Книга: Воин любви. История любви и прощения
Назад: Часть первая
Дальше: 2 Аборт

1
Притворщица

Меня любили. Если бы любовь могла предотвращать боль, я бы никогда не страдала. Мой кожаный детский альбом с красиво выведенным именем ГЛЕННОН на первой странице открывается длинным стихотворением, написанным моим отцом. В альбоме собрано множество фотографий моей очаровательной матери, держащей меня за крохотную розовую ручку с браслетиком. После моего рождения отец написал такие стихи:
Это не было
Плачем
Тот первый крик.
Это были фанфары,
Провозглашающие чудо,
Которое никогда
Не может
Повториться.
Не было шелковых простыней,
Не было служанок,
Не было посланцев с драгоценностями,
Не было труб и торжественных объявлений.
Ничего не было!
Разве никто не знает,
Что случилось?!
Родилась принцесса!

Меня любили. Точно так же любили и мою дочь. И все же, когда ей было девять лет, она присела на краешек моей постели, посмотрела на меня своими карими глазами и сказала:
– Я большая, мама. Я больше других девочек. Почему я такая? Я снова хочу быть маленькой…
Слова давались ей с трудом. Ей явно не хотелось говорить со мной об этом. Она стыдилась своей тайны. Я смотрела на ее щечки с дорожками слез, косички, блеск на губах и грязь на руках – она только что лазила на баньян в нашем дворе. Я пыталась найти достойный ответ, но мне ничего не приходило на ум. Все, что я знала о теле, женственности, силе и боли, тускнело, когда моя девочка произносила это слово – «большая». Для нее это было проклятием, неисправимым состоянием, тайной, отдаляющей ее от грации и красоты. Это скрывалось где-то внутри и угрожало ее отношениям с окружающим миром.

 

Дочка не спрашивала, как справиться со своими размерами. Она хотела знать, как ей, такой, какова она есть, жить в этом конкретном мире? Как ей стать маленькой – такой, какой хочет видеть ее мир? А если она продолжит расти, то найдется ли кто-то, кто полюбит ее? Я смотрела на дочь и не могла сказать: «Но ты совсем не большая, дорогая». Она не большая, но и я тоже. Я никогда не была большой, ни единого дня. Это неважно. Мы с дочерью думаем об этом. Мы знаем, чего хочет от нас мир. Мы знаем, нам нужно решить: оставаться ли нам маленькими, тихими и простыми или расти большими, шумными и сложными, какими мы и должны быть. Каждая девочка должна понять, останется ли она самой собой или подчинится желаниям мира. Будет ли стремиться к обожанию или станет сражаться за любовь.
Сидящая на постели страдающая девочка с косичками была мной – той малышкой, какой я была когда-то, женщиной, которой я являюсь сейчас. Я до сих пор пытаюсь ответить на важные вопросы. Как мне быть свободной и оставаться любимой? Должна ли я быть истинной леди или человеком в полном смысле этого слова? Могу ли я раскрываться и развиваться или должна остановиться и быть такой, какой хочет меня видеть мир?
* * *
Мне четыре года. Мой отец – тренер нашей школьной футбольной команды. В день игры мама надевает на меня пушистое пальтишко, шапочку и перчатки. Она встает передо мной на колени и любуется своей работой. Она счастлива. Она обхватывает мое личико ладонями, поворачивает меня к себе и целует в нос. Вместе мы натягиваем на мою младшую сестренку Аманду теплый комбинезон. Аманда – наша радость, мы с мамой целыми днями одеваем и переодеваем ее. Одев ее, мы наклоняемся и целуем ее в щечки, а она брыкается и смеется – ручки ее растопырены в разные стороны, и она напоминает морскую звезду.
Мы загружаемся в машину и направляемся к школе. Затем идем к стадиону, слушая, как осенние листья хрустят под нашими ногами. Поднимаемся по засыпанной попкорном лестнице. Я слышу громкую музыку оркестра, чувствую запах хот-догов. В ушах гремит рев болельщиков. На стадионе царит полный хаос, но моя ручка в перчатке надежно зажата в маминой руке. Она уверенно ведет меня вперед. Мы подходим к входу. Билетерши улыбаются, прижимают руки к груди и говорят:
– До чего же вы трое хорошенькие!
Они пропускают нас внутрь: мы – девочки тренера, и платить за вход нам не надо. Мы с мамой улыбаемся билетершам, благодарим их и присоединяемся к восторженной толпе, освещенной яркими прожекторами стадиона. Увидев нас, школьники и родители расступаются, уступая дорогу. Тихое почтение – так мир реагирует на красоту моей матери. Увидев ее, люди замирают в ожидании и надежде, что ее взгляд остановится на них. И это происходит всегда. Мама всегда находит время для людей. Посторонние обращают на нее внимание, и она отвечает им тем же. Она – королева, которая правит миром с теплотой и добротой. Я наблюдаю и учусь у мамы. Каждый день ей говорят: «У вас такой очаровательный ребенок!» И мне нужно знать, что делать, потому что красота – это ответственность. Я понимаю, что люди многого ожидают от меня.
Судя по детским фотографиям, я была очень красивым ребенком: золотисто-русые локоны до талии, фарфоровая кожа, широкая улыбка и яркие карие глаза. Когда мной восхищаются, я всегда отвечаю на внимание. Я понимаю, что красота – это разновидность доброты. Нужно уметь отдавать, и я пытаюсь быть щедрой. Чтобы поддержать баланс, родители часто напоминают мне, что я умна. Я научилась читать в четыре года. Я разговариваю, как взрослая. Но я очень скоро понимаю, что быть умной гораздо сложнее, чем красивой. Люди подходят ко мне и гладят по волосам, но когда я уверенно и четко заговариваю с ними, их глаза расширяются, и они отступают. Их привлекает моя улыбка, но моя откровенность отпугивает. Они быстро берут себя в руки и начинают смеяться, но дело уже сделано. Я почувствовала это. Они хотели восхищаться мной, а я осложнила им задачу, включив себя в этот опыт общения. Я начинаю понимать, что красота согревает людей, а ум – охлаждает. Я понимаю, что быть любимой за красоту – сложная ситуация для девочки. Спустя годы, когда я стала менее красивой, когда уже не было царственных локонов, которые так приятно трепать, и идеальной кожи, которой можно восхищаться, когда я перестала быть маленькой, простой и драгоценной, мне пришлось задуматься, достойна ли я любви и могу ли предложить ее кому-то. Утрата красоты воспринимается как изгнание из рая. Я почувствовала себя бесполезной. Мне казалось, что я не выполнила свою часть сделки, и весь мир разочарован во мне. Чем я могу согреть людей, если лишилась своей красоты?

