Книга: Посмотри на него
Назад: Глава 15 Паника
Дальше: Глава 17 Пятьдесят на пятьдесят

Глава 16
Заговор молчания

Мы едем куда-то в поезде – я и двое моих детей. У меня девочка и мальчик. С девочкой все понятно – это моя Саша-Барсук. А вот сын меня немножко тревожит. Ему, наверное, года два, но точно я сказать не могу. Мне никак не удается увидеть его лицо. Он все время ко мне спиной: отворачивается, смеясь. Убегает от меня по вагону, забавно топоча босыми ногами. Прижимается носом к окну, и я вижу только пушистый затылок. А потом, как-то вовсе без моего участия, мои дети вдруг – раз, и уже крепко спят. Дочь – на верхней полке, она, как всегда, раскрыта. Я натягиваю на нее одеяло и целую в лоб. Сын – на нижней. Он лежит на животе, уткнувшись лицом в подушку. Я сажусь рядом с ним на корточки, глажу его по волосам, надеясь, что он повернет ко мне голову, – но он неподвижен. Я раздумываю, повернуть ли его на спину, чтобы все же узнать, как он выглядит. Мне не хочется его будить – но, с другой стороны, это ведь ненормально, что я понятия не имею, как выглядит лицо моего ребенка. Какого цвета у него, к примеру, глаза? Как вообще получилось, что я ни разу в жизни не посмотрела в его глаза? Разве так бывает вообще? И куда мы, кстати, едем на этом поезде? И как зовут сына? Я пугаюсь, что не помню таких простых вещей. Изо всех сил напрягаюсь, пытаясь вспомнить, – и от этого напряжения исчезают и мальчик, и поезд. А я просыпаюсь.
…Тоскливые, тревожные сны снятся мне каждую ночь.
В этих снах я брожу по каким-то чужим квартирам, коридорам, подвалам, тамбурам и мучительно силюсь вспомнить, что я здесь забыла. Что-то важное. Телефон? Кошелек? Учебник? Ключи? Собаку? Все не то. Я, кажется, потеряла что-то другое…
В этих снах я бегу по какой-то красивой улице, мне приятно, что я так быстро, легко бегу. А потом вдруг удивляюсь: откуда такая легкость? Разве я не беременна? Где же мой огромный, мой тяжелый живот?..
В этих снах я выбираю в детском магазине игрушки – но никак не могу припомнить, кому я собиралась их подарить. Самолетики и машинки – наверное, какому-то мальчику…
В этих снах я вижу мальчика со спины – и не помню, какого цвета его глаза…
А потом я все вспоминаю – и просыпаюсь.
…Москва. Февраль 2013 года. У меня есть только дочь. Нет большого, тяжелого живота. Нет веселого сына, прижимающегося к окну и топочущего босыми ногами. Мог быть – но нет. Это сына – а не ключи, не собаку – я потеряла. То, что должно было стать моим сыном, родилось два месяца назад, никак не было названо, месяц лежало в немецком морге в ожидании вскрытия, было вскрыто, снова зашито, а на днях похоронено на берлинском кладбище в братской могиле, с другими мертворожденными детьми. Я не знаю точную дату похорон, не знаю, где это кладбище, как выглядит могила, что за люди были на похоронах и принесли ли они на могилу игрушки. Самолетики и машинки. У Наташи в Берлине есть письмо из клиники “Шарите” по поводу похорон. Она спрашивала, распечатывать его или нет, – я сказала: не надо.
А еще она получила письмо с протоколом вскрытия – вот его я попросила мне зачитать. В том письме было сказано, что у плода, мужского пола, весом 360 граммов, – двусторонняя диффузная мультикистозная дисплазия почек. И как следствие – недоразвитость мочеточника, мочевого пузыря, легких. И еще в том письме было сказано, что причина смерти – кровоизлияние в мозг. Про цвет глаз в том письме ничего сказано не было. Это значит, я никогда не узнаю. Но я думаю, серые. Как у нас.
Как у нас и у нашей дочки.
Наша дочь, вопреки тому, что говорила психолог, почему-то не задает нам вопросов. Никаких. Как будто ничего не случилось. Как будто у нас просто были рождественские каникулы и мы с папой съездили погулять по рождественским базарам в Берлин, а сама она съездила погостить к бабушке с дедушкой. Как будто и не было никакой беременности, никакого братика, которого она собиралась называть Барсук Наименьший, никаких плюшевых талисманов, засунутых “для помощи” мне в чемодан… Некоторое время я жду вопросов – а потом спрашиваю сама:
