Часть четвертая. Закат полусвета. 1917–1920
Глава 16. Исход
Луи Армстронг и Джо Оливер. Архив истории джаза им. Хогана, Университет Тулейна
МАЛЫШУ ЛУИ АРМСТРОНГУ БЫЛИ НУЖНЫ ДЕНЬГИ. После перестрелки в кабаке Генри Понса заведение закрылось, и это означало, что Луи потерял лучшую, самую регулярную работу. Из-за недавних реформ, направленных против кабаре, найти другую стало сложнее. Армстронг по-прежнему зарабатывал развозом угля (на повозке, которую тащила за собой милая ослица по имени Люси), а Мэйэнн устроилась работать прислугой к владельцу клуба Генри Матаранга, но этих усилий было явно недостаточно. Незадолго до этого одна из троюродных сестер Мэйэнн умерла при родах незаконнорожденного сына Кларенса. Хотя Луи еще не исполнилось двадцати, он решил взять на себя финансовую ответственность за воспитание мальчика (и позже усыновил его). Теперь в семье было четверо голодных ртов, и Луи был вынужден зарабатывать.
Поэтому он решил попробовать свои силы в новом деле.
«Я заметил, что мальчишки, с которыми я водился, работали с проститутками, – позже вспоминал он. – Я решил, что не хуже других, и подкатил к одной цыпочке». «Цыпочку» звали Нутси, и хотя ее нельзя было назвать красавицей – по словам Армстронга, она была «маленькой, коротковолосой и кривозубой» – она зарабатывала приличные деньги. Конечно, весьма сомнительно, что из скромного мальчишки мог выйти хороший сутенер, но Нутси он, судя по всему, сразу понравился. Однажды ночью она даже пригласила его разделить с ней постель. Луи, признававшийся в том, что он немного боится «женщин с крутым нравом», отказался.
– Я не брошу Мэйэнн и Маму Люси, – сказал он ей, – даже на одну ночь.
– Ой, да брось, – ответила Нутси. – Ты уже большой мальчик. Заходи, оставайся со мной.
Но Луи все равно отказался. Разозлившись, Нутси схватила карманный нож и вонзила его в левое плечо своего нового сутенера. Луи в страхе убежал и решил молчать о случившемся. Но когда он пришел домой, Мэйэнн увидела кровь на его рубашке и заставила обо всем рассказать. Рассвирепев, она оттолкнула сына и направилась прямиком в хибару Нутси. Луи вместе с несколькими друзьями семенили следом. Когда Нутси открыла на стук дверь, взбешенная Мэйэнн вцепилась ей в горло и выволокла на улицу.
– Зачем было бить ножом моего сына? Зачем?! – надрывалась она.
К счастью, среди свидетелей этого зрелища оказался Черный Бенни.
– Оставь ее, Мэйэнн, не убивай, – взмолился барабанщик, оттаскивая свирепую мать от травмированной женщины. – Она больше не посмеет.
– Не трогай моего мальчика, – яростно выплюнула Мэйэнн. – Ты для него слишком стара. Луи не хотел сделать тебе больно, но и дел с тобой он иметь не будет.
Эксперимент по заработку денег провалился. У Луи по-прежнему оставалась музыка, но даже на сцене ему не всегда сопутствовал успех. Он был только начинающим корнетистом и, несмотря на исключительную одаренность, имел ограниченный репертуар. Это стало особенно ясно, когда его наставник попросил Луи подменить его на одном из выступлений. Джо Оливер, судя по всему, увлекся девушкой по имени Мэри Мэк и мог навещать ее только с восьми до одиннадцати вечера. Оливер спросил скрипача Мануэля Манетту и тромбониста Кида Ори, с ансамблем которых играл, нельзя ли Луи подменить его на это время. Они согласились, но обнаружили, что молодой музыкант не притягивает слушателей так, как это делает его наставник. По словам Манетты, Луи тогда умел играть только три мелодии, которые группе приходилось исполнять снова и снова перед полупустым залом.
«Снаружи столпились люди, – вспоминал Манетта, – но ни души не вошло в зал до тех пор, пока Оливер не вернулся со свидания в одиннадцать вечера, и толпа хлынула внутрь, подобно Миссисипи, прорвавшей дамбу».
Возможно, всему виной был стиль Армстронга, который мог показаться слишком сложным любителям раннего джаза. Луи играл в свободной, импровизационной манере, вел сложную мелодическую линию, больше похожую на облигато, чем на привычное для солирующего корнета простое исполнение мелодии. («Я играл восемь тактов и умолкал, – позже признался он. – Всякие кларнетные штучки, фигурации… бегал пальцами по всему инструменту»). Оливер однажды даже упрекнул в этом мальчика. «Где твои мелодии? – спросил он Луи однажды вечером, услышав, как он играет в кабацком оркестре. – Сыграй мелодию, дай людям понять, что ты играешь». Но Армстронг уже развивал музыку, пионером которой был Бадди Болден, в совершенно новом направлении. Слушателям – не говоря уже о коллегах-джазменах – приходилось поспевать за ним.
