Глава двенадцатая
Если Зуана ждала благодарности от Серафины, то всякие иллюзии на сей счет покинули ее довольно быстро. Вообще-то некоторое время ей даже пришлось работать в одиночку, ибо с девушкой не все оказалось ладно. В ночь после собрания ночная сестра, получив тайное указание участить обходы ввиду раннего появления карнавальных воздыхателей, обнаружила послушницу во второй галерее, где та заблудилась, пытаясь найти дорогу в свою келью, причем руки у нее были ледяные, а сандалии покрывала грязь, испачкаться которой можно лишь в саду.
Когда сначала сестра-наставница, а потом и аббатиса расспрашивают ее о том, где она была и что делала, девушка отказывается отвечать на их вопросы. На виновную, которая отказывается признаться, налагается более суровое взыскание. Два дня она сидит взаперти в своей келье на хлебе и воде. Но сначала Августина и другая прислужница тщательно обыскивают келью и находят в сундуке некие бумаги. В ту же ночь вопли послушницы снова сотрясают монастырь. Зуана сидит у себя в келье над книгами и ничего не может сделать. Ей, как и другим монахиням, запрещено даже близко подходить к девушке. Когда процессия сестер движется по галерее к заутрене, они слышат, как девушка бросается на дверь своей кельи, осыпая ее ударами такой силы, что кажется, будто или она, или дерево не выдержит. Другие послушницы нервно оглядываются на ходу, одна начинает плакать. Но когда некоторое время спустя они возвращаются из часовни, стук и крики прекращаются. С тех пор в келье стоит тишина.
На второй день пополудни сестра Юмилиана проводит с Серафиной час в ее келье, откуда приводит девушку к обеду в трапезную, где та сидит одна на полу, а перед ней стоит тарелка с объедками, густо посыпанными горькой полынью и золой. Урок, который с легкой дрожью в голосе читает в тот день сестра Франческа, взят из поучений святого Иоанна Климакуса, одного из отцов-пустынников, и посвящен покаянию как добровольному преодолению страданий, очищению совести, дочери надежды и отказу от отчаяния. Поучение обладает особой красотой, и многие монахини ощущают, как у них становится светлее на сердце. По окончании трапезы аббатиса велит девушке лечь на пол у двери, где все выходящие переступают через нее, но не все делают это так же осторожно, как Зуана.
Как назло, следующий день в монастыре — время визитов.
Серафина не в первый раз проводит время в келье, пока другие развлекают гостей (в первые три месяца послушницам запрещены все контакты с внешним миром — правило, которое в обычных обстоятельствах при всей его кажущейся жестокости является милосердным, ведь слишком ранняя встреча с родными и любимыми может разбередить едва начавшую затягиваться рану), однако всеобщее возбуждение, нарастающее с приближением карнавала, придает этому посещению особую энергию. Следующий день — праздник святой Агнесы, ради которого приготовлен особый обед, а в часовню придут придворные послушать новые псалмы сестры Бенедикты, сочиненные для вечери. В парлаторио полно народу: без малого две дюжины монахинь, разделившись на небольшие группки, развлекают и угощают отцов, матерей, сестер, братьев, племянников, племянниц, кузенов и кузин, с которыми так громко болтают и обмениваются подарками, что любой посторонний решил бы, что присутствует на какой-то придворной церемонии, а не на дне посещений в монастыре ордена Святого Бенедикта. Зуана, одиноко трудясь в своей келье (ее немногочисленные родственники, живущие в Венеции, давно предоставили ее своей судьбе), различает смех отдельных сестер, и даже после того, как ворота монастыря затворяются и в обители снова наступает тишина, те, кто принимал сегодня посетителей из внешнего мира, кажутся легче и светлее остальных.
В ту ночь за стенами одинокий тенор поет песню о женщине с волосами, как золото, и румянцем цвета алых роз. После третьего куплета серенада обрывается, раздается трель соловья, и ночная тишина воцаряется снова.
Чай из одуванчика уже заваривается в горшке, когда девушка, чуть заметно прихрамывая и опустив глаза долу, входит в аптеку. Зуана наливает чай в чашку и ставит ее рядом с имбирным шариком, лежащим на ее месте за рабочим столом.
— Добро пожаловать, — говорит она весело, стараясь, чтобы голос оставался спокойным. — Присядь и освежись, У нас много работы сегодня.
