же обычная совсем.
– Ты самая необычная женщина из всех, кого я встречал, – тихо сказал Истомин и легонько поцеловал Марусю в висок. – Счастье ты мое выстраданное. Теперь я знаю, все у нас будет хорошо. Ты ведь родишь мне сына, а, Маруся Истомина?
По настоянию Василия свадьба была тихой. Расписались в сельсовете, посидели в больничном саду за накрытым под яблонями столом, и все. Мать, конечно, была недовольна, что не отпраздновали бракосочетание как положено, на всю округу, но Василий был против, а Маруся во всем с ним соглашалась.
Из больничной комнатки Истомин переехал в Марусин большой и крепкий дом. В Марусиной комнате обустроили спальню, за тонкой перегородкой он оборудовал что-то типа кабинета, куда перевез свои книги, большинство из которых были на немецком языке. Немецкий Маруся учила в школе, но особенно не преуспела, так что на книги смотрела с боязливым уважением и трогать не решалась, так же как красивую фарфоровую чашку с голубыми незабудками на блестящем хрупком боку.
Крюк для люльки, вбитый в деревянный потолок, в доме был только один – за перегородкой в горнице на первом этаже, где всегда спала мать. Спустя девять месяцев после свадьбы Василий собственноручно вбил в потолок рядом с их супружеской кроватью второй такой крюк. В старой люльке, в которой выросло не одно поколение Марусиных предков, умильно пуская пузыри, кряхтел младенец. Родившуюся дочку Василий назвал Анной.