Книга: Стрела бога
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая

Глава шестнадцатая

Хотя был самый разгар сезона дождей, Эзеулу со своим спутником отправился из Окпери домой сухим, ясным утром. Этим спутником был Джон Нводика, который не мог допустить, чтобы Эзеулу пошел в дальнюю дорогу совсем один. Все уговоры Эзеулу, просившего Нводику не беспокоиться, ни к чему не привели.
— Человеку столь высокого положения не подобает отправляться в такое путешествие одному, — отвечал он. — Если ты непременно хочешь вернуться домой сегодня, я обязан пойти с тобой. Или же подожди до завтра, когда к тебе должен прийти Обика.
— Я больше не могу ждать ни одного дня, — сказал Эзеулу. — Я чувствую себя как та черепаха, что завязла в куче дерьма и просидела в ней две базарные недели, а когда на восьмой день к ней пришли на помощь, закричала: «Скорей, скорей, я не вынесу этого смрада!»
И вот путники снарядились в дорогу. Помимо набедренной повязки из блестящей желтой материи Эзеулу надел толстую белую тогу из грубой ткани; эту полосу ткани, служащую верхней одеждой, он пропустил справа под мышкой, а оба ее конца перебросил через левое плечо. На левое плечо он повесил и мешок из козьей шкуры на длинной перевязи. В правую руку он взял свой ало — длинный железный посох с заостренным в виде копья концом; такой посох брал с собой в важные моменты жизни каждый титулованный мужчина. На голову он надел алую шапочку озо, окаймленную полоской кожи, за которую было заткнуто орлиное перо, слегка наклоненное назад.
На Джоне Нводике была плотная коричневая рубашка навыпуск и брюки цвета хаки.
Хорошая погода удерживалась, пока они не оказались как раз на полпути между Окпери и Умуаро. Затем дождь словно сказал: «Ну, теперь пора, по дороге больше нет домов, где бы они могли укрыться». И он, как будто бы перестав сдерживаться, хлынул потоками, с ярой, безудержной силой.
— Надо бы спрятаться под деревом и переждать этот ливень, — предложил Джон Нводика.
— В такую грозу опасно стоять под деревом. Лучше продолжим наш путь. Мы не из соли сделаны и не носим на теле дурного колдовского зелья. Я, во всяком случае, не ношу.
И они, ускорив шаг, двинулись дальше. Одежда словно в страхе липла к телу. В мешке Эзеулу булькала вода, и табак наверняка безнадежно отсырел. Алая шапочка тоже не любила, чтобы ее мочили, и теперь приобрела совсем плачевный вид. Но Эзеулу это не огорчало; напротив, он испытывал радостное чувство, порождаемое иной раз неистовством проливного дождя, — то ликующее чувство, которое побуждает детей нагишом выскакивать под ливень, распевая:
Мили зобе эзобе!
Ка мгбаба огвогво!

Но к радостному чувству, которое испытывал Эзеулу, примешивалась горечь. Ведь этот дождь — еще одно из многих мучений, которым его подвергли и за которые он должен взыскать полной мерой. Чем большей окажется его мука сейчас, тем сладостней будет получить удовлетворение. Его ум выискивал новые и новые обиды, чтобы добавить их ко всем прежним.
Согнутым указательным пальцем левой руки Эзеулу смахнул с бровей и век воду, слепившую глаза. Широкая новая дорога превратилась во взбаламученное красное болото. Посох Эзеулу больше не стучал о землю с гулким звуком; теперь его острый конец с чавканьем вонзался в грязь на целый палец, прежде чем достигал твердой почвы. Время от времени дождь вдруг ослабевал и как бы прислушивался. Только в такие моменты и можно было различить отдельные гигантские деревья и подлесок с обвисшими мокрыми листьями. Но эти моменты затишья были очень кратковременны: дождь тотчас же припускал с новой силой и лил плотной стеной.
Приятное ощущение для тела дает лишь тот дождь, который помочит-помочит да и перестанет. Если же дождь не прекращается, тело начинает зябнуть. Этот дождь не знал никакой меры. Он лил и лил, покуда пальцы Эзеулу, сжимавшие посох, не стали похожи на железные когти.
— Вот как вознагражден ты за свою заботу, — сказал он Джону Нводике. Голос его был хриплым, и он откашлялся.