Из-за гнетущей атмосферы в Новом Орлеане некоторым коллегам Армстронга – к примеру, Сиднею Беше – хотелось покинуть город полумесяца и попытать счастья где-нибудь еще. Недостатка в работе Беше явно не испытывал; в последние годы он развил феноменально разносторонний талант, который продемонстрировал еще в детстве в цирюльне Пирона и освоил несколько инструментов. Он научился играть на корнете (чтобы иметь возможность работать в парадных оркестрах) и саксофоне (сравнительно новом инструменте, еще не завоевавшем популярность в Новом Орлеане). И все же слушателей он по-прежнему привлекал в первую очередь как кларнетист. Для выступлений у Пита Лала Беше освоил старый трюк Джорджа Бэкета: научился разбирать кларнет на части во время игры. Всякий раз, когда он проделывал этот трюк, отбрасывая детали инструмента до тех пор, пока во рту не оставался один мундштук, на котором он продолжал играть, слушатели ликовали. «Мистер Баша [sic] каждый вечер заставляет нас выть от восторга своей великолепной игрой, – писала одна газета для черных о серии выступлений в новоорлеанском Линкольн-театре. – Баша говорит: “Берегись, Луи Нельсон, я иду”».
Но едва появилась возможность выступать за пределами города, Беше тут же ухватился за нее. В конце 1916 года пианист Кларенс Уильямс собрал странствующую водевильную труппу; Беше присоединился к квартету, который должен был аккомпанировать вокальным и комическим номерам (в которых музыкантам иногда приходилось быть еще и актерами). Предполагалось, что труппа проведет масштабные гастроли по всей стране, но когда она добралась до Галвестона, штат Техас, заказы кончились. Беше и пианист Луи Уэйд, которым по-прежнему хотелось увидеть мир за пределами Нового Орлеана, присоединились к странствующему карнавалу – и однажды проснулись в городке Плантерсвилль, обнаружив, что труппа уехала без них. «Когда утром мы вернулись на стоянку карнавала, то увидели одно пустынное поле, – вспоминал Беше. – Позже я узнал, что какой-то коп велел всем нашим убраться. Что они и сделали, не задумываясь, оставив нас».
Через несколько дней Сиднея попросили сыграть на танцах в городе. Сиднею не очень-то этого хотелось: танцы должны были закончиться поздно, а идти домой после полуночи чернокожему гостю маленького южного городка было опасно. Но один из организаторов пообещал найти местного провожатого, поэтому Сидней согласился. К сожалению, провожатый оказался белым пьяницей, который решил подшутить над спутником, напугав до полусмерти. Когда они шли по темной и пустынной сортировочной станции, мужчина исчез во мраке и внезапно выскочил из-за груды железнодорожных шпал. Для защиты Сидней схватил попавшуюся под руку палку и, недолго думая, замахнулся.
«Я почувствовал удар и понял, что хорошенько ему врезал, – писал Беше. – Он попытался схватить меня, и я снова заехал ему куда попало, а что было дальше – уже не знаю».
Беше запаниковал и со всех ног бросился бежать вдоль рельсов. «Я бежал целую милю, а может, полторы, пока не запыхался».
Музыкант был не на шутку перепуган. Он знал, что в этих местах чернокожему парню, напавшему на белого, жить оставалось недолго, чем бы ни был оправдан его поступок. Поэтому он запрыгнул на первый проходящий грузовой поезд, надеясь, что он отвезет его назад в Галвестон, где в то время жил один из старших братьев. Но неприятности на этом не закончились. Кондуктор, увидевший, как Сидней вскочил на поезд, забрался на один из вагонов и принялся бить Беше тростью, пытаясь сбросить с лестницы, за которую он ухватился. Но Сидней не сдавался. «Этот белый запросто мог убить меня, – вспоминал он, – но тогда я бы умер, вцепившись в эту лестницу».
В конце концов, – возможно, заметив, как юн был Беше, – кондуктор оставил попытки сбросить его с лестницы. Он спустился меж вагонов, помог юноше вскарабкаться по лестнице и прошел по качающимся крышам вагонов к голове поезда. Сидней ждал беды, но кондуктор сменил гнев на милость; он говорил с другими членами экипажа, что Беше нужно арестовать на следующей остановке, но Сидней понимал, что они просто шутят. Кроме того, он обнаружил, что поезд едет прямо в Галвестон, как он и надеялся. «Интересно, как удача иногда то поворачивается к тебе, то снова отворачивается, не успеваешь и моргнуть, – позже писал он. – Это невозможно понять».