 

Но пока что мы трое абсолютно идеальны. Мы устраиваемся на трибунах и радостно поддерживаем нашу команду. Когда игра заканчивается, я выбегаю на поле, потому что папа ищет меня – он всегда меня ищет. Я бегу мимо игроков к нему, и он поднимает меня высоко над головой. Команда расступается, чтобы мы могли покружиться. Мы кружимся, пока прожекторы и лица зрителей на трибунах не сливаются в единое целое. Весь мир расплывается. Отчетливо я вижу только лицо отца. Он опускает меня. Я вижу, что к нам пробираются мама и сестра. Мама сияет. Вся ее красота – только для отца. Она ярче и сильнее всех прожекторов, вместе взятых. Папа обнимает ее обеими руками, а потом подхватывает нашу маленькую Аманду и целует ее в щечки. Мы четверо оказываемся на острове. Такое повторяется после каждой игры – и неважно, выиграли мы или проиграли. Победа нашего отца – это мы. Мы поворачиваемся и начинаем пробираться через толпу. Теперь это не остров, а парад. Люди улыбаются, увидев, как мы четверо держимся за руки. Нам машут со всех сторон. Над стадионом гремит гимн школы. Мы возвращаемся в машину и едем домой.
* * *
Мне десять лет. Я пытаюсь вжаться в угол замшевого дивана в бабушкиной гостиной. Мои двоюродные сестры гоняются друг за другом по всему дому с громкими криками и воплями – настоящий торнадо. Сейчас лето, и дети по большей части, в купальниках, словно так и должно быть. Девочки легкие и стройные, они держатся стайкой и движутся словно маленькие рыбки. Они играют вместе, но игра предполагает отказ от самосознания, а единство требует чувства принадлежности. У меня нет ни того ни другого, и я не могу к ним присоединиться. Я – не рыбка. Я крупная, одинокая и отдельная ото всех, как кит. Вот почему я вжимаюсь в спинку дивана и наблюдаю.

 