— Я за тебя беспокоюсь.
— За меня? К чему беспокоиться о старике, чьи глаза израсходовали весь отпущенный им сон? Нет, сын мой. Мне осталось пройти совсем немного по сравнению с тем, что я уже прошел. Теперь, где бы ни погас огонь на моем пути, я отложу факел в сторону.
Ответ Джона Нводики потонул в шуме вновь разбушевавшегося ливня.

 

Домашние Эзеулу ужасно встревожились, когда он вошел к себе весь окоченевший и продрогший. Они развели для него жаркий огонь, а Угойе тем временем быстро приготовила мазь из бафии. Но прежде всего ему необходимо было омыть ноги, по самый браслет озо облепленные красной глиной. Затем он взял из скорлупы кокосового ореха пригоршню клейкой мази и растер себе грудь, в то время как Эдого растирал ему спину. Матефи (сегодня была ее очередь стряпать для Эзеулу — счет велся даже в его отсутствие) уже принялась варить похлебку утази. Поев горячей похлебки, Эзеулу начал ощущать, как мало-помалу отогревается его онемелое тело.
К тому времени, когда Эзеулу добрался до дома, дождь уже весь вылился и скоро совсем перестал. Первым делом, после того как Эзеулу проглотил похлебку утази, он послал Нвафо известить Акуэбуе о своем возвращении.
Когда Нвафо пришел с этой новостью к Акуэбуе, тот перетирал жерновами нюхательный табак. Он тут же прервал это занятие. С помощью особого тонкого ножичка он пересыпал наполовину истертый табак в пузырек. Затем смел пером более тонко измельченный табак к середине жернова и тоже отправил его в пузырек. Потом еще раз прошелся перышком по поверхности большого и малого жерновов, пока не ссыпал в бутылочку всю табачную пыль. Отложив оба жернова в сторону, он позвал одну из своих жен и сообщил ей, куда уходит.
— Если придет Осенигве занять жернова, — распорядился он, перекидывая через плечо свою тогу, — скажи ему, что я еще не закончил.
К приходу Акуэбуе в хижине Эзеулу уже собралось немало народу. Явились все его соседи; всякий прохожий, услыхавший о его возвращении, оставлял на время свои дела и спешил поприветствовать его. Эзеулу говорил очень мало и на приветствия отвечал по большей части лишь взглядом и кивком. Время говорить или действовать еще не пришло. Сперва он должен претерпеть муки, пока страдания его не достигнут предела, ибо страшны бывают действия того человека, который испил горькую чашу до дна. Этим и внушает ужас шумящая гадюка: она стерпит любые издевательства, даже позволит своему врагу наступить на себя, покуда не разомкнет один за другим все семь своих ядовитых зубов. И тогда уже ее мучителю не спастись от смерти.
Все попытки втянуть Эзеулу в разговор либо кончались ничем, либо оказывались успешными лишь отчасти. Когда гости заводили речь о его отказе быть вождем, назначенным белым человеком, он только улыбался. При этом ему отнюдь не были неприятны окружающие его люди или предмет их разговора. Все это, напротив, доставляло ему удовольствие, и он даже жалел, что сын Нводики не задержался и не порассказал им обо всем, происшедшем с ним. Но тот пробыл у него совсем недолго, после чего двинулся дальше в свою родную деревню, чтобы, переночевав там, отправиться утром обратно в Окпери. Он даже отклонил предложение омыть грязь с ног.
— Я снова выхожу под дождь, — сказал он. — Вымыть сейчас ноги было бы все равно, что подтереть зад, прежде чем опорожнишь желудок.
Один из гостей Эзеулу, Ифеме, будто угадав, о ком думает в этот момент хозяин, заметил:
— Белый человек нашел в тебе противника по силам. Но есть в этой истории одна сторона, которая пока что мне непонятна: какую роль сыграл во всем этом сын Нводики из Умуннеоры? Когда мы начнем спокойно разбираться в этом деле, ему придется ответить на парочку вопросов.
— И я тоже так считаю, — заявил Аноси.
— Сын Нводики уже всё объяснил, — вмешался Акуэбуе, взявшийся говорить от имени Эзеулу. — Тот поступок он совершил в убеждении, что помогает Эзеулу.