Когда кондуктор увидел футляр для кларнета за поясом Сиднея, он попросил его сыграть, и Сидней согласился. «Все мои сомнения [в добрых намерениях кондуктора] испарились, когда я увидел, как он сидит и слушает музыку. В вагоне было шумно, но звук моего кларнета прорывался сквозь шум поезда, и я видел, что этим людям нравится моя музыка».
Он играл для них всю дорогу до Галвестона, разогревая слушателей холодной техасской ночью. Когда они наконец добрались до станции, кондуктор даже подозвал его к себе и подсказал, как ускользнуть, не попавшись на глаза местному патрульному, искавшему бродяг.
Несколько недель Сидней прожил со своим братом Джо в Галвестоне. Они играли в местных барах, и каждый вечер старались пораньше вернуться домой. Но своенравный Сидней не мог терпеть этого долго. Однажды вечером, когда брата не было рядом, он задержался допоздна: сновал из салуна в салун, не замечая времени. В одном из них он познакомился с мексиканским гитаристом, который почти не говорил по-английски, но «играл на гитаре, как Бог». Они сыграли джем вместе, а потом, узнав, что у гитариста нет ни денег, ни жилья, Сидней решил поселить его в доме своего брата.
Но удача снова была готова отвернуться от Сиднея. Ранним утром, когда они возвращались по М-стрит домой, их остановили двое полицейских и спросили, куда они направляются. Сидней попытался объяснить, что они идут к дому его брата, который располагался в переулке, известном ему под названием «улица М с половиной». Копы расхохотались, сказали, что такой улицы нет, и арестовали их за подозрительный вид.
Все быстро обернулось кошмаром. Один из следователей, потерявший руку во время перестрелки в мексиканском гетто Галвестона, по-видимому, винил в своих несчастьях всех мексиканцев и избил друга Сиднея так, что его лицо превратилось в кровавое месиво. Сиднею оставалось лишь в ужасе наблюдать за происходящим. «Я стоял там, – вспоминал он, – застыв от страха и думая, что то же самое ждет и меня… что я буду лежать на полу в луже крови, а копы будут пинать меня по лицу».
В конце концов его заперли в камере с несколькими заключенными, не причинив вреда и даже не отобрав кларнет. И именно к нему Сидней обратился за утешением.
«Именно тогда, в тюрьме, – писал он, – я сыграл первый в своей жизни блюз, аккомпанируя поющим ребятам. Никаких других инструментов, только пение. Господи, что это было за пение!»
Когда Сидней заиграл, его сокамерники начали петь о выпавших на их долю невзгодах. «И я никогда прежде не слышал ничего похожего на тот блюз. Чья-то женщина покинула город, или чей-то мужчина ушел к другой… Я ощущал это кожей… Я видел кандалы и виселицу, чувствовал, как по щекам текут слезы, радовался ангелу, которого Господь ниспослал грешнику. Господи, что это был за блюз!»
Для Беше это был урок того, откуда на самом деле исходит блюз – и блюзовый импульс в основе джаза. Он понял, что человек, который исполняет блюз, – «это больше чем просто человек. Он воплощал в себе всех людей, с которыми жизнь обошлась несправедливо. В нем жила память обо всех горестях моего народа… Такое невозможно забыть. Эту ночь мне не забыть никогда».
На следующее утро его брат объяснил полицейским, что улица М с половиной действительно существует, и вызволил его из тюрьмы. (Сидней так и не узнал, что стало с его мексиканским другом.) По дороге домой Джо рассказал, что ему только что предложили сыграть в Новом Орлеане и он хочет, чтобы Сидней тоже вернулся и играл вместе с ним. Сидней согласился не раздумывая. «Я ненадолго покинул Новый Орлеан, – писал он, – но во всем мире не нашлось бы никого, кто сильнее меня хотел бы туда вернуться». И он вернулся домой еще до конца недели.
Но у Беше вскоре появилась другая возможность вырваться из тисков своей южной родины. Многие джазмены, покинувшие Новый Орлеан, находили благодарных слушателей в других регионах страны. Фредди Кеппард, к примеру, посылал домой вырезки из газет с хвалебными отзывами критиков из Сан-Франциско, Нью-Йорка и Чикаго. Причем преуспевали за пределами города не только музыканты. Экономика страны готовилась к введению военного положения, заводы лишились огромного количества рабочих из-за призыва в армию, и в индустриальных городах Севера появилась масса свободных рабочих мест; некоторые компании даже специально посылали агентов на Юг в поисках чернокожих рабочих для своих фабрик. Началась Великая Афроамериканская Миграция, влияние которой чернокожие со всего Юга ощущали на себе еще много десятилетий.
