35
Мы с Марчелло ежедневно отвозим еду, привязывая лодку у пристани слева от Столпов правосудия, а дальше пересекаем Пьяццетту, чтобы подойти к боковым воротам тюрьмы. Я уже начал ценить определенную симметрию правосудия и наказания, заложенную в здешней архитектуре, чего не замечал прежде. Мало того что плаха красуется прямо перед Дворцом дожей, еще и сам дворец, где обитают творцы законов, служит в своей нижней части узилищем для тех, кто эти законы нарушает. Но здесь, как и везде, тоже существует иерархия. Если у тебя достаточно денег, ты можешь купить себе местечко в одной из камер, выходящих решетчатыми окошками на саму Пьяццетту, и наслаждаться свежим воздухом и видом на столпы, позорная казнь между которыми — если у тебя хватит денег и благоразумия—тебя не ждет. Готов поклясться, многие из нищих охотно поменялись бы местами с такими заключенными, потому что те не только хорошо питаются, но даже принимают у себя друзей и родственников. Я не раз видел, как знатные господа, обвиненные в мошенничестве или чем-то подобном, играют в карты или болтают с какими-то юнцами, а изредка и с хорошо одетыми дамами.
Те, у кого денег и влияния меньше, томятся в сырых подземных камерах, и если им не слышно предсмертных криков тех, кого вздергивают на площади, то это означает, что и нам не слышны их вопли. Я до сих пор помню рассказ моего знакомого старика-колодезника о том, как однажды сжигали группу отъявленных содомитов. Содомия, надо сказать, почиталась величайшим из преступлений, да вдобавок некоторые из виновников происходили из знати, и их связи попахивали мятежом против правительства. Так вот, тех из них, кто происходил из правящего воронья, удушили гарротой еще до того, как их лизнуло пламя, а вот парнишкам победнее и помилее — тем, с кем они прежде забавлялись, — выпали и муки костра, и истошные крики.
У входа в темницу мы передаем сверток с едой привратнику и (следуя совету Аретино, чье знание жизни низов оказывается безупречным) незаметно суем ему в ладонь монетку, чтобы передача наверняка дошла по назначению. Я уже раз десять спрашивал, нельзя ли ее повидать, чтобы убедиться, что ее кормят, но мои любезные гримасы ни к чему не приводят, и ответ я получаю один и тот же: обвиненные в ереси содержатся в одиночестве, им ни с кем видеться не позволено.
Летнее солнце забирается все выше на небосклон, а наши дни делаются все мрачнее.
Два утра назад юный любовник моей госпожи отплыл на круглой галере, направлявшейся на Кипр. Последнюю ночь перед отплытием он провел у нее. Я пожал ему руку, когда он пришел, и попросил прощения за давнюю грубость. Он, похоже, смутился (при всем обретенном любовном опыте он по-прежнему очень юн), но для меня важно было примириться с ним. Что между ними потом происходило, я не знаю, но звуки, долетавшие из ее спальни в ту ночь, свидетельствовали не только о страсти, но и о страдании. На следующий день Фьямметта не показывалась почти до самого закатного часа. От меня, хотя я был готов сделать все ради того, чтобы утешить ее горе, никакой пользы не было. Я понимаю, что ей чудовищно не хватает Коряги. Как мужчина, который очень долго жил рядом с женщинами, я знаю точно, что бывают времена, когда только они сами могут помочь друг другу.
Мне тоже не хватает Коряги. И ее отсутствие омрачает не только настоящий миг, но прошлое, когда я упорно предпочитал не обращать на нее внимания.
Суд проходит за закрытыми дверями в одной из дворцовых палат совета. В течение нескольких первых дней я стою снаружи, возле входа, рассчитывая разглядеть свидетелей и теша себя надеждой, что если я опознаю ту женщину, что преграждала ей путь тогда на площади, то покажу ей, как больно может искусать лгунью дьявол с собачьими зубами. Но дворцовые ворота ежедневно проглатывают сотни людей — и тех, кто правит, и тех, кем правят, — и одна сердитая старуха до смерти похожа на другую.