— Да неужели? — рассмеялся Ифеме. — Ничего себе невинный человек! Этот невинный, я думаю, засовывает шарик фуфу себе в ноздри. Не рассказывай нам сказок!
— Вот и я говорю: никогда не верь умуннеорцу, — подхватил сосед Эзеулу Аноси. — Если умуннеорец скажет мне «стой», я побегу, а если он скажет «беги», я замру на месте.
— Этот не такой, — возразил Акуэбуе. — Жизнь в чужом краю сделала его другим.
— Ха-ха-ха-ха, — рассмеялся Ифеме. — Да он только перенял там чужеземные штучки вдобавок к тем, которым обучила его мать. Ты, Акуэбуе, рассуждаешь, как ребенок.
— Знаете, почему сегодня весь день лил дождь? — спросил Аноси. — Потому, что дочь Уденду идет праздновать ури. Так вот, колдуны Умуннеоры решили вызвать ливень и испортить праздник своему же родичу. Они ненавидят не только чужих, но и друг друга сожрать готовы. Так и пышут злобой.
— Верно. Их злобность брюхата и кормит младенца — всё разом!
— Что правда, то правда. Они — родня моей матери, но я не перестаю ужасаться им.
Ифеме поднялся, собираясь уходить. Этот коренастый коротышка всегда говорил во весь голос, как будто ссорился с кем-то.
— Эзеулу, я должен идти, — гаркнул он так громко, что его услышали даже в хижинах женщин. — Спасибо великому богу и спасибо Улу за благополучный исход твоего путешествия. Может быть, находясь там, ты спрашивал себя: «Ифеме не пришел проведать меня, уж нет ли промеж нас какой-нибудь ссоры?» Нет, нету ссоры между Эзеулу и Ифеме. Я все время думал, что мне надо навестить Эзеулу; мысленно я уже был с тобой, но мои ноги отставали. Сколько раз я говорил себе: «Завтра я схожу к нему», — но каждый следующий день приносил мне какую-то иную заботу. Еще раз: Нно.
— И со мной было то же самое, — вставил Аноси. — Я все время твердил: «Завтра я пойду, завтра я пойду» — как жаба, которая так и не смогла вырастить хвост из-за того, что твердила: «Я иду, я иду».
Эзеулу, который до сих пор отдыхал, прислонившись спиной к стене, теперь весь подался вперед и, казалось, ничего не замечал вокруг, кроме своего внука Амечи, тщетно пытавшегося разжать пальцы деда, сжатые в кулак. Но он по-прежнему внимательно прислушивался к общему разговору и вставлял, когда требовалось, слово-другое. Вот и сейчас он на мгновение поднял взгляд и поблагодарил Ифеме за его посещение.
Амечи вел себя все более беспокойно и наконец расплакался, несмотря даже на то, что Эзеулу позволил ему разжать свой кулак.
— Нвафо, отнеси-ка его к матери. По-моему, он хочет спать.
Нвафо подошел, опустился на колени и подставил Амечи свою спину. Но вместо того чтобы сесть ему на закорки, Амечи перестал плакать, сжал свой кулачок и стукнул Нвафо между лопаток. Все дружно рассмеялись, и Амечи посмотрел на хохочущих людей заплаканными глазами.
— Ладно, Нвафо, уходи; он тебя не любит — ты бяка. Он хочет, чтобы его понесла Обиагели.
И действительно, Амечи послушно залез на спину к Обиагели.
— Смотри-ка! — сказали двое-трое гостей одновременно.
Обиагели с трудом встала на ноги, немного наклонилась вперед, ловким движением подбросила ребенка повыше и направилась к выходу.
— Осторожней, — проговорил Эзеулу.
— Не тревожься, — успокоил его Аноси. — Она свое дело знает.
Обиагели удалилась в сторону усадьбы Эдого, распевая:
Плачет ребенок, матери скажите,
Плачет ребенок, матери скажите,
А потом сварите кашу из узизы
И еще сварите кашу из узизы.
Дайте жидкой перцовой похлебки,
Пусть попьют ее малые пташки
И попадают вниз от икоты.
Вон залезла коза в амбар
И накинулась жадно на ямс,
Вон залез и козел в амбар.
Подъедят они вместе весь ямс.
Погляди-ка, подходит олень.
Вот он трогает воду ногой,
Ррраз — и оленя жалит змея!