Я сжимаю опустевшую миску из-под картофельных чипсов и слизываю соль с пальцев. Мимо проходит тетя. Она видит меня, смотрит на моих сестер и говорит:
– Почему бы тебе тоже не поиграть, Гленнон?
Она заметила, что я не принадлежу к общему кругу. Мне стыдно.
– Я просто смотрю, – отвечаю я.
Тетя улыбается и с теплотой и удивлением произносит:
– Мне нравятся твои тени для век.
Я касаюсь рукой лица – я совсем забыла, что утром двоюродная сестра Карен накрасила мне глаза фиолетовыми тенями. По дороге из нашего дома в Вирджинии к тете в Огайо я была полна радостного предвкушения. В этом году я стану другой девочкой. За это время Карен изменит меня, сделает похожей на себя. Я буду так же пахнуть и буду такой же стройной, как она. Она снова сделает меня красивой. Тем утром я сидела на полу спальни Карен в окружении щипцов для завивки и коробок с косметикой, ожидая волшебного превращения. Закончив, Карен протянула мне зеркало. Я попыталась улыбнуться, но сердце мое упало. Мои веки были измазаны чем-то фиолетовым, а щеки – розовым. Вот почему тетя удивилась, а не впечатлилась моей красотой. Я улыбаюсь и говорю:
– Я как раз собиралась их смыть.
Я слезаю с дивана и направляюсь в ванную.
Я поднимаюсь по лестнице и закрываю за собой дверь. Мне хочется принять ванну. Это мое убежище. Включаю воду, и голоса в доме становятся тише. Когда ванна наполняется, снимаю одежду, залезаю и расслабляюсь. Закрываю глаза и погружаюсь в воду с головой. Потом открываю глаза и рассматриваю свой подводный мир – такой тихий, далекий от всего, безопасный. Волосы плывут по воде над моими плечами. Я протягиваю руку и касаюсь их. Вода постепенно остывает, я открываю сток и смотрю, как обнажается мое тело. Вот, опять… Я не могу это остановить. Я становлюсь все тяжелее и тяжелее. Сила тяжести нарастает на глазах и прижимает меня к белоснежной ванне. Меня буквально притягивает к центру Земли. Воды осталось несколько дюймов. Я вижу свои широкие, крупные бедра и думаю: «А есть ли в мире другие такие же большие девочки? Чувствует ли кто-нибудь еще себя таким же тяжелым?» В конце концов я остаюсь в пустой ванне – обнаженная, выставленная напоказ, несчастная. Я поднимаюсь, вытираюсь, одеваюсь и спускаюсь вниз. На кухне я останавливаюсь, чтобы насыпать себе еще чипсов, а потом направляюсь к дивану.
Телевизор включен. Показывают фильм о женщине лет на тридцать меня старше. Она целует своих детей на ночь, забирается в постель к мужу и лежит с открытыми глазами, пока он не заснет. Тогда она поднимается, тихо выходит из спальни и направляется на кухню. Останавливается у стола и берет журнал. Камера крупным планом показывает фотографию худой блондинки на обложке. Женщина откладывает журнал и подходит к холодильнику. Она достает коробку с мороженым, берет большую ложку и начинает есть, жадно, порцию за порцией, словно давно голодала. Я никогда не видела, чтобы кто-то ел подобным образом. Эта женщина ест так, как хотела бы есть я сама – как животное. Постепенно безумие на ее лице сменяется безразличием и отстраненностью. Она продолжает есть, но теперь механически, как робот. Я смотрю на нее и со стыдом и радостью думаю: «Она такая же, как я. Она тоже отверженная». Женщина доедает мороженое, заворачивает картонку в пакет и прячет на дне мусорного бака. Потом идет в ванную, запирает дверь, наклоняется над унитазом и вызывает у себя рвоту. Женщина садится на пол и явно испытывает облегчение. Я поражена. Мне приходит в голову мысль: «Вот чего мне не хватает: облегчения. Вот как можно все исправить. Вот как можно не быть отверженной».
Пару месяцев я объедаюсь, а потом вызываю у себя рвоту по несколько раз в день. Каждый раз, почувствовав свою отверженность и недостойность, ощутив тоску и печаль, я избавляюсь от них с помощью еды. И тогда печаль сменяется сытостью, столь же непереносимой. И я избавляюсь от всего съеденного. Ощущение вторичной пустоты приятнее, потому что это вымученная пустота. Я слишком устала, слишком разбита и слаба, чтобы что-то чувствовать. Я не чувствую ничего, только легкость – легкость в голове, легкость в теле. Булимия становится моим прибежищем, куда я возвращаюсь вновь и вновь, чтобы побыть в одиночестве, ничего не чувствовать и чувствовать сразу все. Здесь я в безопасности. Булимия – это созданный мной мир, потому что я не умею жить в мире реальном. Булимия – это моя безопасная гавань, моя смертельная ловушка. Здесь никому, кроме меня самой, не удастся причинить мне боль. Я далеко от всех – и мне хорошо. Я могу испытывать любой голод, и здесь я могу быть такой худой, какой захочу.
* * *
За булимию приходится платить. Пока я не выбрала для себя булимию, мы с сестрой жили одной жизнью. У нас не было ничего своего – мы делили даже одеяло, и это давало нам ощущение безопасности. Я ложилась в постель, заворачивалась в свой угол, потом бросала край одеяла сестре, и она заворачивалась в свой. Однажды край сестры упал на пол, и я забрала его себе. Аманда больше не просила об этом. Ей больше не нужно было наше одеяло. Она была более бесстрашной, чем я.
У Аманды длинные ноги, и она легко, красиво и уверенно движется по жизни. Я не такая, поэтому придумала для себя мир с булимией – и живу в нем. Если создать картину моего жизненного пути, вы увидите наши с сестрой следы, идущие рядом. Но в один день я уселась на песок и отказалась идти дальше. По следам Аманды можно прочитать, что она годами стояла рядом, не понимая, почему я боюсь идти. Она не понимала, почему мы были вместе, а на следующий день каждая стала сама по себе.
* * *
Мне тринадцать. Я сижу на переднем сиденье отцовского грузовика. Он смотрит на дорогу и говорит, что они с мамой нашли в моей комнате несколько мисок. Каждый вечер я беру с собой в постель две миски – одну с едой, другую для рвоты. Миски я оставляю под кроватью, и запах постоянно напоминает всем, что мне не стало лучше. Родители приходят в отчаяние. Они отправляют меня к психологам, пичкают лекарствами, уговаривают – но ничего не помогает. Мое сиденье отодвинуто дальше, чем у отца, и я особенно остро чувствую себя огромной и толстой. Я больше, чем отец, и это ужасно. У меня курчавые рыжие волосы, у меня плохая кожа – настолько плохая, что мне даже больно. Я пыталась прикрыть недостатки макияжем, и теперь коричневатая жидкость стекает по моей шее. Мне стыдно, что отцу приходится возить меня, как какую-то вещь. Я хочу стать маленькой, чтобы обо мне заботились. Но я не маленькая. Я большая и толстая. Я тяжеловесная. Я чувствую, что занимать столько места в этом грузовике, в этом мире, просто неприлично и невежливо.
– Мы любим тебя, Гленнон, – произносит отец.
Его слова меня смущают, потому что просто не могут быть правдой. Я поворачиваюсь к нему и говорю:
– Я знаю, что ты врешь. Разве можно любить это лицо? Посмотри на меня.
Я буквально вижу, как эти слова вылетают из моего рта, и тут же думаю: «Гленнон, ты ведешь себя отвратительно. Как можно так говорить?» Я уже не понимаю, какой голос принадлежит мне – голос чувств или голос, осуждающий эти чувства? Я не понимаю, что реально, а что нет. Я просто знаю, что некрасива, и каждый, кто говорит, что любит меня, делает это лишь из жалости. Мои слова шокируют отца. Он останавливает грузовик и поворачивается ко мне. Не помню, что он говорит.