Через некоторое время начинают распространяться сплетни, что старая труба дала течь, дескать, одна из обвинительниц потеряла ребенка на восьмом месяце, а потом обнаружила у себя под подушкой ржавые гвозди и вырванные зубы — верные приметы ворожбы! Сама же Коряга ни в чем не сознается, и ее защита — спокойная, ясная логика — порой наносила серьезные обиды обвиняющей стороне; а чтобы проверить правдивость ее слов, ее подвергали пытке веревкой, хотя, по-видимому, это никак не повлияло на ее показания.
Я, человек, не привыкший молиться (я никогда не мог понять, с кем же я все-таки беседую в такие минуты — с Господом Богом или с самим собой), теперь завел обыкновение вместо Бога взывать к Лоредану. Его сдавленное карканье, сопровождающее любовные утехи, с монотонной регулярностью раздается у нас в ночи. Моя госпожа приберегает всю свою изобретательность для того, кто обладает наибольшим влиянием. Мне кажется, страсть, оставшуюся у нее при разлуке с сосунком, она сейчас переносит на этого старца. Он непременно должен это ощущать — ведь она буквально сияет красотой и нежностью в эти дни, а он, при всей своей внешней неумолимости, человек не жестокий. Я знаю, что он заметил царящую в доме тревогу, ведь даже профессионалы не в силах разыгрывать радость, когда кругом столько горя. Именно он, когда начали расползаться слухи о суде, отступил от своего обыкновения и заверил мою госпожу, что судьи, учитывая нынешние настроения, мягко обращаются с Корягой и что веревку применяли весьма щадящим образом.
Несколько дней назад, когда он ужинал у нас, я, помогая подносить блюда, затеял с ним разговор о реформе Церкви и об истории венецианского государства, написанной Контарини. Мы с ним говорили о том, что важнее — милосердие или благочестие, о роли чистоты справедливого правления. Не думаю, что его обманула моя страстность, когда речь зашла о важности снисхождения в правосудии, но, кажется, он остался доволен нашим спором, потому что доводы его были прозрачны.
Было бы легче, если бы нами правили глупцы. Тогда бы нам, во всяком случае, нечего было ожидать. Кажется, еще никогда я не был так напуган.
На шестой день, после полудня, отвезя передачу, я возвратился домой и заметил нарядную гондолу у нашего причала. До вечера мы не ждали никаких посетителей, а новичков
Фьямметта не принимает, пока я не подвергну их осмотру. Войдя в дом со стороны водяных ворот, я слышу, как сверху по лестнице кто-то спускается. И вот передо мной появляется турок — в высоком тюрбане и в ниспадающих одеяниях.
Мы не виделись с того самого дня, когда он спас мне жизнь, вытащив из канала, и когда мне в уши вонзились птичьи когти болезни. О Боже, сколько же вечностей прошло с тех пор?
— А-а, Бучино Теодольди! Я очень надеялся повидать тебя перед отъездом. — Он широко улыбается. — Я тут… навещал твою госпожу.
— В самом деле?
Он смеется:
— Не волнуйся! Меня не нужно заносить в твои драгоценные конторские книги. Мы с ней кое о чем толковали. Я хотел и раньше зайти, справиться о твоем здоровье, но… меня отвлекали кое-какие другие вещи. Ну, рассказывай — как ты?
— Жив.
— Телом — я вижу, да, а вот душой — не очень.
— Я… просто меня гложет одна неприятная забота, вот и все, — отвечаю я.