Он бросается прочь!
Я-я, я куло-куло!
Странствующий коршун,
Ты домой вернулся.
Я-я, я куло-куло!
А где же отрез материи,
Который ты принес?
Я-я, я куло-куло!

Пока Эзеулу находился на чужбине, он с легкостью мог думать об Умуаро как о едином враждебном ему целом. Но теперь, когда он снова дома, все оказывалось не так-то просто. Всех этих людей, оставивших свои дела и заботы ради того, чтобы прийти поздравить его с возвращением, никак не назовешь врагами. Некоторых из них — Аноси, например, — можно назвать людьми никчемными, бестолковыми, любителями посплетничать, а то и позлословить, но это совсем не те враги, которых он видел во сне, приснившемся ему в Окпери.
На второй день после возвращения у него побывало пятьдесят семь посетителей, не считая женщин. Шестеро пришли с пальмовым вином. Его зять Ибе с родичами принесли два больших кувшина отменного вина и петуха. Весь этот день хижина Эзеулу выглядела как в праздник. Пришло даже два-три человека из Умуннеоры, деревни его врагов. И снова, как накануне, Эзеулу в конце дня начал делить умуарцев на простых людей, питающих к нему лишь добрые чувства, и тех честолюбцев, что подкапываются под самую основу единства шести деревень. Едва только он произвел это деление, как в голову ему закрались первые робкие мысли о примирении. Конечно, он мог с полным основанием сказать, что один палец, окунувшийся в масло, измажет четыре остальных; но справедливо ли будет поднять руку на всех этих людей, которые проявили по отношению к нему такую заботу и в дни его заточения, и после его возвращения домой?
Эта борьба мнений в его сознании разрешилась наконец на третий день, причем решение было подсказано с совершенно неожиданной стороны. Последним его навестил в тот день Огбуэфи Офока, один из достойнейших людей в Умуаро, но не частый гость в доме Эзеулу. Офока славился своей прямотой. Он был не из тех, кто станет хвалить человека, потому что тот угостил его пальмовым вином. Офока никогда бы не допустил, чтобы пальмовое вино довело его до ослепления, — нет, он лучше выплеснет вино, уберет рог в свой мешок из козьей шкуры и выложит угощающему все, что он о нем думает.
— Я пришел сказать тебе «Нно», возблагодарить Улу и возблагодарить Чукву, которые позаботились о том, чтобы ты не ушиб ногу о камень, — начал он. — Я хочу сказать тебе, что в день, когда ты вернулся к себе домой, все Умуаро вздохнуло с облегчением. Никто не посылал меня рассказать тебе об этом, но, по-моему, ты должен это знать. Почему я так говорю? Да потому, что мне известно, в каком расположении духа ты уходил. — Он немного помолчал, а затем, наклонясь к Эзеулу и вытянув вперед шею, с каким-то вызовом проговорил: — Я ведь тоже поддержал Нваку из Умуннеоры, когда тот сказал, что ты должен пойти и поговорить с белым человеком.
Выражение лица Эзеулу не изменилось.
— Ты хорошо меня слышишь? — продолжал Офока. — Я — один из тех, кто говорил, что мы не должны встревать в спор между тобой и белым человеком. Если захочешь, можешь сказать мне после того, как я кончу, чтобы я больше не переступал порог твоего дома. Ты должен знать — если еще не узнал об этом без моей помощи, — что старейшины Умуаро не встали на сторону Нваки в его борьбе против тебя. Все мы знаем его и знаем, кто за ним стоит; так что мы не обманываемся насчет них. Почему же тогда мы согласились с Нвакой? Потому что мы не знали, что нам и думать. Ты слышишь меня? Старейшины Умуаро не знают, что им подумать. Я, Офока, говорю тебе это со всей ответственностью. Мы сбились с толку, совсем как тот щенок из пословицы, который пытался ответить на два зова сразу и сломал себе челюсть. Сначала ты, Эзеулу, сказал нам пять лет назад, что глупо бросать вызов белому человеку. Мы не послушались тебя. Мы пошли против него, и он отобрал у нас ружье и сломал его о колено. Мы убедились, что ты был прав. Но не успели мы усвоить этот урок, как ты меняешь свое мнение и призываешь нас бросить вызов тому же самому белому человеку. Что же, по-твоему, должны мы были сделать? — Он подождал, не ответит ли Эзеулу, но тот молчал. — Если мой враг изрекает истину, я не стану затыкать себе уши только потому, что это говорит мой враг. А сказанное Нвакой было истиной. Он сказал: «Пойди и поговори с белым человеком, так как он знает тебя». Разве не было это истиной? Кто еще из нас смог бы принять вызов и выдержать единоборство с белым, как это сделал ты? Еще раз: Нно. Если тебе не по вкусу то, что я сказал, можешь передать мне с кем-нибудь, чтобы я к тебе больше не приходил. Я пошел.