Правила монастыря абсолютно ясны на этот счет. Покаяние, как только оно окончилось, остается в прошлом и не касается никого, кроме самой каявшейся и ее духовной наставницы. И разумеется, Бога. О нем не положено говорить, а уж тем более выражать соболезнования или сочувствие по его поводу.
Подбородок девушки твердеет, когда она пытается сделать глоток, и Зуана понимает, что та находится на грани слез. Лучше бы она не плакала, а если заплачет, то Зуане лучше сделать вид, что она ничего не заметила.
— Пей чай и ешь имбирь, — говорит она спокойно. — Я добавила в него трав. Они смягчат голод и придадут тебе сил.
Серафина переводит дыхание, потом берет шарик и надкусывает его. Зуана представляет, как смешанные с медом специи орошают рот Серафины, побеждая вкус полыни, который может держаться несколько дней. Как-то, впервые показав ей острые листья и велев их пожевать, чтобы Зуана почувствовала их отвратительную горечь, отец пересказал ей тот отрывок из Книги Откровений, где третий ангел мщения бросает с неба на землю звезду по имени Полынь, и вода во всех реках и источниках становится горькой, и, испив из них, люди умирают. Тогда ее поразило, что простое растение может стать таким мощным орудием уничтожения. Она раздумывает, не напомнить ли эту историю Серафине, но потом решает, что девушка слишком занята своим горем и вряд ли это ее отвлечет.
Слезы приходят, пока Серафина жует, но ясно, что она не разрешает им пролиться, а потому сердито шмыгает, стараясь их сдержать. Немного погодя, когда девушка протягивает другую руку за чашкой, Зуана замечает, как она морщится.
Зуана берет с другого конца рабочего стола глиняный горшочек и ставит его рядом с чашкой.
— Держи.
— Что это? — Голос у девушки тонкий и безжизненный.
— Это мазь для лечения прищемленной или размозженной плоти. Она быстро сведет синяк и уменьшит боль.
— Разве наказание не должно причинять боль?
— Оно должно помогать. Но сначала боль и помощь не всегда совпадают.
— Ха! Скажи об этом сестре Феличите.
Зуана опускает глаза. Хотя не полагается называть сестер, которые наступают больнее других, разумеется, все знают их поименно.
Девушка допивает свой чай и отодвигает горшок.
— Это ты?
— Что — я?
— Сказала им про мои стихи?
Разговор переходит на опасную территорию. Зуана, ничего не говоря, едва заметно мотает головой.
— Тогда кто же? Августина не умеет читать…
— Не умеет, но нюх на секреты у нее превосходный… — соглашается Зуана, обрывая фразу на полуслове.
Девушка кивает. Она все поняла.
— Держи. — Зуана достает передник и дает его девушке. — Допивай чай. У нас много работы. Я приготовила все ингредиенты для сиропов, но мешать теперь будешь ты. Тогда в следующий раз ты сможешь приготовить лекарство самостоятельно. — Зуана прекрасно понимает намек, кроющийся в ее словах, но продолжает: — Только будь осторожна. Кипящая патока намертво приклеивается к коже и сходит вместе с верхним слоем.
Девушка смотрит на нее, допивает последний глоток и берет передник.
Кипящая на огне масса густеет с каждой минутой, но, приспособившись к ее плотности, девушка мешает хорошо. Они работают молча, как много раз за последние недели, и тишина приносит им облегчение. На столе разложены специи, тертые, рубленые и отмеренные, рядом с ними небольшой пузырек коньяка, который следует добавлять в определенное время. По мере того как ингредиенты соединяются с патокой, запах насыщенного корицей и гвоздикой жженого сахара окружает их со всех сторон. Все это до такой степени напоминает Зуане ароматы молодости, что стоит ей закрыть глаза, и она снова видит себя рядом с отцом и слышит, как он шаркает подошвами и гремит посудой, работая на своей половине комнаты.
«Надо жить настоящим, а не прошлым, Зуана». Слова аббатисы всплывают в ее памяти. «Ради твоего же блага. Это сделает тебя лучше, счастливее, и как монахиня ты приблизишься к Богу».
Зуана открывает глаза и ловит устремленный на нее взгляд девушки. Это заставляет ее вернуться к снадобью. Проходит несколько минут.