 

Среднюю школу я преодолевала так, как кит преодолевал бы марафон: медленно, болезненно, с огромными усилиями и страданиями. Но в то лето, что отделило среднюю школу от старших классов, моя кожа немного очистилась. Я нашла одежду, скрывающую мои неприятные округлости. Тем летом на меня снизошло озарение: может быть, стоит поучиться у рыбок, чтобы притвориться одной из них. Может быть, красивые девочки примут меня, если я буду носить правильную одежду, больше улыбаться, понимать намеки лидеров, не проявлять милосердия и не показывать уязвимости? Может быть, если я притворюсь уверенной в себе и классной, мне поверят? Поэтому каждое утро перед тем, как пойти в школу, я твержу себе: «Затаи дыхание, пока не вернешься домой». Я расправляю плечи, улыбаюсь и выхожу в холл как истинный супергерой. Всем кажется, что я наконец-то обрела себя. Конечно же, этого не произошло.
Я нашла себе представителя – девушку жесткую и сильную настолько, чтобы выжить в старших классах. Я отправляю этого представителя вместо себя, и мне самой никто не может причинить вред. Она уверена в себе, а я нашла для себя выход. Весь день в школе я не дышу, а вернувшись домой, расслабляюсь: сначала объедаюсь, потом бегу в туалет. Отличный ритм. Я становлюсь популярной среди девочек. Они чувствуют, я знаю нечто такое, что не известно им. Со временем я начинаю замечать, что мальчики обращают на меня внимание. Проходя мимо, я своим поведением словно говорю им: «Теперь я могу играть в ваши игры». А потом усаживаюсь возле шахматной доски и жду, когда мной начнут играть. И как это всегда бывает с пешками, меня съедают.
* * *
У меня сохранилось яркое воспоминание о первом сексе: Camel Lights. Как-то после школы я оказалась в широкой постели моего бойфренда. Он был старше меня. Под его весом я буквально задыхалась и думала только о том, как долго это продлится. Из пластикового приемника доносилась музыка. The Eagles, Hotel California. Первые же ноты напугали меня до смерти. Бойфренд елозил на мне, как огромный, неловкий малыш, а я осматривала его комнату. На шкафу я увидела пачку Camel Lights. На пачке сигарет лежала зеленая зажигалка. Эти сигареты и зажигалка напомнили мне нас обоих, елозящих друг на друге и старающихся быть полезными. Я точно поняла, что зажигалка – это я. Потом парень перестал ерзать, но так и остался на мне. Hotel California еще не закончился. Я подумала, что длинная песня – это сигнал: жизнь не только мрачна и безнадежна, но еще и бесконечно длинна. После того дня мы занимались сексом еще год, но никогда больше не было музыки, света и постели. Все происходило на бетонном полу в темной подсобке в подвале дома его родителей. Ему хотелось сделать особым лишь наш первый раз.

 