Это подвело итог тому спору, который происходил в сознании Эзеулу на протяжении трех последних дней. Услышь он те же самые слова из уст Акуэбуе, они, пожалуй, не произвели бы на него такого сильного впечатления. Но сказанные человеком, который не был ему ни другом, ни врагом, эти слова застигли Эзеулу врасплох и дошли до самого сердца.
Да, совершенно верно, верховный жрец обязан идти впереди и первым встречать опасность, прежде чем она станет опасностью для всего его народа. Эту обязанность налагает на него его жреческий сан. Так было с первого дня, когда натерпевшиеся жители шести деревень собрались вместе и сказали предку Эзеулу: «Ты будешь нести это божество за всех нас». Поначалу он испугался. Разве есть у него в теле сила, чтобы нести столь грозное, опасное божество? Но его соплеменники позади него запели в поддержку песню, а флейтист повернулся к нему. Тогда он опустился на колени, и на голову ему возложили божество. Он поднялся на ноги и преобразился в духа. Его народ по-прежнему пел позади него песнь поддержки, и вот он шагнул вперед и отправился в свое первое и главное путешествие, во время которого каждый из четырех дней на небесах должен был уступить ему дорогу.
Эта мысль стала такой жгучей, что Эзеулу на время оставил ее, чтобы она немного остыла. Он позвал своего сына Одаче.
— Чем ты занимаешься?
— Плету корзину.
— Сядь.
Одаче сел на земляное ложе лицом к отцу. После короткой паузы Эзеулу прямо приступил к существу дела. Он напомнил Одаче о том, как важно знать то, что знает белый человек, и продолжал:
— Я отправил тебя быть там моими глазами. Не слушай, что внушают тебе люди, которые не разбираются в самых простых вещах. Я не раз говорил, что отец никогда не лжет своему сыну. Если кто-нибудь спросит, зачем понадобилось посылать тебя учиться этим новым премудростям, скажи ему, что человек должен танцевать тот танец, который танцуют в его время. — Он почесал голову и заговорил менее напряженным голосом: — Когда я был в Окпери, мне довелось видеть одного белого, совсем молодого, который умел писать левой рукой. По его поступкам я понял, что это человек небольшого ума. Но в его руках власть; он мог кричать мне в лицо; он мог делать все, что ему вздумается. Почему? Потому что он умеет писать даже левой рукой. Поэтому я и позвал тебя. Я хочу, чтобы ты постиг премудрость этого человека и овладел ею настолько, что сумел бы ответить, если бы тебя вдруг разбудили среди ночи и спросили о ней. Ты должен учиться этой премудрости, покуда не научишься писать левой рукой. Вот все, что я хотел сказать тебе.

 

Когда улеглось волнение, вызванное возвращением Эзеулу, жизнь в его доме постепенно вернулась в привычное русло. Дети больше всех радовались тому, что пришел конец унылому, как после похорон, существованию, которое они вели вот уже больше лунного месяца.
— Расскажи нам сказку, — попросила Обиагели свою мать Угойе. Эту идею только что подал сестренке Нвафо.
— Рассказать вам сказку, когда вокруг гора грязной посуды?
Нвафо и Обиагели тотчас же взялись за работу. Они подхватили маленькую ступку, в которой мать толкла перец, отнесли ее на место и перевернули кверху дном, расставили на бамбуковой полке мелкую посуду. Угойе заменила тем временем догоревший фитиль в треногом светильнике новым, взяв его из пучка пропитанных пальмовым маслом фитилей в глиняном черепке.