— То, что ты сказала обо мне тогда. Ты была очень добра… — произносит девушка тихо, почти шепотом, не отрывая глаз от кастрюли. — Прости меня. Я не… я не хотела тебя подвести.
Слова извинения застают Зуану врасплох. И хотя не обижаться на молодую женщину — ее долг, ей не надо прилагать усилия, чтобы его исполнить. Да и какого-либо раздражения или нетерпения по отношению к Серафине она тоже не испытывает, если подумать. Напротив, присутствие девушки в аптеке в последние недели, то, как она не давала ни утешить, ни укротить себя, почти… Что? Радовало ее? Нет, так нельзя говорить. Может быть, вызывало сочувствие? Ну, по крайней мере, понимание.
— «Наш долг смиренно и тихо служить Господу, не отвлекаясь на мирское и не позволяя всякому скандалу или незначительной новинке сбивать нас с пути».
Теперь она вспоминает слова Юмилианы, сказанные на последнем собрании. Неужели именно это с ней и происходит? И она просто соблазнилась новинкой, драматичностью происходящего? Ведь теперь она каждое утро просыпается с мыслью о том, что принесет ей очередной день в аптеке, на какой вызов ей придется давать сегодня ответ. Мысль об этом ее тревожит. Безмятежность, которую она воспитывала в себе все эти годы, слишком дорого ей далась, чтобы пожертвовать ею ради первой же случайности. Краем глаза она замечает, что Серафина вновь наблюдает за ней.
— Мешай, — велит она немного резко. — Очень важно, чтобы масса все время находилась в движении.
Девушка возвращается к работе. Но несколько минут спустя снова поднимает голову.
— Я… Мне надо кое-что у тебя спросить. — Серафина делает паузу. — Что за человек епископ?
— Епископ? — качает головой Зуана. — Лучше забудь о нем. Он тебе не поможет.
— Он старший над нашей аббатисой, — говорит она упрямо. — По-моему, я имею право знать, что он за человек.
Зуана вздыхает. Что сказала мадонна Чиара о его назначении много лет назад, когда сама была еще простой монахиней? «Столь же уродливый, сколь и благочестивый. Однако придется нам с ним мириться. Рим не спускает глаз с Феррары, с тех пор как обнаружилось, что французская жена покойного герцога прячет еретиков под своей юбкой».
Теперь-то аббатиса, разумеется, выразилась бы иначе, но смысл остается прежним.
Зуана тоже осторожно подбирает слова:
— Он слывет благочестивым человеком и сторонником реформ.
Девушка хмурит лоб. Разумеется, она слишком занята своими несчастьями, чтобы замечать огромные перемены, совершающиеся вокруг: ей не видна та борьба, которую ведет внутри себя вера с целью победить окружающую ересь и которая порождает бесконечные правила и условности касательно того, какую мысль считать истинной, а какую нет. До сих пор монахиням Феррары удавалось избегать худшего (спасибо Господу за хвори епископа), но будущее остается туманным. Наверное, лучше ей пока не знать правды, которая может лишь удлинить ее путь и сделать переход к спокойствию более болезненным.
— А еще он… — Зуана задерживает дыхание. А, ладно, все равно она задолжала исповедь отцу Ромеро, спящему или бодрствующему, — невероятно уродлив. Епископа уродливее в Ферраре не видели, наверное, никогда. Мешай. Масса не должна загустеть раньше, чем в нее попадут все специи.
Рука девушки движется, но взгляд остается отсутствующим. «Я знаю, что он означает», — думает Зуана: ей кажется, что она слишком одинока и зла, чтобы радоваться или получать удовольствие хоть от чего-нибудь на свете. Но она ошибается. О, как же она ошибается…
— Думаешь, я шучу? Поверь мне, нисколечко. Епископ Феррары жирен, как дикий кабан, его отвисшие щеки похожи на два куска ноздреватого камня, а кожа грубая, как у носорога.
— Как у кого?
— Как у носорога. Ты не знаешь такого зверя? О, это существо замечательное: похожее на корову-переростка, с гладиаторским панцирем вместо кожи и с рогом на голове, как у единорога. Я удивлена, что вас с ним друг другу не представили.
— И ты его видела — этого зверя?
— На картинке, но не живьем. Он встречается лишь в самых отдаленных частях Индии, хотя, по-моему, однажды его привезли на корабле в Португалию и показывали там.