Жарким летним утром, уже после окончания десятого класса, мы с моей лучшей подругой отправились в зоомагазин посмотреть на животных. Подруга собиралась заняться сексом со своим бойфрендом и стала расспрашивать меня, каково это. Я наблюдала за котятами, игравшими в клетке. Один из них наскакивал на стоявшую рядом когтеточку.
– Секс – это то же самое, – сказала я, указывая на этого котенка. – Я – когтеточка, а Джо наскакивает на меня, когда ему хочется секса. Мое тело – игрушка, забавляющая его. Но больше его ничего не интересует. Он трогает меня, но не касается моей души. Секс – это не личное. Просто так получилось, что я – его подружка, поэтому он может играть с моим телом. Очень по-детски. Так котята играют с когтеточками, а дети с чужими игрушками. Они не обращают внимания друг на друга. Но я научилась этому трюку: я просто оставляю свое тело для игры, а сама ускользаю и думаю о другом… – Я отвернулась от котят и посмотрела прямо на подругу: – Это происходит не со мной, а с моим телом. Я лишь жду, когда все кончится. Не думаю, что Джо об этом знает. Да ему и дела нет.
Подруга с изумлением смотрела на меня. По ее лицу я поняла, что поделилась слишком сокровенным. Я позволила себе высказаться, забыв о своем представителе. Я ждала.
– Странно, – протянула подруга. – А по телевизору все выглядит так здорово…
– Знаю, – кивнула я. – Все не так, как по телевизору. По крайней мере у меня. Но все может быть и по-другому…
Подруга уставилась на щенков, а я вернулась к котятам. Мне было шестнадцать лет, и я хотела, чтобы мой мир снова был маленьким – щенки, котята, и моя лучшая подруга.
Через несколько недель подруга решилась на секс. Она позвонила мне и сказала:
– Не знаю, о чем ты говорила, но это был лучший день в моей жизни! Это просто потрясающе!
С того дня я перестала говорить о сексе. Я просто притворялась перед бойфрендом и друзьями, что все потрясающе. Секс, дружба, учеба, жизнь.
* * *
Летний вечер. Я наблюдаю, как Джо поднимается на сцену и получает диплом из рук директора школы. Он и его друзья подбрасывают шапочки в воздух. Я стою у стены. Мне приятно быть частью этого праздника, быть со всеми. После церемонии Джо везет меня к себе домой. Из динамиков машины несутся звуки Van Halen. Я сижу рядом с выпускником и смотрю на звезды сквозь стеклянную крышу. Я чувствую себя свободной, важной, счастливой и сильной. В честь выпуска родители дарят Джо подарок – упаковку презервативов. Завтра он уезжает с приятелями на море, и они ему понадобятся. Так говорит его мама – и подмигивает. Джо смеется, его родители смеются. Никто не смотрит в мою сторону, никому не интересно узнать, как отношусь я к тому, что моему бойфренду понадобятся презервативы в поездке, куда он отправляется без меня. Я улыбаюсь. Очень смешно. Презервативы! Мальчишки всегда остаются мальчишками…
Джо целует меня на прощание и уезжает на море. Через два дня в мою дверь звонит Брайан. Я знаю его со второго класса. Брайан немного мнется, а потом с нервной улыбкой говорит, что ему нужно что-то мне сообщить. Он тоже ездил на море и узнал, что Джо оказался в тюрьме. Его арестовали за изнасилование. Обвинение выдвинула другая девушка. Все только об этом и говорят, и Брайан решил предупредить меня. Он сообщает, что утром Джо отпустили из-за «неточностей» в заявлении жертвы. Я благодарю Брайана, прощаюсь с ним и жду, когда вернется Джо. Я спрашиваю его об изнасиловании, он смеется и говорит, что все это неправда. Я не рву наших отношений. Мои друзья согласны со мной. Они заявляют, что девушка, обвинившая Джо в изнасиловании, была пьяна, глупа и солгала из ревности. Не думаю, чтобы кто-то из них действительно так считал, но мы никогда не открываем своих истинных мыслей. Не знаю, действительно ли нам нет дела или мы просто не хотим нарушать правила жизни старшеклассников. Такова жизнь: ты не веришь и предаешь других девушек, чтобы сохранить отношения с популярными мальчиками. Через несколько недель я встречаю ту девушку в раздевалке спортивного зала. Я высоко держу голову. Она голову опускает и смотрит в сторону. Я испытываю острое ощущение торжества и победы.
Мы с Джо продолжаем слушать Van Halen, пить и заниматься сексом в подсобке еще целый год. Когда я решаю порвать с ним, он плачет. Я неверяще смотрю на него. «Почему он плачет? – думаю я. – Он теряет что-то важное?» Но я ничего не говорю. Я перехожу к другому бойфренду, в другую подсобку. Те же вечеринки, только спиртное другое. Я умею прятаться по вечерам. При свете дня прятаться труднее.
* * *
Выпускной класс. Я стою в столовой, держу поднос и рассматриваю столики в поисках свободного места. Для меня так важно не потерять уверенность в себе. Я размышляю над тем, как пройти по скользкому полу в туфлях на каблуках. Как уследить за обтягивающим платьем и не уронить поднос? Как скрыть свои прыщи при этом ярком свете? Как выглядеть классной, когда так вспотела? Эти ужасные моменты поджидают меня каждый день. Сотни школьников отправляются в столовую с противоречащими друг другу задачами: быть неуязвимыми, занимаясь самым уязвимым занятием, – нужно хорошо выглядеть и есть одновременно. Столовая – это настоящий «Повелитель мух», и чтобы выжить в этом мире, нужно скрывать свои слабости. Моя слабость – это мои потребности: в принятии и в пище. Они слишком человечны для старших классов. И вот я стою в страхе и думаю, что однажды истинная я, голодная, потная, зависимая, слишком приближусь к поверхности, и меня окружат акулы. Всякий раз, прежде чем войти в столовую, я мечтаю о том, чтобы у каждого из нас было собственное место. Я смотрю на океан лиц и понимаю, что мы все тонем в свободе. Где взрослые? Они так нужны нам здесь.