Кроме того, у тех, кто уехал на Север, теперь появились деньги, которые они могли потратить на развлечения. И они их тратили – во всевозможных новых клубах и театрах, часто принадлежавших черным владельцам. В северных городах джаз можно было играть, почти не опасаясь полицейских рейдов и реформ, нацеленных на подавление музыки во имя нравственности и превосходства белой расы. Более того, новая музыка вызвала среди белых восторг. В 1917 году ансамбль белых музыкантов под названием «Ориджинал Диксиленд Джаз Бэнд» (ОДДБ), участниками которого были новоорлеанцы Ник Ларокка и Ларри Шилдс, а также несколько музыкантов из старых «Релайенс Брасс-бэндов» Джека Лейна, сделали первые в истории записи джаза для нью-йоркской фирмы Victor. Некоторые чернокожие музыканты пренебрежительно отзывались о белых самозванцах, которые действительно обладали гораздо менее безупречной техникой и играли все настолько быстро, что музыка становилась бездушной. Сидней Беше, к примеру, считал, что белые музыканты вовсе не способны хорошо играть джаз.
«Говорите что хотите, – писал он в своей автобиографии, – но тому, чья кожа не черна, очень трудно сыграть мелодию, родившуюся в душе черного народа. Это вопрос чувства… Возьмите, к примеру, такой номер, как “Livery Stable Blues”. Мы играли эту вещь, когда они еще сами себя не помнили, мы знали ее с пеленок. А их исполнение стало пародией на блюз. В нем не осталось ничего серьезного и душещипательного».
Но для белой публики музыка ОДДБ была настоящей сенсацией. Их запись «Livery Stable Blues» стала невероятно популярной, и вскоре плодами этого успеха начали пользоваться многие черные джаз-бэнды. Некоторые из них даже сменили состав, исключив из него скрипку в подражание ОДДБ. Кроме того, ту музыку, которую прежде двадцать лет неформально называли «регтаймом», они начали называть неологизмом «джаз» – в те ранние годы это слово иногда писалось «джасс» или даже «джасз». Вскоре черные оркестры тоже начали записываться и получили широкое признание. Поворотным пунктом стал 1917 год. Как выразился один историк, «к 1917 году джаз, народная музыка юга, превратился в доходный товар». Как бы ни прижимала его элита родного города, новый звук Болдена стал достоянием всего мира.
* * *
В Новом Орлеане с вступлением Америки в войну – и одновременным началом нового этапа реформ по борьбе с пороком – ситуация для местных джазменов стала катастрофической. И немаловажной проблемой стало то, что многим музыкантам теперь приходилось волноваться о призыве в армию.
В июле федеральное правительство объявило всеобщий призыв, которому подлежали мужчины в возрасте от двадцати одного до тридцати одного года. Луи Армстронг и другие восходящие звезды были еще слишком молоды, чтобы волноваться, но большая часть других музыкантов попадала под призыв, а служить хотелось немногим. Однажды вечером, после концерта, на котором присутствовал секретарь мэра Бермана, Мануэль Манетта, игравший в оркестре Ори спросил его, не придется ли оркестру прекратить существование. Секретарь сказал, что беспокоиться не стоит, все женатые участники оркестра не попадут под призыв. Как позже вспоминал Манетта: «Многие ребята тогда как с цепи сорвались и совсем забыли о своих женах. Хотя, – признал он, – с женами они [вскоре] помирились».
Гораздо более серьезной проблемой был сопутствующий ущерб от другой войны – между реформаторами и королями разврата. Старания комиссара Ньюмана ликвидировать лачуги проституток, сегрегировать Сторивилль и принудить его обитателей к соблюдению закона Гея-Шаттака уже привели к массовым увольнениям музыкантов, официантов, барменов и проституток. Воодушевленный этими успехами (и растущей поддержкой среди реформаторов), Ньюман обратил взор на жесточайшее принуждение к соблюдению воскресного закона. Он приказал наряду патрульных надеть штатское и наведываться в салуны в субботний день, чтобы ловить нарушителей. Мэру Берману такой шаг казался чрезмерным. Он заявил, что использование полицейских в штатском для того, чтобы «шпионить за дельцами», противоречило принципам и могло лишь усугубить недоверие к полиции и послужить стимулом к мошенничеству. Но Ньюман был с ним не согласен. «Если вы думаете, что полицейские в форме могут поймать нарушителей “воскресного закона”, то с таким же успехом вы могли бы звонить грабителям по телефону и сообщать, что вы уже выехали, чтобы их арестовать», – настаивал он.