Зуана наблюдает за тем, как Серафина широко раскрывает глаза. Отец часто говаривал, что мир полон женщин, которые думают лишь о тряпках и безделушках и не ведают чудес Божьего творения вокруг. Он бы не хотел, чтобы его дочь так же бездарно проводила время. Что ж, он хорошо потрудился. Когда она впервые услышала об этих животных? Совсем рано, помнится, тогда отец еще велел ей понюхать страницу, которая, по его словам, пахла чернилами.
— Эта книга только вчера сошла с книгопечатного пресса в Венеции, а потом плыла день и ночь на корабле, чтобы попасть к нам. Ты только представь себе, дорогая. Только представь.
Но ей было все равно, когда напечатали эту книгу, ее интересовали лишь картинки: страницу за страницей заполняли диковинные растения и животные, увиденные путешественниками на краю света и зарисованные с целью пополнить каталог Божьих тварей. А вот отец интересовался ими скорее как врач, чем просто любопытствующий; говорили, что огромный торчащий рог носорога обладает чудесными исцеляющими свойствами, не уступающими по силе рогу единорога. Годы спустя, увидев профиль епископа во время службы — месса, сопровождавшая его визит, длилась бесконечно, даже самые богобоязненные то и дело впадали в дремоту, — она поразилась его сходству с носорогом, во всем, вплоть до митры, которая торчала посреди его лба, точно рог. В тот же вечер она показала картинку со зверем сестре Чиаре, и они вместе посмеялись над ней. Это случилось едва ли через месяц после того, как старая аббатиса слегла с лихорадкой и семейные фракции зашевелились в предвкушении следующих выборов.
— Ты, наверное, и про ламию никогда не слышала?
— Ламию? Нет.
— О, если верить рассказам очевидцев, то это самое поразительное существо на свете. Полутигр-полуженщина, женское лицо и груди выступают из меха, так что человек, повстречавший ее в естественной среде, то есть в джунглях, подходит к ней без опаски, до самого конца не подозревая, что перед ним тигр. Одурманенный, он бежит к ней со всех ног, а она в последний миг бросается на него из зарослей и принимает его в свои когтистые объятия. Ты, правда, ничего о ней не слышала? Чему тебя только учили в твоем Милане?
— Меня хорошо учили. Поэзии. Музыке. Пению. — В голосе Серафины вдруг появляется нежданная свирепость. — Самым прекрасным вещам на свете.
Зуана впервые замечает в ней признак оживления, порожденного не яростью и не отчаянием. Поэзия, музыка, пение. Нет, ее точно готовили не для пострига, эту девушку.
Некоторое время они работают в молчании. Однако наживка оказалась слишком соблазнительной.
— Ты говорила, что видела этих зверей в книге?
— Да.
— Она еще у тебя? В твоем сундуке?
— В сундуке?
— Ну да. С книгами твоего отца, которые ты принесла с собой в монастырь, — замечает девушка, пожимая плечами, и обводит глазами полки с травами и книгами, которыми Зуана пользуется особенно часто. — Я хочу сказать, ни для кого не секрет, с каким приданым ты прибыла сюда.
Хотя своими секретами Серафина не делится, но чужие в часы рекреации слушает, должно быть, очень жадно.
— Ты мне ее покажешь?
Зуана чувствует, что попалась, ибо теперь ей придется правдиво соврать. Таким картинкам, неважно, чудесные они или нет, не место в рабочей комнате сестры-травницы.
— Даже будь она у меня, сестра Юмилиана не одобрила бы ее изучения.
— Она вообще ничего не одобряет. Кроме молитв и смерти! — восклицает девушка. — Нет, правда. Она только об этом и говорит: плоть разлагается, и мы должны быть готовы, молиться каждую минуту, потому что смерть может застать нас в любой момент. Говорю тебе, будь у нее нарывы или гнилые десны, она не пошла бы к тебе, а приняла бы их как дар Господа, — заявляет девушка, и ее передергивает. — Когда она рядом, у меня такое чувство, как будто меня уже едят черви.