 

Я стою слишком долго, и кто-то толкает меня в спину. Я притворяюсь, что заметила подругу, помахавшую мне рукой, и отправляю своего представителя в никуда. Я нахожу свободное место за столом знаменитостей нашей школы. Этот стол мне вполне подходит – он надежная, безопасная позиция. Я сажусь и пытаюсь заговорить, но это слишком трудно. Я чувствую себя выставленной напоказ. Я не хочу, чтобы меня здесь видели. Я хочу спрятаться и остаться в одиночестве. Тревога заставляет меня есть слишком много для моего облегающего платья. Я отношу свой поднос с грязной посудой на мойку и направляюсь туда, где меня ждет облегчение – в туалет. Добравшись, я вижу большую очередь. Это мне не подходит – слишком много людей. По коридору я иду к другому туалету. Там тоже полно девушек, которые поправляют макияж, сплетничают, хохочут. Третий туалет не работает. Съеденная еда уже улеглась, скоро будет слишком поздно. Я покрываюсь потом, сердце у меня колотится. Я снимаю туфли и бегу по коридору. Люди удивленно оборачиваются мне вслед. Я на грани истерики. Я вижу, что они смотрят на меня, и в душе что-то ломается. Я уже не ищу четвертый туалет, а сворачиваю в канцелярию. Секретарша спрашивает, назначено ли мне. Я смотрю на нее и думаю: «Какие могут быть договоренности, когда я в отчаянии? Отчаяние не планируется. Если помогать детям только по предварительной записи, никогда не окажешь помощь тому, кому она нужна». Я прохожу мимо секретарши, открываю дверь в кабинет психолога и сажусь перед ней. Она отрывается от своих бумаг и встревоженно смотрит на меня.
– Я так устала, – говорю я. – Мне тяжело. Мне кажется, я умираю. Позвоните моим родителям. Мне нужно в больницу. Сама я не справлюсь. Кто-то должен мне помочь.
Я сама не знаю, что говорю. То ли я на грани самоубийства, то ли это обычная депрессия. Думаю, мне нужна больница для тела, потому что оно явно не в порядке. Но по тому, как смотрит на меня психолог, понимаю: она считает, что и разум мой тоже пострадал. Она звонит родителям, и в тот же день меня отвозят в больницу.
* * *
В приемном покое психиатрической больницы мы с родителями молча наблюдаем за тем, как медсестра изучает мою сумку – нет ли там чего-то, чем я могу навредить себе. Она берет мою бритву и злаковый батончик и с извиняющейся улыбкой кладет в запечатанный пакет с моим именем. Родители спокойны, но я чувствую, что в душе они рыдают. Я плачу, но это слезы облегчения. «Да пожалуйста! – думаю я. – Заберите все страшное! Да, да! Не дайте мне навредить самой себе. Позвольте мне спрятаться здесь. Скажите мне, что делать, как жить. Да! Заберите это, заберите, заберите все!»

 

Сестра тоже наблюдает за мной широко раскрытыми глазами. Она в смятении, она напугана. Я вижу, что она пытается быть смелой, но никто не знает, что означает «быть смелой» в этот момент. Будет ли смелостью отпустить меня с этой женщиной или нужно взять за руку и увести отсюда? Никто не знает. Медсестра говорит, чтобы я попрощалась с родными, и я обнимаю сначала папу, потом маму, а за ней сестру. Аманда дрожит, и мне нужно взять себя в руки, чтобы не умереть от того ужаса и позора, что я на нее навлекла. Я делаю то, что должна сделать. Отпускаю ее и иду за медсестрой по узкому коридору. Родные стоят в дверях и смотрят мне вслед. Я останавливаюсь и оборачиваюсь к ним. Они кажутся такими маленькими в холодном коридоре, залитом белым светом, и мне становится страшно. Они стоят все вместе, а я иду одна. Так и должно быть. Вот они, а вот я. Я не могу войти в их мир, а они не могут, не должны идти за мной. Им не нужно то, что нужно мне. Я сворачиваю за угол, и они исчезают. Остаюсь только я в своем мире. Я вхожу в свою новую комнату и снова разбираю вещи. Под одеждой нахожу записку, написанную младшей сестрой. Это слова песни.
Заглянув в свое сердце,
Ты увидишь героя.
Ты не должна бояться.
Ответ – в твоей душе.
Загляни в душу,
И вся скорбь твоей жизни
Исчезнет без следа.

Мне потребовалось двадцать лет, чтобы понять, что пыталась сказать моя четырнадцатилетняя сестра. Как получилось, что она оказалась единственной, кто понял, что со мной происходит и как это исправить?
Когда я просыпаюсь утром, мне нужно лишь почистить зубы. Не нужно идти в душ, одеваться или краситься – здесь этого не требуется. Я чищу зубы и выхожу в коридор, ожидая первого звонка. По звонку мы выстраиваемся в очередь за лекарствами. В очереди никто не разговаривает. Молчание устраивает всех. Здесь нет неписаных социальных правил, которых нужно придерживаться. От облегчения мои мышцы расслабляются, плечи опускаются, а дыхание становится более глубоким. Мы принимаем лекарства и отправляемся на групповую терапию. Садимся на заранее расписанные места в круг и смотрим друг на друга. Мы рассказываем свои истории. Если нам не хочется улыбаться, мы не улыбаемся. Мы здесь, потому что устали от улыбок.
Однажды девушка с порезанными руками говорит:
– Меня сюда отправила мама. Она не верит ни единому моему слову.
Я смотрю на нее, и мне хочется сказать: «Неужели она по твоим рукам не поняла, что ты говоришь правду? Как я говорила правду в туалете?» К тому моменту, как мы оказались в больнице, родители считали нас бесчувственными лжецами, но все было не так. Мы всегда говорили чистую правду. Мы видели, как все вокруг нас улыбаются и твердят: «У меня все в порядке! У меня все в порядке! У меня все в порядке!» А мы не могли присоединиться к ним в их притворстве. Мы должны были сказать правду: «У меня НЕ ВСЕ в порядке!» Но никто из нас не знал, как справиться с этой правдой, и мы искали другие способы высказать ее. Мы использовали все, что могли найти: наркотики, спиртное, еду, деньги, наши руки, тела других людей. Мы говорили правду своими поступками, а не словами, и вся наша жизнь превратилась в безумие. Но мы просто старались быть честными.