Но Берман не поддался. Мэр велел суперинтенданту Рейнольдсу прекратить операцию; Ньюман, являвшийся номинальным начальником полиции, отдал приказ продолжить операцию. Когда однажды в воскресенье полицейские не смогли решить, надевать им форму или нет, конфликт достиг кризисной точки – и Берман победил. В самодовольном заявлении для прессы Ньюман объявил о своей отставке с поста комиссара по общественной безопасности. «Не думаю, что смог бы спокойно проспать хоть одну ночь, пока надо мной висит это, – сказал он. – Это нарушение всех моих принципов и нравственных убеждений».
Но он предупредил Кольцо, что новоорлеанцы поменяли свою точку зрения: «Жители Нового Орлеана убедились, что соблюдение “воскресного закона” можно обеспечить, и виноделы сделали большую ошибку, когда попытались сделать наш город “открытым”. Граждане настаивают, чтобы законы соблюдались».
Вскоре реформаторы заручились и поддержкой федеральных властей. После начала войны обеспечение армии было основной задачей страны; теперь федеральные власти настаивали на беспрекословном соблюдении всех законов, ограждающих от порока, чтобы поддерживать дисциплину солдат и моряков. «Верно стреляет тот, кто верно живет» – так выразился министр военно-морских сил Джозефус Дэниэлс. Это означало, что с искушениями, подстерегавшими военных, нужно было бороться.
«Здоровье солдата», брошюра, изданная Американской ассоциацией общественной гигиены и выдаваемая всем солдатам, прямо обозначала проблему: «Величайшая угроза силе и боеспособности любой армии – это венерические заболевания (гонорея и сифилис)… [и] избежать этой угрозы можно только благодаря здравомыслию и патриотизму таких солдат, как вы… ЖЕНЩИНЫ, ДЕЛАЮЩИЕ СОЛДАТАМ НЕПРИСТОЙНЫЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ, – РАЗНОСЧИКИ ЗАРАЗЫ И СООБЩНИКИ ВРАГА».
Военное министерство не решилось принять экстремальные меры принуждения к целомудрию, предложенные гражданами (автор одного письма, к примеру, предлагал «расстреливать распутных женщин, как немецких шпионов»), но запретило военнослужащим доступ во все злачные кварталы и увеселительные районы страны. Однако контролировать соблюдение подобных законов было чрезвычайно сложно, особенно в Новом Орлеане. В полицию поступало множество сообщений о солдатах и моряках, тайком пробиравшихся в Сторивилль – часто в гражданской одежде, любезно одолженной им дельцами Округа. А если солдаты не могли прийти в Сторивилль, Сторивилль покорно приходил к ним сам. Одно расследование показало, что женщины из Округа собираются в окрестностях лагеря Николлс и «не дают прохода солдатам, заходящим на территорию лагеря или покидающим ее», временные публичные дома оборудованы по периметру Болота Святого Иоанна возле лагеря, и «множество девочек в возрасте от 14 до 17 остаются в городском парке после наступления сумерек и уединяются с солдатами в укромных местах».
Но 18 мая Конгресс сделал решающий шаг, приняв Закон об избирательном призыве 1917 года. Статья 13, призванная предотвратить распространение венерических заболеваний среди солдат, прямо запрещала проституцию в радиусе десяти миль от любого военного лагеря, назначая при этом наказание в виде штрафа в 1000 долларов или двенадцати месяцев тюремного заключения любому, уличенному в продаже спиртного солдатам. «Солдаты или округ: кто-то должен уйти», – гласил заголовок в номере «Дейли-Айтем» от 1 июля 1917 года. Если не закрыть Сторивилль, писала газета, «в Новом Орлеане не будет ни постов, ни казарм, ни гарнизонов – и даже передвижения войск будут нас избегать».
И все же мэр Берман медлил с принятием каких-либо мер, что не осталось незамеченным. «Значительных улучшений ситуации нет, – телеграфировал один из местных реформаторов Реймонду Фосдику, председателю Комитета по делам военных лагерей. – Недавние постановления игнорируются. Квартал посещают мужчины в форме, несмотря на то, что полиции отдан приказ не пропускать их». Организации реформаторов, от «Лиги Граждан» до луизианского филиала Женского христианского союза трезвенности, усиливали давление на Фосдика и представителей федеральных властей: «Должны ли мы продолжать приносить луизианских мальчиков в жертву виноделам, пока матери, которые родили на свет и вырастили своих сыновей, умоляют правительство защитить их?»