Серафина — не первая послушница, находящаяся в плену подобных фантазий. Отчасти причина в возрасте: девушки в момент полового созревания воспринимают все особенно остро, а Зуана не однажды замечала, что сестра-наставница, осуждая поэзию как игру словами дьяволу на потеху, сама нередко прибегает к ее приемам, преследуя свои цели, особенно когда ей случится почуять исходящую от кого-то ядовитую волну плотского желания. Разумеется, это старая и почтенная традиция спасения: умерщвлять плоть ради возвышения духа. С какими словами Тертуллиан обратился к тем, кто избрал своей стезей монашество? «Если пожелаешь женщину, то представь, как она будет выглядеть после смерти. Подумай о слизи, которая заполнит ее горло, о жидкости в носу и о содержимом ее кишок». Из него вышел бы хороший врач, а заодно и ученый.
— Я знаю, что сестра Юмилиана бывает иногда весьма сурова, — произносит Зуана, тщательно подбирая слова. — Однако в ее душе горит пламя веры, и она искренне стремится согреть других его теплом. Уверена, стоит тебе довериться ей полностью, и ты это тоже поймешь.
Но девушка ничего не хочет слышать. Она отворачивается к кастрюле, и возникшее было меж ними доверие пропадает. Вскоре на другой стороне двора начинает петь хор.
Зуана снова видит, как, вопреки желанию девушки, ее голова поднимается и верхняя часть тела словно устремляется навстречу звукам. Для празднования дня благословенной мученицы святой девы Агнесы существует специальный канон, а написанные Бенедиктой псалмы надо как следует отрепетировать к началу вечери. Аббатиса специально выбрала эту службу, чтобы представить городу свою новую певчую птичку. Музыка и впрямь очаровательна, даже для не столь взыскательного слуха Зуаны. Послушницы обычно любят юных святых, ведь в глубине их благочестия кроется зерно протеста, и сама Серафина, не разделяя стремления юной девы к мученичеству, против воли прониклась драматической составляющей музыки.
В ее возрасте Зуана уже могла распознать на вкус все основные растительные составляющие лекарств и перечислить их целебные свойства. Она не удивилась бы, узнав, что девушка про себя поет сейчас каждую ноту. Вон как внимательно она слушает. Западающий в душу хоровой антифон подходит к концу, и начинаются псалмы.
— Знаешь, я не понимаю, зачем ты добровольно терпишь такую боль. Ведь иметь красивый голос — это, наверное, одна из самых больших радостей в жизни.
Девушка трясет головой, глядя в патоку.
— Птицы не поют, когда их держат в темноте.
— Это верно… кроме тех, которые песнями встречают зарю. — Зуана делает паузу. — Я недавно слышала соловья, чей голос был исполнен такой сладости, что она могла бы облегчить океан страданий, — говорит она, вспоминая тот момент в галерее, когда чувствовала свое единство с миром.
Серафина вскидывает голову, точно ужаленная ее словами. От резкого движения ложка в ее руке подлетает вверх, капля раскаленной патоки срывается с нее и падает девушке на руку.
— Ой! — вскрикивает она и с искаженным от боли лицом отдергивает руку, ложка падает в кастрюлю.
Одним прыжком Зуана оказывается рядом с ней, хватает ее за запястье, срывает с ее руки жгучую патоку и тянет девушку к бочке с водой.
— Окуни руку!
Та колеблется, и Зуана сама засовывает ее руку в бочку, отчего та вскрикивает снова — на этот раз от ожога ледяной водой.
— Не вытаскивай. Холод снимет боль и облегчит ожог.
Вернувшись к огню, Зуана принимается за спасение деревянной ложки, прислушиваясь к всхлипываниям девушки у себя за спиной. Дав волю слезам, та уже не может остановиться.
Вдруг Зуане вспоминается один зимний день в скрипториуме, много лет назад. Молодая женщина, столь же сердитая, сколь и несчастная, сидит, глядя, как ее слезы падают на страницу, которую она переписывает. Пытаясь смахнуть их, пока они не причинили вреда бумаге, она замечает, что внутри большой иллюминированной буквы «О», с которой начинается текст, по самому ее краю, вдоль изгиба золотого листа, лепятся слова, старательно выписанные умопомрачительно мелким шрифтом. Прочитав их тогда, она помнит их по сей день.
Мать в монастырь меня отдала,
Чтоб дать сестре побольше.
Послушалась я и в монашки пошла.
Она произносит слова так, чтобы проступила скрытая в них вязь стихов.
Но в первую ночь из кельи,
Любимого голос услышав,
Сбежала я отворять ворота.
В комнате за ее спиной стало тихо.
Но мать-аббатиса поймала меня.