— А! Такие наступили времена. Я зашел еще и затем, чтобы проститься. Меня снова призывают к султанскому двору. Отношения между двумя нашими великими державами снова подпортились, и хотя мы пока еще не воюем, уже ясно, что здесь мое присутствие нежелательно. — Он ненадолго умолкает. — Жаль, что мне не придется учить тебя нашему языку. — И снова умолкает, чтобы у меня было время передумать. — Но пожалуй, ты совершил правильный выбор. Пусть Венеция и не ценит тебя по достоинству, кое-кому ты здесь по душе. — Он протягивает мне руку. — Береги себя, дружок! Ты мне всегда нравился.
— А ты — мне. — Я жму ему руку, и в тот же миг мне представляется город, изобилующий слонами и фонтанами, павлинами, мозаиками и канатоходцами, и на один кратчайший миг я задумываюсь — а не зря ли я отверг мечту о славном Константинополе? Но длится эта мысль всего миг.
Наверху, в портего, моя госпожа поглощена беседой с Габриэллой. Но, заметив меня, она умолкает и велит Габриэлле удалиться.
Проходя мимо меня, Габриэлла избегает встречаться со мной глазами. У меня перехватывает дух от страха.
— В чем дело? Что случилось?
— Бучино, подойди сюда, — говорит Фьямметта и, улыбаясь, протягивает мне руку. Глаза у нее сияют, но она же — мастерица наигранных настроений, а я слишком измотан, чтобы отличить безумную надежду от отчаяния. — У тебя усталый вид. Наверное, ноги болят? Сядь, посиди со мной.
— Не болят у меня ноги! — Я замечаю на столе богатый переплет красной кожи. Это томик Петрарки, и серебряный замочек на месте. — Почему книга здесь? Что-то случилось? Рассказывай!
— Я… у меня новости от Лоредана. Он… он, кажется, готов разрешить нам навестить ее в тюрьме. Только нужны деньги на подкуп, что-то вроде взятки…
Подкуп! Ну конечно. То масло, что смазывает все петли, все зубцы, все действующие основы этого непорочного государства. Ты лаешь на луну, Гаспаро Контарини! Ибо этот город уже продался дьяволу.
— Сколько?
Она выдвигает ящичек стола и придвигает ко мне кошелек. Я поднимаю его — а я ведь лучше других умею даже сквозь ткань нащупать и определить вес дуката! Сумма немаленькая.
— Откуда ты это взяла?
— Не важно.
Мой взгляд снова падает на книгу.
— Нет, это не то, что ты подумал! — говорит она торопливо. — Я не погубила наше будущее. Я не продала книгу! — Она умолкает. — Я лишь… извлекла оттуда несколько страниц.
— Как?
— Ну… я вытащила оттуда две гравюры и два сонета, которые к ним относятся.
— Для кого?
Но разумеется, я уже догадался.
— О Господи, ты продала их турку! Но как же…
— Послушай меня, Бучино. Это разумный ход. Мы ведь жили, держа язык за зубами, а такую сумму нам одним собрать было не под силу. Если бы я попыталась продать книгу целиком, то не успела бы найти знающего покупателя, который дал бы хорошую цену, да и по городу поползли бы слухи. Но тут я услышала, что турок скоро уезжает, и отправилась навестить его. Султан славится своей страстью к новинкам, а поскольку у него больше женщин, чем у меня — мужчин, думаю, ему понравится общество распутных римских куртизанок. Так у нас и книга почти целиком остается, и деньги появляются. Твой турок оказался очень щедрым.
— Но почему ты мне ничего не сказала? Мы бы обсудили такой шаг.
— Потому что… — Она умолкает. — Потому что ты счел бы, что это слишком опасно, что это угрожает нашему будущему, и сказал бы «нет».
Так ли это? Прежний Бучино, разумеется, отверг бы такую мысль. Но как поступил бы он новый, теперешний, я и сам не знаю, потому что она сделала выбор за меня.
— А Аретино? Он знает?
— Это он посоветовал мне пойти к турку. Он и так считает, что по праву ему принадлежит лишь одна гравюра. Без нас их не было бы вовсе.
Да, мой турок был прав: действительно, в Венеции есть люди, которым я по душе.