В августе в администрации города появился представитель Комитета Фосдика, заявивший, что у него есть приказ об окончательной ликвидации изолированного района. Мэр Берман отказался подчиняться, сославшись на то, что гость не обладает полномочиями отдавать подобный приказ, и призвал его посоветоваться с местными военными начальниками, прежде чем что-либо предпринимать. Затем, поспешно организовав командировку, мэр сел на поезд в Вашингтон, чтобы обсудить проблему с военным министром Ньютоном Бейкером. Во время личной встречи Берман изложил свои доводы в пользу сохранения Сторивилля, заметив, что закрытие района приведет лишь к тому, что проституция и нелегальная продажа спиртного рассеются по всему городу. Кроме того, мэр уверял, что военных и милицейских патрулей в городе достаточно, чтобы уберечь солдат от беды. У Бейкера, бывшего министра администрации президента Кливленда, имелось свое мнение на этот счет, но в итоге он согласился, что «не потребует предпринимать никаких мер касательно квартала, если туда не будут допускать солдат.
В противном случае вышеупомянутый квартал будет ликвидирован». Берман покинул Вашингтон в полной уверенности, что ему удалось спасти Сторивилль, по крайней мере, на время.
Но местные реформаторы впали в ярость, узнав об успехе мэра. Кейт Гордон критиковала Бермана за своеволие, обвиняя его в политических махинациях на военном положении и тайном сговоре с хозяевами притонов и салунов. Берман решительно отрицал все обвинения. «Вот уж не знаю, откуда мисс Гордон узнала о том, что происходило во время встречи, на которой она не присутствовала, – едко заметил он. – Как может разумный человек считать, что в этом деле замешана политика – ума не приложу».
Но старый солдат Кольца все же проиграл этот бой. К концу сентября министр военно-морских сил Дэниелс принял решение, которое не смог принять его начальник. Он выслал губернатору Луизианы Раффину Г. Плезанту письмо (с копией мэру Берману), в котором сообщал, что министр обороны «отдал приказ принять неотложные меры». Понимая, что больше медлить нельзя, Берман спешно написал проект указа, согласно которому Сторивилль должен был быть окончательно закрыт в полночь 12 ноября. «Администрация нашего города полагала, что проблему [порока] решить проще и эффективнее, изолировав его в установленных пределах, – заметил мэр, представляя свое постановление. – Опыт научил нас тому, что эффективность подобных мер неопровержима, но Министерство военно-морских сил США решило иначе».
Даже после единогласного принятия постановления городским советом большинство обитателей Сторивилля верили, что Том Андерсон каким-то образом вмешается и спасет Округ.
И он действительно пытался это сделать. В последние годы он увлекался девушкой по имени Гертруда Дикс, «миловидной, сообразительной и изящной» молодой бандершей, приехавшей в город из Огайо и державшей бордель по соседству с «Флигелем», в доме 209 на Бейсин-стрит. Надеясь создать легальный препон для закрытия Сторивилля, он убедил Дикс подать в суд на власти города, сославшись на внушительные вложения в бордель на Бейсин-стрит, в том числе аренду сроком до 1919 года, ежегодно обходившуюся ей в $3000. Адвокат Дикс настаивал на том, что постановление о закрытии района не имело законной силы и не только было антиконституционным, но и нанесло подзащитной «непоправимый ущерб», лишив ее возможности работать. Учитывая то, что иски Вилли Пиацца и Лулу Уайт, поданные ранее в том же году, были отчасти успешны, имелись основания полагать, что иск Дикс мог продлить жизнь Сторивилля хотя бы еще на несколько месяцев.
И все же обитатели Сторивилля начали отчаиваться. В октябре пошли слухи, что предприниматели с Бейсин-стрит сговариваются спалить свои заведения дотла, чтобы получить страховку за недвижимость, которая резко упадет в цене после принятия постановления. Полицейское расследование не выявило никаких доказательств существования этого заговора, но страховые компании вскоре начали расторгать договоры о недвижимости в пределах Сторивилля. Близился ноябрь, и в Сторивилль для подавления возможных бунтов и демонстраций были направлены дополнительные подразделения полиции – но беспорядков не возникло. Вся надежда на спасение Округа возлагалась на Тома Андерсона и иск Гертруды Дикс.
Одиннадцатого ноября, за день до назначенной даты закрытия, судья Окружного гражданского суда Ф. Д. Кинг постановил, что власти города действовали в рамках своих полномочий, и иск Дикс с требованием отменить постановление о ликвидации района был отклонен. Спешная апелляция в Верховный Суд Луизианы также была отклонена несколько часов спустя. «Сторивилль умирает, но некому плакать о нем», – гласил заголовок статьи в «Дейли-Айтем», описывающей похоронную атмосферу всех заведений Округа – даже тех, что принадлежали Тому Андерсону: «В Сторивилле прошлым вечером было непривычно тихо… Мужчины стояли у барных стоек и вполголоса обсуждали перемены и сложившуюся ситуацию. Они рассказывали друг другу грустные истории, печально пили и отрешенно глядели на тихие улочки».