Скажи мне, сестренка, что с тобой —
Любовь или лихорадка?
Зуана оборачивается к девушке:
— Знаешь, ты ведь не первая, кому так плохо и одиноко.
— А? Это ты сочинила?
На ее лице написано такое недоверие, что Зуана невольно начинает смеяться.
— Нет. Не я. Мой разлад с этими стенами протекал по-другому. Другая послушница — вроде тебя.
— Кто?
— В миру она звалась Вероника Гранди.
— Звалась? Она что, умерла?
— О да, давно. Когда я только пришла сюда — послушницей, как и ты, — меня определили на работу в скрипториум. Я нашла эти слова в псалтыре, они были спрятаны в одной картинке. Вместе с именем и датой: тысяча четыреста сорок девятый, за сто лет до меня.
— Что с ней случилось?
— Как твоя рука?
— Ничего не чувствую.
— Тогда можешь вынуть.
Пока вода стекает с ее пальцев, Зуана разглядывает небольшой рубец вздутой красной кожи. Холод уменьшил боль, а когда образуется волдырь, боль пройдет.
— Позже я нашла запись о ней в архиве. Год спустя она приняла постриг под именем сестра Мария Тереза.
— О! Так она осталась. — Голос Серафины потускнел.
— Осталась. А до смерти, которая наступила тридцатью годами позже, она успела девять лет пробыть аббатисой. — Зуана ненадолго умолкает. — Запись в монастырских некрологах сообщает о ее превосходном правлении и смирении и о том, как на смертном одре она с улыбкой на лице пела хвалы Господу. Мне кажется, к тому времени она уже позабыла о том, кто ждал ее у ворот, как ты считаешь?
Зуана наблюдает за девушкой, пока та пытается справиться со своим изумлением и ужасом. Если бы ее кто-нибудь ждал за воротами, сколько времени ей понадобилось бы? Тосковать о покойном отце — еще куда ни шло; самые строгие исповедники и сестры-наставницы не находят в себе смелости наказывать избыток дочернего горя. Но те, кто приходит в монастырь с иными, более подозрительными воспоминаниями, должны держать их в тайне. Не ее дело задавать вопросы. Когда за послушницей закрывается дверь монастыря, ее прошлое остается снаружи. И все же иногда лучше, когда есть кому тебя выслушать.
— Я не могу… — Девушка запинается. — Я хочу сказать, если ты…
Но ее слова прерывает громкий стук в дверь.
— Сестра Зуана! Сестра Зуана!
Вслед за этим появляется прислужница, молодая и полная, на ее лице блестит пот.
— Вы должны пойти, пожалуйста, сейчас. Это сестра Магдалена. Я… По-моему… Я не знаю… Я не могу разбудить ее.
— В чем дело?
— Я не знаю. Я… я шла с бельем по двору, как вдруг услышала голоса в ее келье. Время было рабочее, но я подумала: ну, может, одна из сестер зашла к ней. Они смеялись. — Тут прислужница спотыкается. — Девушки смеялись — голоса были девичьи. И вдруг стало тихо. И тогда… я открыла дверь, и… и там никого не оказалось. В келье никого не было. Только сестра Магдалена на соломенном матрасе.
Зуана уже протянула руку к горшку с кристаллами камфоры.
— Иду, Летиция, — произносит она и, обернувшись, видит полное любопытства лицо Серафины. — Гхм… На остаток рабочего времени ты свободна. Возвращайся в свою келью и жди вечери.
— Разве мне нельзя пойти с тобой?
— Нет.
— Но… Я же твоя помощница. Так сказала аббатиса. Она сказала, что я должна помогать тебе.
— Вот именно, и теперь ты поможешь мне, если пойдешь в свою келью. Летиция, найди прислужницу присмотреть за этой жидкостью, пока я не вернусь.
— Но ведь я могу это сделать, — воспротивилась Серафина. — Я изучала это снадобье. Я знаю, как и когда добавлять травы.
Все верно, кроме того, что правила запрещают оставлять послушниц в аптеке без присмотра. Здесь слишком много такого, чем можно навредить другим. Или себе.
— Ты рискуешь быть наказанной за непослушание, Серафина. Иди в свою келью. Сейчас же.
И все, чего они достигли за последние несколько часов, перечеркивает ярость во взгляде девушки. Она грубо отталкивает послушницу и выходит, громко хлопнув дверью.