 

Мою соседку зовут Мэри Маргарет. У нее анорексия. У меня нет возможности общаться с младшей сестрой, и я позволяю Мэри Маргарет на время занять ее место. Мы долго шепчемся по ночам. Однажды, когда уже погасили свет, я рассказываю Мэри о своем прадеде. Он был шахтером в Питтстоне, штат Пенсильвания. Каждое утро моя прабабушка собирала ему коробку с обедом и провожала в шахту. Это была опасная работа, потому что в воздухе шахт содержались смертельные невидимые токсины. Но шахтеры не могли почувствовать эту отраву. И они брали с собой в шахту канарейку в клетке. Канарейка лучше чувствует яды, и она была их спасительницей. Когда уровень токсинов слишком повышался, канарейка переставала петь, и тишина становилась сигналом к тому, чтобы немедленно покинуть шахту. Если шахтеры не успевали выйти достаточно быстро, канарейка погибала, а следом за ней умирали и люди.
Я говорю Мэри Маргарет, что не считаю нас сумасшедшими. Мы – канарейки.
– Разве не может такого быть, – спрашиваю я, – что мы вовсе не сумасшедшие? Мы просто чувствуем опасность, разлитую в воздухе.
Я говорю Мэри, что мир отравлен и мы с ней созданы, чтобы почувствовать это. Я говорю, что во многих местах канареек высоко ценят. Они – шаманы, поэты, мудрецы. Но только не здесь.
– Мы те, что на носу «Титаника» кричат: «Айсберг!», – говорю я. – Но остальные предпочитают танцевать. Они не хотят останавливаться. Они не хотят знать, насколько безумен этот мир, и поэтому считают безумными нас. А когда нам не хватает воздуха и мы перестаем петь, они просто выбрасывают нас. Такова судьба канареек.

 

Я рассуждаю о канарейках, а Мэри Маргарет молчит. Мне кажется, что она меня понимает. Но когда я умолкаю, оказывается, она просто спит. Я выбираюсь из постели и подхожу к ней. Накрываю ее крохотное тельце одеялом и целую в лоб. Она весит всего семьдесят фунтов. Мэри Маргарет напоминает птичку, которая слишком устала, чтобы петь. Я задумываюсь, не суждено ли моей подруге вскоре умереть? Не является ли смерть единственным предупреждением, оставленным Мэри Маргарет этому миру? Я позволяю себе надеяться на то, что, может быть, здесь мы вдали от шахт. Может быть, в эту маленькую комнатку, где нас только двое, отрава не проникнет.
Как-то поздно вечером мы с Мэри Маргарет написали письма с обещанием вечно заботиться друг о друге. Свои обеты мы подписали мелками, потому что карандаши были запрещены. Мэри Маргарет заставила меня пообещать, что я не съем мелки. Я ответила, что, возможно, ей самой стоит это сделать. Мы рассмеялись. В больнице мы чувствовали себя в безопасности и могли смеяться. Но когда подошло время выписки, смеяться мы перестали.
* * *
Если бы я могла вернуться в тот день, когда меня выписали из больницы, я сказала бы родителям: «Меня нужно оставить здесь. Я не хочу возвращаться. Не хочу возвращаться в школу. Воздух там отравлен, и я не могу дышать». Но я ничего не сказала. Я дала понять, что со мной все в порядке. В школе готовились к балу выпускников, меня ввели в организационный комитет, а в классе выбрали старостой. Вскоре после выхода из больницы я в красивом голубом костюме сидела в открытой машине и махала рукой людям, собравшимся на улицах в честь бала выпускников. Мама и бабушка привезли меня на бал, и я буквально физически ощущала их надежды. Мы через многое прошли, и вот теперь мной восхищались все. Это была настоящая победа – для них. Но правду знала только я. Чтобы быть любимой, нужно быть известной, но ни один из тех, кто меня приветствовал, меня не знал. Они были знакомы лишь с моим представителем. Для меня этот парад не был парадом победы. Я была не звездой, а пациентом психиатрической больницы.

 