— Пожалуй, твоя мать не одобрила бы этого, — тихо говорю я.
Фьямметта пожимает плечами:
— Моя мать умерла в одиночестве, от дурной болезни. И все потому, что она всегда ставила дело выше сердечных чувств. Тебе повезло. Знаешь, за тебя Абдулла готов был выложить еще больше денег! Но, поскольку мы товарищи, я сказала ему, что ты не продаешься.
— О, благодарю тебя, Фьямметта Бьянкини! — говорю я, смеясь.
— Бучино… — Она накрывает мою руку ладонью. — Прости… Но я еще не все тебе рассказала.
Как? Неужели я и впрямь думал, что ее выпустят? Не придадут значения костям, забудут про книгу, закроют глаза на амулеты и зелья, на знаки и заклинания, заткнут уши, чтобы не слышать дьявольских сплетен? В действительности Коряга была виновна перед законом задолго до того, как ей предъявили обвинение в зале суда. Я не настолько глуп, не настолько ослеплен любовью, чтобы не понимать этого. Но ведь есть еще тысячи других, не менее виновных, чем она, которые мирно умрут в своей постели! Нет в христианском мире ни одного государства, где правосудие не было бы таким же ходовым товаром, как тюки шелка или женская невинность. Нужно лишь знать, какова цена и кому платить. Ни одного государства во всем христианском мире!
Но с Венецией, похоже, дело обстоит иначе.
Наша важная ворона говорит, что он сделал все, что мог. Так он уверяет мою госпожу, и она верит ему. По ее словам, ему не нужно было сообщать о том, что приговор огласили, просто он хотел заранее предупредить нас. Похоже, по этому делу были «прения», и если зелья и предсказания будущего сами по себе еще могли бы сойти всего лишь за отклонение от веры, то кости определили ее виновность. А еще то, что она открыто сносилась с проститутками и куртизанками. Впрочем, и это утверждение — из области слухов, а не доказанных фактов, так как она ничего не рассказывает и не выдает ничьих имен. Как и говорил Аретино, дело не в ее вине, а в том, что время сейчас неблагоприятное. Раз существует внешняя угроза, государство должно чувствовать себя неуязвимым изнутри. И все эти обстоятельства сложились так, что решение суда будет сурово и неизбежно. И решение, и окончательный приговор.
— Но тут он может вступиться — и вступится, Бучино. Это он мне твердо обещал. Ее не сожгут, слышишь? Ее не сожгут и не будут мучить понапрасну.
Не будут мучить понапрасну. И вот за это, по-видимому, мы должны быть благодарны. Будь проклято его самодовольное милосердие, будь проклята подлая праведность его правосудия! Ему еще повезло, что Корягу не освободили, иначе бы я попросил ее приготовить такое питье, от которого у него отвалился бы член, попробуй он в очередной раз им воспользоваться! Я так зол, что от злости у меня начинает раскалываться голова. А сейчас, когда он приходит, я должен притворно улыбаться и благодарить его за безграничное великодушие, за то, что без его заступничества мы бы ни за что не проникли за тюремную решетку.
Но все выходит совсем не так, как я ожидал.
На следующий вечер, уже перед наступлением сумерек, я первым забираюсь в лодку (кошелек надежно спрятан у меня на теле, под камзолом) и протягиваю Фьямметте руку, чтобы помочь ей взойти на борт, как я это обыкновенно делаю, дабы показать всем, что я — ее верный слуга. Но она улыбается и качает головой:
— Я не могу поехать с тобой, Бучино. Лоредан договорился, что к ней придет только один посетитель. И, сколько бы им ни заплатили, все равно пойдут кривотолки. Поэтому я не могу туда отправиться. Нет! — заглушает она мой протест в тот же миг, как он срывается с моих губ. — Нам не о чем спорить. Все уже решено. Это тебя ждут у ворот. Я буду ждать тебя здесь. Ну же, в путь!