Ближе к полночи 12 ноября на улицах Сторивилля появились фургоны для перевозки мебели. Старьевщики и торгаши рассчитывали хорошенько поживиться за счет убитых горем проституток и бандерш. «Приводилось множество красноречивых аргументов в пользу того, почему обитательницы лачуг должны продать мебель стоимостью $200 за $20, – писала “Дейли-стейтс”. – Разговоров было много, но товар редко переходил из рук в руки». Исключением стал знаменитый белый рояль Вилли Пиацца. По легенде, ходившей в Сторивилле, этот великолепный инструмент, на котором некогда играли такие музыканты, как Тони Джексон и Джелли Ролл Мортон, был под принуждением продан за $1,25.
Даже в 11:30, по словам «Дейли-Стейтс», «поток женщин, негритянских служанок и носильщиков с мебелью и хрусталем на спинах хлынул на Рампарт-стрит». Луи Армстронг был свидетелем этого исхода. «Было очень жалко видеть, что все эти люди покидают Сторивилль из-за нового закона, – писал он много лет спустя. – Они были похожи на беженцев. Некоторые из этих людей провели там лучшие годы своей жизни. Другие не знали иной жизни никогда».
Так Сторивилль ушел в историю. Как написала на следующий день «Дейли-Стейтс», Новый Орлеан наконец-то «сделал шаг в ногу со временем, перенимая просвещенные нравы страны. Закрытие квартала не искоренит пороки общества. Они никогда не будут полностью искоренены. Однако легализация греха противоречит всем добрым принципам, и, приняв закон [о ликвидации], Новый Орлеан избавится от пятна на своей репутации, которое приносит ему непоправимый вред».
«Дейли-Стейтс» была права в одном – после закрытия Сторивилля проституция не исчезла из Нового Орлеана. Несмотря на старания федеральных властей взять район под наблюдение, регулярные полицейские рейды и даже на попытки местных женщин создать программу обучения бывших проституток достойным профессиям (желающих обучаться, судя по всему, было весьма немного), секс в Новом Орлеане по-прежнему продавался за деньги. Как позже заметил Армстронг: «После того как Сторивилль закрылся, люди из этого района рассеялись по всему городу… поэтому мы все исправились и стали такими воспитанными».
Для Тома Андерсона запрет проституции в Новом Орлеане был катастрофой. Тому было под шестьдесят, он имел двоих внуков и страдал от гипертонии. Да, у него была молодая любовница, но сам он уже не был тем неутомимым дельцом и авантюристом, каким был двадцать лет назад. Какое-то время после закрытия Округа он пытался сохранить руины своей империи греха, но со временем это становилось все сложнее. Летом 1918 года комитет Фосдика, по-прежнему озабоченный проблемой развращения солдат, запретил танцы и исполнение любой музыки в кабаре. С особым рвением к соблюдению нового закона принуждали владельца «Флигеля». В июле Андерсон написал новому начальнику полиции Фрэнку T. Муни жалобу на притеснения.
«Как гражданин, налогоплательщик и владелец лицензированного законного бизнеса, – писал он, – я не позволю, чтобы меня несправедливо притесняли, в то время как мои конкуренты продолжают спокойно работать. И если будет необходимо, я доведу это дело до суда… Я плачу самые большие лицензионные отчисления среди всех владельцев заведений в Новом Орлеане. Мы безукоризненно подчинялись закону. Я отдавал приказ о том, чтобы женщинам не было позволено питаться в моем заведении без сопровождающего. Женщину сомнительной репутации мы не пропустили бы даже с провожатым. При этом ничто не мешает ей пойти в любой другой ресторан города, хотя бы и просто соседний, и поесть там. Это дискриминация, и это противозаконно».
Ирония ситуации была унизительной. Том Андерсон, человек, который в 1913 году казался полностью освобожденным от ограничений, наложенных на других владельцев кабаре, теперь сильнее всех страдал от них. В конце концов он передал «Флигель» своему давнему помощнику, Билли Струве, чтобы посвятить свои силы ресторану «Арлингтон». Но даже это заведение вскоре стало убыточным. Было ясно, что неминуемо грядет наступление сухого закона и в ближайшем будущем для таких больших ресторанов, как «Арлингтон», наступят трудные времена. К сентябрю «Таймз-Пикайюн» уже злорадствовала. «Тому Андерсону придется превратить свое заведение на Рампарт-стрит в кофейню, когда дядюшка Сэм запретит более крепкие жидкости в июле следующего года», – сообщала газета. Автор статьи полагал, что «заведение» лучше перепрофилировать в кафе-мороженое.