– Может быть, ты хочешь поговорить о том, что случилось?
– А что, что-то с кем-то случилось? – вертит в руках открытый фломастер.
– Ну да. Случилось. С нами. С нашим ребенком.
Молчит. Теребит фломастер. Ладони и пальцы покрываются красными черточками.
Я снова предпринимаю попытку:
– Ты, может быть, хочешь меня о чем-то спросить?
– Нет, не хочу. Вернее, хочу. Но не могу.
– Почему?
– Мне бабушка с дедушкой строго-настрого сказали не говорить с тобой о том, что… не говорить о… ребенке. И ни в коем случае ни о чем тебя не спрашивать.
– Почему?!
– Они сказали, я не должна тебе об этом напоминать. Чтобы ты поскорее об этом забыла.
Я улыбаюсь. Это настолько дико, что, в общем, почти смешно. “Не напоминать мне об этом”. Серьезно? Я что, в маразме? Что значит – “не напоминать”, когда я только об этом и могу думать? И тем не менее этого удивительного принципа “ненапоминания” придерживаются не только мои родители, но вообще практически все, с кем я общаюсь. Люди, которые до нашего отъезда искали мне врачей, звонили и писали каждый день, спрашивали, как я себя чувствую и что показало УЗИ, – эти же люди, когда я возвращаюсь из Берлина в Москву, берут меня в плотное кольцо молчания.
То есть нет, формально они не молчат. Они беседуют со мной о погоде, о кино, о том, как успехи у Саши в школе. Они все делают вид – и явно хотят, чтобы я тоже делала вид, – что ничего не случилось. Они старательно избегают темы деторождения и уж тем более мертворождения. А если я сама пытаюсь что-то им рассказать, они пугаются, суетятся, отводят глаза, им нужно срочно позвонить по важному делу, а кстати, правда, что мою книжку перевели на испанский и она там пользуется успехом, в Испании? Они считают, что их долг – меня “отвлекать”.
Я не хочу отвлекаться. Не хочу “поскорее об этом забыть”. Я хочу помнить. Хочу говорить о своем погибшем ребенке. Все разговоры на посторонние темы кажутся мне бессмысленными. Мне не становится легче, когда меня отвлекают, мне становится тяжелее. Я иногда переписываюсь или говорю по телефону с Наташей – но это не то, она слишком далеко. Я говорю с мужем – но он внутри ситуации, и это тоже не то. Только один раз подруга, которая только что родила (еще несколько месяцев назад мы, обе беременные, обсуждали, как наши младшие мальчики будут дружить – ведь наши старшие девочки уже дружат), – только однажды она приехала ко мне и стала расспрашивать, как все это было там, в “Шарите”. Как я рожала. И что я чувствовала. И на кого он оказался похож.
Она слушала меня часа три. Я говорила, и мне становилось легче. Но у нее грудной сын, у нее молоко, ей нужно кормить. Она уехала – и вокруг меня снова сомкнулось кольцо молчания и беспамятства.
…Свою дочь я из этого кольца все же вывела. Я сказала ей, что готова к любым вопросам. Что мне будет даже в радость поговорить с ней на эту тему, если она этого хочет. Что мне можно и нужно напоминать, потому что наш Барсук Наименьший достоин того, чтобы мы его помнили.
И тогда она спрашивает:
– Мама, тебе было больно?
И я говорю ей, что нет. Физически было почти не больно. Но было больно душе.
– А ему было больно? Братику?
И я говорю ей, что да. Наверное, да. Потому что меня обезболивали, а его – нет.
Она плачет. А потом она спрашивает, случится ли с ней то же самое, когда она захочет ребенка.
И я говорю ей, что вряд ли. Я говорю ей про шансы, про вероятности и про риски. Я объясняю ей, как умею, про мутацию генов. Я говорю ей, что, даже если она носитель гена с мутацией, шанс, что у ее мужа тоже будет мутация, совсем невысок.
Я говорю ей, что мы скоро получим результаты анализа. И если генетики найдут наши мутации, они смогут тогда проверить и ее, они будут точно знать, где и что искать. И тогда в какой-то степени это обезопасит ее в будущем. В какой-то степени это обезопасит и нас, когда мы в следующий раз попробуем завести ребенка.
– А вы будете еще пробовать? – изумленно и радостно распахивает глаза. – Будете пробовать, правда?
Назад: Глава 15 Паника
Дальше: Глава 17 Пятьдесят на пятьдесят

O
L