Ужин, приготовленный Угойе, Эзеулу съел целиком. Это должно было бы наполнить радостью сердце любой женщины. Но в большом доме всегда найдется что-нибудь такое, что омрачит человеку радость. Угойе всякую радость омрачала ревность старшей жены ее мужа, Матефи. Что бы ни делала Угойе, ревнивая Матефи всегда находила, к чему придраться. Если Угойе стряпала незатейливые кушанья у себя в хижине, Матефи говорила, что она морит голодом своих детей, чтобы купить себе браслеты из слоновой кости; если же она резала петушка, как сегодня вечером, Матефи утверждала, что она угодничает, пытаясь снискать расположение их мужа. Разумеется, Матефи никогда не говорила ничего подобного ей в лицо, но рано или поздно все сплетни, которые она распускала, доходили до ушей Угойе. Вот и сегодня, когда Одаче поджаривал петушка на костре перед хижиной, Матефи прохаживалась взад и вперед, многозначительно покашливая.
Прибрав хижину, Нвафо и Обиагели расстелили циновку рядом с низенькой табуреткой, на которой сидела их мать, и расположились на ней.
— Какую же сказку вы хотите послушать?
— Онвуэро, — сказала Обиагели.
— Нет, — возразил Нвафо, — эту мы слышали много раз. Лучше расскажи нам о…
— Ладно, — перебила Обиагели, — расскажи нам об Энеке Нту-лукпе.
Угойе немного порылась в памяти и нашла то, что искала.

 

Жил-был мужчина, и имел он двух жен. У старшей жены было много детей, а у младшей — только один сын. Однажды отправился этот мужчина вместе со своей семьей работать в поле. А поле их находилось у самой границы между землей людей и землей духов. Всякий, кто приходил обрабатывать поля в этой местности, должен был поскорее убираться отсюда до захода солнца, потому что с наступлением темноты на поля приходили работать духи: они выращивали тут свой собственный призрачный ямс. (Обиагели подвинулась поближе к матери.)
Мужчина, его жёны и дети трудились в поле, покуда солнце не начало садиться. Тогда они быстро похватали свои мотыги, мачете и корзины и отправились восвояси. Но только они пришли домой, как сын младшей жены хватился своей дудки — оказывается, он ее на поле оставил; сейчас же, говорит, ворочусь за ней. Уж как просила его мать не ходить — он не слушал. Отец стращал его верной смертью — он опять не слушал. Устали они молить да упрашивать и отпустили его.
Перебрался он через семь рек, продрался через семь чащоб и вышел наконец к полю. Подходит ближе и видит: духи, согнувшись, копаются в земле, свой призрачный ямс сажают. (Обиагели вплотную придвинулась к матери.) Духи все до одного распрямили спины при его приближении и уставились на него сердитыми глазами.
— Та! Человеческий детеныш! — рявкнул главный среди духов. — Чего тебе, мальчик, надо? — Он говорил через нос. — Разве ты не слыхал, что в эту пору мы тут хозяева?
— Я пришел за дудкой — я забыл ее вон под тем засохшим деревом.
— За дудкой? А ты сможешь ее узнать?
Мальчик сказал «да». Тогда главный среди духов показал ему дудку, которая сверкала, как желтый металл.
— Вот эта?
Мальчик сказал «нет». Тогда дух показал ему другую дудку, которая сверкала белизной, как «орешки небесной воды».
— Вот эта? — спросил он, и мальчик опять сказал «нет».
Наконец, дух показал мальчику его бамбуковую дудку и спросил, не эту ли дудку он ищет, и мальчик с улыбкой ответил «да».
— Возьми же ее и сыграй нам.
Мальчик взял из рук духа свою дудку и сыграл им песенку:
Страшный дух, гроза-властитель
Этих мест ночной порой!
Мне отец пророчил гибель,
Коль нарушу твой покой.
Мать молила: «Жди рассвета!»
Не послушал я совета.
«В час ночной пойду туда,
Ждать рассвета мне невмочь,
Выручу тебя, дуда,
Чтоб не зябла ты всю ночь!»

Духам песенка понравилась, и все они засмеялись через нос: «Хо-хо-хо!» (Обиагели и Нвафо расхохотались: уж очень потешно изображала их мать смеющихся духов, покачивая головой из стороны в сторону.)
Главный среди духов поставил перед мальчиком два горшка, большой и маленький. Оба горшка были плотно закрыты.