Пусть интересов, которые Андерсон мог бы лоббировать в палате представителей, у него теперь было гораздо меньше, но у мэра Сторивилля оставалась карьера законодателя в Батон-Руже. К тому же «пеликаний штат» переживал нефтяной бум, и его компания по-прежнему процветала. Это означало, что Том Андерсон еще не сошел со сцены. Он передал повседневное управление «Арлингтоном» в руки своему зятю, Джорджу Делса, и большую часть своего времени теперь проводил с Гертрудой Дикс в новом летнем домике в Вейвленде, штат Миссисипи. Но кто знал, что готовило ему будущее? После окончания войны федеральное правительство могло отойти от борьбы за нравственность, и тогда в Новом Орлеане снова появились бы возможности заработать. Как заметила «Дейли-Стейтс», окончательно искоренить пороки общества невозможно.
Итак, в 1918 году Новый Орлеан стал гораздо более тихим и благопристойным городом, чем всего несколько лет назад. Даже празднование Марди-гра в тот год оказалось скомканным. Из-за войны перестали проводиться традиционные карнавалы, парады и балы. Маски были запрещены, поскольку мэр Берман считал, что они «могут дать врагам народа возможность строить козни, оставаясь неопознанными». Эпидемия испанского гриппа, из-за которой пришлось закрыть театры и другие публичные учреждения, лишь усугубила ситуацию. Летом 1918 года Луизиана стала четырнадцатым штатом, принявшим Поправку о сухом законе. Вскоре даже выпить пива в Великом Южном Вавилоне стало противозаконно.
В это трудное время «Таймз-Пикайюн» воспользовалась возможностью, чтобы нанести удар по новому стилю музыки, зародившемуся в городе. В легендарной статье «Джасс и джассизм», опубликованной 20 июня 1918 года, газета наконец обратила внимание на феномен, развивавшийся в гетто и злачных кварталах города на протяжении почти двух десятилетий. «Почему существует эта музыка джасс?» – спрашивал (довольно неловко) автор статьи. «С тем же успехом можно спросить, почему существует бульварный роман или истекающий жиром пончик? Все это проявления низменных вкусов, еще не облагороженных цивилизацией».
Статья продолжалась напыщенным разглагольствованием о различиях между «действительно великой музыкой» и ее незаконнорожденными родственниками, под которыми подразумевались «гуд индийских танцев, грохот восточных тамбуринов и литавр, стук деревянных башмачков, щелчки славянских каблучков, бренчание негритянского банджо…» (Читай: музыка, не созданная привилегированными белыми людьми североевропейского происхождения.) «На некоторых натур, – продолжал журналист, – громкие бессмысленные звуки производят возбуждающий, почти опьяняющий эффект, как кричащие цвета и сильные запахи, вид обнаженной плоти или садическое [sic] зрелище пролитой крови. У подобных людей музыка джасс вызывает восторг».
Но респектабельные новоорлеанцы не должны были этого терпеть: «Если говорить о джазе, то Новый Орлеан особенно интересен, поскольку многие полагают, что эта форма порочной музыки зародилась в нашем городе – точнее, в сомнительной среде обитателей наших трущоб. Мы не признаем родства, но поскольку подобная история имеет хождение, мы обязаны быть последними, кто смирится с этой мерзостью в приличном обществе, и наш долг – истреблять ее всюду, куда она уже смогла просочиться. Музыкальная ее ценность равна нулю, а возможный вред от нее велик».
Казалось, что дни музыки, которую позже признали первой национальной американской формой искусства, сочтены. «Таймз-Пикайюн» ее не одобряла. Не одобряло ее – судя по огромному числу писем в редакцию, пришедших после выхода статьи, – и большинство читателей газеты; даже наиболее благосклонный к джазу корреспондент называл его «отклонением от музыкальных норм». Но то, что газета назвала новую музыку «музыкальным пороком», было символично. Для белой элиты города джаз и порок неразрывно связаны между собой, как и с черным цветом кожи и итальянским происхождением. Все это были пятна на репутации города, причины разгула преступности, пьянства, разврата, коррупции и болезней. Именно против этих пороков реформаторы впервые ополчились почти тридцать лет назад, учинив суд Линча в окружной тюрьме. Теперь, в 1918 году, казалось, что они победили. Сторивилль был ликвидирован, итальянское подполье подавлено, Джим Кроу властвовал безраздельно, и даже джаз подвергался нападкам. Конечно, Кольцо по-прежнему оставалось у власти, но казалось, что город удалось взять под какое-то подобие контроля. Тридцатилетняя гражданская война в Новом Орлеане, как и Великая Война в Европе, близилась к концу, и теплилась надежда, что город станет «нормальным», тихим и деловым местом, каким его хотели видеть реформаторы.
Но таинственный незнакомец с топором напомнил о себе снова.