Приветствуя собравшихся, я думала о своей должности. Староста. Это было правильно. Я – хороший лидер, потому что умею следовать правилам. Я понимала, что в школе есть два свода правил. Первые установлены взрослыми. Вторые – тайные, неозвученные, но всем известные правила, жесткие и неизменные. Эти тайные правила определяли жизнь девочки. Будь худой. Будь красивой. Будь тихой. Будь неуязвимой. Будь популярной среди влиятельных мальчиков. Секс, алкоголь и пищевые расстройства – это всего лишь способы, с помощью которых старшеклассницы следуют тайным правилам и идут по жизни. Из детства во взрослую жизнь. Из невидимости в популярность. Успешная девочка должна вести определенную жизнь, и булимия, алкоголь и секс – это всего лишь орудия для построения такой жизни. Моя почетная лента буквально кричала: «Ты следуешь тайным правилам, как и должна. Ты принесла в жертву собственное здоровье, тело и достоинство, и это тебе хорошо удалось. Ты не потревожила вселенную своими чувствами и вопросами. Ты осталась незаметной. Ты не заняла много места. Ты никогда не выходишь на поверхность. А когда это необходимо (когда тебе нужен кислород), ты уходишь и дышишь в стороне. Мы никогда тебя не видим. Молодец!»
* * *
Оказавшись в колледже, я сразу же принялась за поиски стайки, где можно спрятаться. Я нашла такую стайку, за что признательна древним грекам. Игра была одновременно и старой, и новой. Худоба – это красота. Красота – это сила. Сила – это привлекательность для мальчиков. Но между колледжем и школой было различие: в колледже тайные правила признавались официально. Парни из студенческого братства, жившие по соседству, повесили над своей дверью табличку: «Жирным цыпочкам вход воспрещен!» С десяти лет я знала, что это абсолютное правило, и официальность его провозглашения стала для меня огромным облегчением. Поскольку мужчины перестали таить это правило, мы, женщины, перестали скрывать свои усилия по следованию ему.

 

В нашем студенческом сестричестве не я одна страдала булимией. Нас было так много, что коменданту общежития пришлось сделать объявление: «Когда вас рвет, пожалуйста, смывайте за собой. Неприятно, когда люди входят, а кругом такое безобразие».
Пока спускаешь за собой воду, булимия допустима. Она – демонстрация преданности и следования правилам. Жирным цыпочкам вход воспрещен! После первого курса я вернулась домой, точно зная, чего не следует есть и как избавляться от еды. Я похудела на пятнадцать фунтов, выбелила волосы, купила одежду для худышек и вернулась на второй курс, готовая к игре. Меня снова съели.
Я начала встречаться с парнем из братства «Жирным цыпочкам вход воспрещен!». То, что меня выбрал член этой дискриминационной группы, стало моей победой. Я одурачила всех, заставила поверить в то, что я – одна из красавиц. Я следовала за этим парнем, и другие парни из братства заботились обо мне и обеспечивали доступ во все тайные места, куда мне хотелось попасть. Я снова была в игре. Каждые выходные сотни девушек ожидали у входа в братство, желая быть избранными. А парень на входе оглядывал их, а потом сверялся со списком. Конечно же, ничего не зависело ни от какого списка. Все дело было во внешности и в репутации. Девушка должна была быть сногсшибательной или доступной. Для входа требовалось то или другое. Теперь я не понимаю, зачем мы выстраивались в эту очередь? Неужели мы не могли выпить пива и потанцевать в собственной общаге? Впрочем, не суть. Я была одной из избранных.
Благодаря моему бойфренду я могла не стоять в очереди – я проходила мимо других, менее ярких и худых девушек. Доступ в еще один темный подвал являлся знаком отличия, и у меня он был. Здесь я могла упиться до потери сознания, оказаться в постели и заняться сексом, о котором позже и не помнила.
Мой парень был хорошим и добрым. Мы любили друг друга и вне суеты жизни в кампусе. Во время каникул я побывала у него дома на Среднем Западе. Мы болтали и смеялись до поздней ночи. Вне кампуса мы снова становились людьми. Он писал мне стихи, мы выбирали музыку для свадьбы – гимн из нашего любимого фильма Квентина Тарантино. Но в кампусе не было места любви. Как-то вечером он оставил мне нежное сообщение на автоответчике. И его услышал другой парень из братства. Он украл пленку и включил ее на собрании всего братства. Услышав слова «Я тебя люблю», члены братства расхохотались до слез. Моего бойфренда прозвали «киской». Ему пришлось учиться своей роли, то есть держать меня в подвале. Не быть киской. А моя задача заключалась в том, чтобы быть ею. В колледже меня не интересовало ничего, кроме мальчиков и алкоголя.
Я всегда была готова. Этот ритуал удерживал меня в жизни. Процесс начинался около четырех часов, когда я уже могла подняться с постели и начать пить снова. Я брала банку пива с собой в душ, закрывала глаза, и вода текла на меня, смывая вчерашний макияж, следы секса и позора. Потом я вытиралась и бралась за свои орудия – фен, щипцы, косметика, шпильки, открытый топ, мини-юбка, еще пиво… Так я превращалась из полной развалины в сияющую, прекрасную, пуленепробиваемую себя – в свою представительницу. Я так гордилась этим процессом, была так в нем уверена, что, собравшись слишком быстро, снова шла в душ и начинала все с самого начала. В полном вооружении я отправлялась в подвал и оставалась там допоздна. Я спала с парнями, побеждала их в пьяных конкурсах и дорожку за дорожкой нюхала с ними кокаин. Не было ничего, что я не могла бы сделать. Я следовала правилам. Я снова победила.

 

Через десять лет мой бойфренд из братства женится на женщине, которая мне страшно понравится. Она скажет мне, что ему потребовалось время, чтобы забыть о наших отношениях. Как-то раз они поссорились, и он явно отдалился.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– О Гленнон, – ответил он. – Ей было бы насрать.
Жена поняла, что в его устах это был высший комплимент в адрес женщины. Но она поняла и то, что это вовсе не комплимент. Женщина, которой на все насрать, предает свою душу в угоду правилам. Женщины просто скрывают свой огонь. И этот огонь сжигает их.
Назад: Часть первая
Дальше: 2 Аборт