— Возьми себе один из этих горшков, — сказал он мальчику. Тот выбрал маленький горшок. — Когда доберешься до дому, позови мать и отца и разбей этот горшок перед ними. — Мальчик поблагодарил духа. — Если услышишь на обратном пути «дам-дам», беги в лес, а когда услышишь «жам-жам», снова выходи на дорогу.
На обратном пути мальчик услышал «дам-дам» и убежал в лес. Потом он услышал «жам-жам» и вышел обратно. Он перебрался через семь рек, продрался через семь чащоб и наконец дошел до усадьбы своего отца. Позвал он отца, позвал мать и разбил перед ними маленький горшок, который принес с собой. И в тот же миг усадьба заполнилась добром: желтым металлом, шелками и бархатом, яствами, деньгами, коровами, козами и всякими прочими богатствами.
Мать мальчика собрала полную корзину подарков и послала ее старшей жене мужа. Но та совсем обезумела от зависти и отвергла этот дар. Очень мне нужна ее жалкая подачка, подумала она. Вот пошлю к духам своего сына, и мне достанутся несметные сокровища.
Наутро зовет она сына и говорит ему:
— Возьми свою дудку, мы идем в поле. Работы для них в поле никакой не осталось, но они проболтались там без дела до захода солнца. Тогда мать говорит сыну:
— Пошли домой. — Мальчик поднял дудку, но мать дала ему подзатыльник. — Вот дурачина, — говорит, — неужели ты не знаешь, как забыть дудку? (Обиагели и Нвафо снова рассмеялись.)
Ну и оставил мальчик дудку в поле. Перебрались они через семь рек, продрались через семь чащоб и наконец пришли домой.
— А теперь отправляйся обратно за своей дудкой! Мальчик заревел и стал отказываться, но мать вытолкнула его за дверь и сказала, что не пустит его в хижину, пока он не вернется с подарками от духов.
Перебрался мальчик через семь рек, продрался через семь чащоб и вышел к тому месту, где, нагнувшись до земли, трудились духи.
— Фу! Фу! — фыркнул мальчик с отвращением. — Какая вонь от этих духов! Задохнуться можно!
Царь духов спросил у него, зачем он пришел.
— Мать послала меня за дудкой. Фу! Фу!
— А ты узнаешь ее, если увидишь?
— Вот уж глупый вопрос! — сказал мальчик. — Кто же не узнает свою дудку, если увидит ее? Фу! Фу!
Тогда дух показал ему дудку, которая сверкала, как желтый металл, и мальчик немедленно ответил, что эта дудка его.
— Возьми же ее и сыграй нам, — предложил дух.
— Надеюсь, ты в нее не наплевал, — сказал мальчик, вытирая дудку. Затем он сыграл им такую песенку:
Дух-царь воняет.
Фу! Фу!
Дух-старик воняет.
Фу! Фу!
Дух-юнец воняет.
Фу! Фу!
Дух-мать воняет.
Фу! Фу!
Дух-отец воняет.
Фу! Фу!

Когда он кончил, все духи молчали. Потом главный среди духов поставил перед ним два горшка, большой и маленький. Он и рта не успел открыть, как мальчишка вцепился в большой горшок.
— Как придешь домой, позови отца и мать и разбей горшок перед ними. Если услышишь по пути «дам-дам», беги в лес, а услышишь «жам-жам» — выходи на дорогу.
Забыв поблагодарить духов, мальчик поднял себе на голову горшок и был таков. На обратном пути он услышал «дам-дам», но остался стоять на дороге и зыркал по сторонам, чтобы подсмотреть, что это. Затем он услышал «жам-жам» и бросился в лес.
Перебрался он через семь рек, продрался через семь чащоб и в конце концов добрался до дому. Мать, поджидавшая его у двери хижины, обрадовалась, когда увидела, какой большой горшок он приволок.
— Духи велели, чтобы я разбил его перед отцом и тобой, — сказал мальчик.
— А при чем тут отец? Разве это он посылал тебя? Унесла она горшок в хижину и плотно закрыла за собой дверь. Потом заткнула каждую щелочку в стене, так, чтобы ничто не могло выскользнуть из хижины и достаться младшей жене ее мужа. Когда все было готово, она разбила горшок. Хижину заполнили проказа, оспа, фрамбезия и другие болезни, еще пострашнее, у которых нет названия, а также всевозможные мерзости и ужасы; они тотчас же убили эту женщину и всех ее детей.
Наутро ее муж, видя, что никто в хижине не подает признаков жизни, приоткрыл дверь и заглянул внутрь. Одного взгляда было больше чем достаточно. Он стал заталкивать обратно нечисть, пытавшуюся выскочить наружу, и в конце концов ему удалось снова закрыть дверь. Но к тому моменту некоторые болезни, мерзости и ужасы успели-таки вырваться на волю и распространились по всему свету. Но, к счастью, самые страшные из них — те, что не получили названия, — остались в той хижине.

 

Угойе, Нвафо и Обиагели сидели вплотную друг к другу возле очага. Одаче сидел поодаль — у входа в единственную спальню — и читал при желтом свете фитиля, укрепленного на треножнике, свою первую книгу. Беззвучно шевеля губами, он складывал из букв слова в букваре.
Тем временем Эзеулу, снова предавшись мыслям о предстоящей схватке, осторожно, как улитка рожками, начал прощупывать возможность примирения или, если примирение будет слишком большой уступкой, хотя бы какого-то ограничения борьбы. Раздумывая об этом, он, конечно, все время помнил, что борьба начнется не раньше, чем через три луны, в сезон уборки урожая. Так что времени у него в запасе достаточно. Может быть, как раз сознание того, что торопиться некуда, и позволяло ему спокойно перебирать разные варианты: он то как бы ослаблял свою решимость сразиться, то снова проникался ею в нужный момент. К чему, в самом деле, спешить облизывать пальцы, если их не убирают после еды на притолоку? А впрочем, мысли о примирении могли быть и вполне серьезными. Но, так или иначе, Эзеулу недолго еще предстояло находиться в нерешительности.
— Та! Нвану! — рявкнул Улу ему прямо в ухо, как может рявкнуть дух в ухо дерзкому ребенку. — Кто сказал тебе, что это твой собственный бой?
Эзеулу задрожал всем телом и ничего не ответил.
— Я спрашиваю, кто сказал тебе, что это твой собственный бой, который ты можешь вести так, как тебе угодно? Ты хочешь спасти своих друзей, угощавших тебя пальмовым вином. Ха-ха-ха-ха-ха! — засмеялся бог холодным загробным смехом, каким смеются духи. — Поостерегись становиться между мною и моей жертвой, не то примешь на себя удары, предназначенные другим! Или ты не знаешь, что бывает с тем, кто окажется между двумя дерущимися слонами? Иди домой, ложись спать и предоставь мне самому решать мой спор с Идемили, который хочет погубить меня, чтобы к власти мог прийти его питон. Теперь скажи мне, как это касается тебя? Говорю тебе, иди домой и спи. Что до меня и Идемили, то мы будем биться до конца, и тот, кто положит врага на лопатки, сорвет с его ноги браслет!
После этого колебаниям не осталось места. Кто такой Эзеулу, чтобы подсказывать своему богу, как надо сражаться с завистливым божеством священного питона? Это битва богов. Он всего-навсего стрела в натянутом луке его бога. Мысль эта опьянила Эзеулу, как пальмовое вино. В голове у него зароились новые идеи, а события прошлого обрели новое, волнующее значение. Почему Одаче запер в своем сундучке питона? Винили религию белого человека, но в ней ли была действительная причина? Что, если мальчик тоже был стрелой в руке Улу?
А как насчет религии белого человека и даже самого белого человека? Это граничило с кощунством, но Эзеулу был сейчас расположен к смелым обобщениям. Да, как насчет самого белого человека? Ведь, если на то пошло, он однажды уже был союзником Эзеулу и в некотором смысле снова стал его союзником сейчас, потому что, задержав его на чужбине, он вложил ему в руки оружие против врагов.
Если Улу с самого начала распознал в белом человеке союзника, это многое объясняет. Это объясняет, например, почему Эзеулу решил послать Одаче учиться обычаям белого человека. Правда, раньше Эзеулу давал другие объяснения этому своему решению, но они были выражением тогдашних его мыслей. Ведь одна половина его существа — это человек, а другая — та, что во время важных религиозных обрядов закрашена белым мелом — дух, ммо. И половина всех совершенных им в жизни поступков совершена той его стороной, которая есть дух.
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая