Книга: К другому берегу
Назад: Часть пятая. Эта женщина
Дальше: Часть седьмая. Ангел Надежды

Часть шестая. Прощание с деревней

Решив действовать, Марина для начала надумала проститься с Дымариком, а то на похоронах не была, на могилу так и не сходила. И в апреле, позвав для компании Татьяну, она поехала на Ваганьково. Лёшке не сказала – незачем, только переживать зря станет. Долго выбирала день, все всматривалась в туманное будущее, календарь изучала, думала. Наконец, решилась: поехали в воскресенье, накануне его дня рождения. Цветов купили.
– Надо в контору зайти, узнать номер участка, – сказала Татьяна.
– Тань, вот что-что, а это я найду.
Татьяна только головой покачала: надо же! А Марина повела ее, как по компасу, к могиле Дымарика.
– Ты… посиди здесь, ладно? Я одна.
– Хорошо.
Татьяна уселась на скамейку. А Марина прошла между участков. Вошла в ограду, постояла. Опустилась на колени, потом – Татьяна привстала – Марина легла, раскинув руки, на могильный холмик со старыми венками. Обняла.
– Не надо бы ей лежать, земля еще холодная, простудится…
И вдруг Татьяна увидела, как по главной аллее приближаются две фигуры с цветами – женская, невысокая, и повыше – мужская.
– Да это же… Господи, как он на отца-то похож!
Она и не знала, что делать: то ли закричать Марине, то ли пойти туда к ней. Пока металась, пара подошла ближе. Увидели Марину, лежащую крестом. Молодой мужчина шагнул было вперед, но женщина задержала его, отстранила рукой, и он, рассерженный, отошел в сторону и закурил, прикрывая огонек от ветра рукой. Женщина вошла в ограду. Марина поднялась, обернулась, увидела невысокую крепкую женщину и насторожилась: нет, ничего такого она не заметила – ни капли ненависти, злобы, отчаянья – только легкую горечь. Сильная женщина.
– Вы Марина?
– Да. А вы? Светлана… не помню отчества…
– Просто Светлана.
– Светлана, вы простите меня!
– Я простила вас. Давно простила. А вы… изменились. Сильно.
– Разве вы меня видели когда-нибудь?!
– Видела. Вас вместе. Очень давно. Случайно, в парке у Фрунзенской.
– Усадьба Трубецких…
– Да. Я никогда туда не заходила, и вот, как нарочно…
– Так вы… все эти годы… знали?
– Да. Сначала мне было больно, обидно. И завидно.
– Завидно?
– А потом поняла, что сама виновата. Мы ведь учились с Вадимом вместе, в медицинском. Поженились рано, Олежку родили. И с самого начала жили с ним как-то так, параллельно.
– И у вас с ним так было?! А я думала, со мной…
– Работа у него была на первом месте. Впрочем, и у меня тоже. Работа, работа… и упустили друг друга.
– Но почему вы тогда?..
– А я его не держала, Марина. Он сам…
Обе вспомнили одновременно – и усмехнулись одинаково:
– «Осенний марафон»…
– Да, классика.
– Светлана, я не просила его разводиться! Это он тоже – сам! И я уже ничего не хотела, думала прекратить все.
– Вон что…
– Да.
– Ну ладно, теперь нам с вами делить нечего. – Светлана протянула Марине руку. – Простите и вы меня.
– Да за что же, за что?
– За сына. За его слова – тогда, по телефону. Это было… жестоко. Очень. Я так боялась, вдруг вы… не дай Бог…
Марина отвела глаза.
– Что? Нет! Господи…
– Нет-нет, все хорошо! У меня теперь все прекрасно, правда, – сказала Марина.
– Что ж, поздравляю! Рада за вас.
И Марина видела – это искренне.
– Все-таки пусть он сам скажет. Олег! Иди сюда.
– Он здесь? – Марина обернулась, взглянула на подошедшего Олега и так страшно закричала: «Вадим!» – что Татьяна побежала к ней, путаясь в узких проходах между могилами. Потом Марина опомнилась и, зажав рот рукой, ничего не видя, пошла, натыкаясь на ограды, чувствуя, как все быстрей и стремительней затягивает ее страшный черный водоворот. «Это – не Вадим, это не он! Это его сын! – твердила она про себя. – Я справлюсь с этим. Не хочу обратно, не хочу. Я сильная, я смогу!»
Но чувствовала, что силы иссякают – слишком сильный был шок, слишком резко она сорвалась. «Нет, нет! Не хочу!» И вдруг она замерла, остановившись перед деревом. Тогда, в Костроме, Валерия учила ее, что можно подпитаться энергией от дерева, от огня, от воды. От другого человека. Дерево еще спало, Марина это чувствовала. Она лихорадочно вспоминала, что делала, как настраивалась там, перед красной свечой в спальне у Валерии: «Кто ты? Рябина? Ну, проснись же, проснись! Помоги мне! Пожалуйста! Ну же…» И вдруг серая шершавая кора разошлась, раздвинулась, как занавес, и на Марину хлынул поток зеленоватого света – сильного, как водопад, свежего и горьковатого, как первые тополиные листочки, упругого, как сильный ветер. Она захлебнулась, ощущая, что сила растет, а черная тьма отступает – она вырвалась, вырвалась! Смогла. Спасибо! Спасибо…
– Марина, Маринка! Тебе плохо? Что с тобой? Да отпусти ты это дерево, что ты в него вцепилась! Марина! – закричала подбежавшая Татьяна, но Марина обернулась спокойная, даже веселая.
– Все хорошо, Танюш, все прошло. Прости, напугала тебя!
Татьяна покачала головой и обернулась, увидев, что Марина на кого-то смотрит: к ним подходил Олег.
– Марин? – позвала ее Татьяна.
– Тань, все хорошо. Я справлюсь. Мне, правда, нужно с ним поговорить.
– Ну ладно, я рядом буду. – И отошла, ворча: – И что их принесло. Как нарочно. – А потом вдруг подумала: «А может, Маринка так специально подгадала? Может, знала, что они придут?»
– Олег?
– Вы в порядке?
– Да, нормально.
Трудно ему, видела Марина: так же, как отец, не умеет разговоры разговаривать. И нет в нем ничего, кроме неловкости, смущения, раскаяния, горечи и… И что-то еще?
– Олег, не надо ничего говорить. Все хорошо, живите спокойно. Просто я очень любила вашего отца. Потом разлюбила. А он смириться не мог.
– Я понял.
– И вы так на него похожи!
– Даже слишком, – буркнул он.
И тут-то Марина наконец разглядела, что там еще. Надо же! Что ж так все повторяется-то!
– Олег, посмотрите на меня! Пожалуйста.
Тот поднял глаза, и Марина его уже не отпустила.
– Олег, вы похожи, да! Очень. Но вы – не ваш отец. И вы должны сами сделать свой выбор.
– Вы… о чем?
– Это трудно, я знаю. Кому-то будет очень больно. Но если не сделать, плохо будет всем. Вам только нужно понять, кто из этих двух женщин для вас важнее. Мне кажется, что вы понимаете.
– Вы! Как вы?.. Откуда вы узнали? Я никому… Никто не знает. – Он оглянулся на мать. – Никто!
– Но вы-то знаете? И знаете, что делать. Так делайте! Если вам будет помощь нужна, я помогу. Всегда. Вы же… его сын.
И сказала Дымарику, смотрящему на нее глазами своего сына:
– Я отпускаю тебя, Вадим. Я простила. Прости и ты меня. – Марина поднялась на цыпочки и поцеловала Олега. – Пойдем, Тань.
Они пошли к выходу, а Олег смотрел вслед, разинув рот: что это было? Он не слышал, как зовет мать; забыл, что эта странная женщина каким-то непостижимым образом узнала про его тайный роман, мучительный вдвойне оттого, что он повторял отцовские ошибки, ступив в ту же колею обмана. Но то, что случилось сейчас! Она же… Она разговаривала… с отцом! Олег совершенно отчетливо ощущал его присутствие, так, словно отец стоял рядом – реальный, живой, настоящий. Что же это было?
Марина оглянулась и помахала: прощай, Дымарик!
И он помахал в ответ: прощай…
Марина сама была потрясена тем, что произошло на кладбище, а уж что говорить о Татьяне, хотя она уже успела убедиться в Марининых способностях. Но теперь уверилась, что подруга способна на все. Впервые Татьяна поняла, на что способна Марина, 25 января, когда подруга приехала к ней на Татьянин день. Никого больше не звали, потому что Серёга, как выразилась Танька, «куксился»:
– Да кто его знает, продуло, что ли. Сказали – межреберная невралгия. Не дает уколы делать, а таблетки плохо помогают…
Серёга, обмотанный пуховым платком, выглядел и правда неважно, но бодрился.
– Давайте я попробую боль снять, – сказала Марина. – Серёж, можно я посмотрю?
– Что ты будешь смотреть? – испугался Серёга.
– Да не бойся, я умею. – Марина положила ему руку на спину. – Здесь болит? Или где?
– Нет… Ой! Вот-вот!
– Странно… – Марина видела какой-то сбой, но совсем не там, где показывал Сергей. Она закрыла глаза и сосредоточилась, медленно водя рукой по Серёжиному телу, а Танька смотрела в полном изумлении. Вот здесь! Вот оно.
– Это не невралгия.
– А что?
– Это камень. Почечная колика, – медленно произнесла Марина. Эти слова сами возникли у нее в голове бегущей строкой.
– Точно! – воскликнула Татьяна. – Камень пошел! Говорила я тебе, не пей столько пива, оно мочегонное!
– Тань, вызывай «скорую». У него температура поднимается.
– «Скорую»? – Серёжка тут же впал в панику, но Татьяна уже набирала номер.
Она уехала с Серёгой, а Марина с Лёшкой остались с мальчишками и развлекали их целый вечер, пока не вернулась измученная Татьяна: она добилась, чтобы сразу сделали УЗИ, и диагноз Марины подтвердился.
– Еще пара дней и мог почку потерять, представляешь! Ой, если бы не ты!
С Серёжкой все обошлось: на следующий день ему дробили камень, Татьяна целую неделю пасла его в больнице, заставляя ходить по лестнице, чтобы вышли мелкие осколки, и он долго еще пересказывал всем желающим подробности своих больничных мучений. Так что Татьяна сразу поверила в сверхъестественные способности Марины, как та ни убеждала, что все получилось случайно. Леший только посмеивался.
В мае Алексей собрался съездить в деревню – по большой воде. Оставленные там картины не давали ему покоя. Марина обрадовалась: она не знала, как и сподвигнуть Лёшку на это, а ей обязательно нужно было в Афанасьево. Это была очень сильная внутренняя устремленность: должна ехать, и все. Но тут встал на дыбы Алексей, и это привело к такому мощному «кризису жанра», что последствия отзывались еще очень долго.
Марина давно уже поняла, что Лёшка вовсе не плюшевый мишка: он терпел, сколько мог, а потом мгновенно взрывался, хотя отходил быстро, но мириться не очень умел, и ей приходилось брать это на себя. Когда Марина попросилась с ним в деревню, Леший сначала уговаривал: «Ну, зачем? Мне-то туда неприятно возвращаться, а тебе? Я только заберу картины, что тогда оставил, и все». Потом стал раздражаться: «Нет, ты скажи – зачем это тебе, а? Давно ты по ночам не кричала?!» И, наконец, взвился: «Нет, я сказал!» Хлопнул дверью и ушел на кухню, где долго рычал и грохотал посудой. Не иначе, разбил что-нибудь, подумала Марина, не тронувшись с дивана, где она сидела, обняв подушку. Лёшка побушевал и вернулся, встав мрачно в дверях. Марина молчала, только смотрела на него смеющимся русалочьим взглядом. Потом повела бровью – и он пошел к ней, как магнитом притянутый. Вот чертова баба! Сел рядом, поцеловал в висок: «Прости!» Марина ловко перебралась к нему на колени, запустила руку в жесткие волосы – а взгляд все такой же: чуть лукавый, с нежной насмешкой. И Леший понял, что совершенно беззащитен перед этим слабым, прекрасным и непостижимым существом.
– Что ж ты меня совсем не боишься-то, а?
– А чего мне тебя бояться?
– Я сам себя иной раз боюсь.
– А я не боюсь. Ты так хорош был: глаза сверкают, брови сдвинул, прямо Зевс-громовержец: «Нет – я сказал!»
– Ну ладно тебе…
– Лёшечка, ты не бойся, все будет хорошо. Мне, правда, очень надо туда вернуться, честное слово! Иначе конца этому не будет. Ну, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста! С бантиком!
– Вот просто веревки ты из меня вьешь! Смотри какая! Сильная стала, да? Справилась со мной! Не боится она ничего…
А Марине так понравилась эта игра с Лёшкой – ее возбуждало острое чувство опасности, притягивала пробуждающаяся в нем мощная сила, опьяняла собственная власть над тем яростным, мужским, первобытным, что вскипало в нем ключом. Так маленький дерзкий котенок играет с огромным добродушным псом, хотя тот может одним движением лапы переломить хребет, – наскакивает, бьет когтистой лапкой, кусает острыми зубками, пока пес, озлясь, не начнет раздраженно скалить клыки, и тогда ластится, лижет мохнатую морду, бодается пушистой головой.
Через пару дней Лёшка опять попался в ловушку – Марина, доведя его чуть не до белого каления, одним лишь взглядом заставила забыть обо всем на свете. Но в другой раз он догадался, в чем дело, свирепо прижал ее к дверце шкафа и рявкнул: «Не смей мной манипулировать!» – да так, что у нее зазвенело в ушах. В ванной он долго лил на макушку холодную воду из-под крана, потом достал из холодильника бутылку с остатками недопитой водки, хлебнул прямо из горла, сел, положив голову на руки, и мрачно задумался. В квартире стояла такая космическая тишина, словно их с Мариной не существовало в природе, и за окном – одна гулкая пустота. Посидел, послушал тишину, встал и осторожно заглянул к Марине: она лежала на полу у шкафа, съежившись в комочек, и не шевелилась. Чувствуя, как ледяной струей вползает в сердце ужас, Лёшка подошел – почему-то на цыпочках. Тихо позвал – она не откликнулась, присел, положил руку на тонкое горло, нащупывая пульс, и сразу же услышал нервное биение. Слава богу!
– Марин, что с тобой? Тебе плохо? Ты упала, ударилась?
Она молчала. Леший с трудом повернул ее – вся белая, глаза закрыты… Да что ж такое-то, а?! Поднял, отнес на диван – она и там свернулась опять калачиком.
– Я «скорую» вызову!
Открыв наконец глаза, Марина с трудом произнесла:
– Не надо… «скорую». Валерии… позвони.
Валерия приехала минут через сорок, и все это время Лёшка просидел, держа Марину за руку. Она так и не пошевелилась, только один раз прошептала:
– Не бойся… все… нормально.
Нормально!
– Ну, что у вас тут за кризис? – Валерия была как всегда величественно спокойна. Лёшка рассказал, как сумел. Увидев Марину, Валерия спросила:
– И давно она так?
– Почти час!
– Ладно. Алексей, вы идите, все будет хорошо.
Он целую вечность простоял у окна, глядя, как темнеет небо, и постепенно зажигаются фонари. Зарядил мелкий дождь. Мокрые машины то дружно ехали, то также дружно замирали у светофора, а потом опять ехали в разные стороны, одни с желтыми огоньками, другие – с красными. Леший смотрел и думал: вот идет дождь… вот идет дождь… вот… И вздрогнул, услышав голос Валерии:
– Давайте-ка мы чаю, что ли, попьем.
Налив ей чаю, сел напротив, посмотрел исподлобья взглядом побитой собаки. Валерия накрыла его руку узкой ладонью, и тогда он стал смотреть на тонкие блестящие браслеты, перепутавшиеся на запястье.
– Алексей, не надо волноваться! Ничего страшного не произошло. Все будет хорошо, сейчас она спит, а проснется утром как новая.
– Что с ней?
– Она вам сама все расскажет.
– Скажите сейчас!
– Она слегка заигралась. Не справилась. Понимаете, сейчас ее дар больше нее самой. Она как ребенок с опасным оружием – опасным и для нее, и для других. Но Марина быстро учится, экспериментирует – не всегда удачно.
– А я – подопытный кролик.
– Нет-нет, это не так! Марина вас любит. Очень. Вы с ней нашли друг друга. Вы – пара, понимаете?
– Но почему нам так трудно?
– Алексей, но вы же только узнаете друг друга! Приспосабливаетесь. Вытаскиваете друг друга из болота. То один увязнет, то другой. И вы оба – очень непростые.
– Это уж точно…
– У Марины – дар, с которым она не знает, как обращаться. У вас – свой дар.
– У меня?
– Конечно! Вы стали видеть по-другому и стремительно растете. И раз уж я здесь, хотела бы посмотреть, что у вас есть нового, хорошо?
– А как же Марина?
– Ничего, она спит.
Провожая Валерию, Лёшка не выдержал и спросил:
– Она в деревню со мной хочет ехать, а я боюсь. Справится она, как вы думаете?
– Это туда, где она?..
– Да.
Валерия подумала:
– С этим – справится. Ничего, она сильная. Не бойтесь.
Леший вернулся к Марине – та еще спала, лежа на боку. Рука свесилась вниз, рот слегка приоткрыт… Горе мое… Осторожно вытащил из-под нее покрывало с одеялом, потом, подумав, раздел – она так и не проснулась. Лег сам, вздохнул горько, почему-то чувствуя себя сиротой, и Марина тут же прильнула к нему, обняла горячей рукой и засопела, как ребенок – такая живая, теплая, сонная и беззащитная, что он чуть не заплакал от нежности. Утром ему приснилось, что на щеку села бабочка, другая – на губы. Всплывая из глубины сна, понял – это Марина его целует, чуть прикасаясь нежными губами. А когда открыл глаза, она лежала, уткнувшись ему в грудь. Погладил по спине – потянулась, как кошка.
– Привет!
– Привет…
– Как ты?
– Все хорошо…
– Как ты меня напугала!
– Я знаю.
И быстрым нежным шепотом – как будто те же бабочки полетели, шурша крылышками: «Прости-прости-прости-прости-прости!»
– Что это было? С тобой.
– Со мной?.. Наказание это было.
– Наказание? Да за что?
– Ты знаешь, за что. За то, что пыталась тобой управлять… против твоей воли. И даже не это главное. За то, что мне это… понравилось. За то, что силу свою на баловство тратила, на собственное удовольствие. А ее вообще нельзя на себя тратить.
– Тебе понравилось?
– Да. Мне понравилась власть. Меня это заводило, понимаешь? То, что ты – такой сильный, а мне подчиняешься. Вот. Теперь ты знаешь. А мне стыдно.
Леший нахмурился: «А ведь я могу это понять. Да, власть… власть возбуждает, это верно!» Вспомнил, какое бывало наслаждение, когда Марина, сначала притворно сопротивляясь – да так сильно, что порой он с трудом справлялся, боясь причинить ей боль – вдруг отдавалась ему в полную власть, признавая свое поражение. Да, это он понял: охотник и добыча, а когда добыча крупная, это еще слаще, но казалось, что это такое специфически мужское переживание, а выходит – нет, это общее…
– А кто же тебя… наказывал?
– Я сама.
– Сама?!
– Когда ты мне в лицо это бросил, про манипулирование, я как очнулась. Знаешь, как ребенок, который занят чем-то нехорошим – и знает это, но продолжает. А взрослый подошел, увидел – и подзатыльник ему. Только и ребенок, и взрослый – все я. Меня как ударило: что же я делаю! И сломалась. Как будто рухнула внутрь себя. А встать не могу. Восстановиться. Все, сил нет. Я бы, наверно, сама постепенно справилась, но не сразу. Долго. А Валерия меня подняла быстро, помогла.
– Мне она сказала, что это у тебя такая болезнь роста.
– Да, так и есть. Я себя знаешь как чувствую? Словно я кокон или яйцо – вот цыпленок в яйце сидит, скорчившись, а потом вылупится, думаешь: да как же он там помещался?
– Цыпленок… Скорее – дракончик!
– Пусть дракончик. Так и я – внутри что-то огромное, неуправляемое, ему тесно. А сейчас я немного подросла, пока спала. Стало легче.
– Слушай, а не страшно тебе было с огнем играть? Дразнить меня так? Я же вон – чуть не в два раза тебя больше, мало ли что мог случайно сделать, не рассчитав… Что?!
Марина молча на него смотрела. В глазах – опять этот русалочий отблеск, нежный смешок.
– Что ты хочешь сказать? Что… справилась бы?
Она только вздохнула.
– Я не верю.
– Не верь.
– Покажи мне.
– Лёш, перестань. Я не буду ничего такого делать. Никогда больше. Это – плохо, понимаешь? Для тебя, для меня,
– Ну, я прошу, один раз! Мне интересно!
– Ты? То чуть по стенке меня не размазал, а то – покажи. Ты уж разберись: страшно тебе, неприятно или интересно. Экспериментатор.
– Марин, я серьезно. Пожалуйста.
– Да зачем тебе это?
– Затем, что я буду знать – ты сможешь за себя постоять. Ты справишься. Я хоть об этом не стану волноваться, понимаешь?
– А ты что, до сих пор за меня волнуешься?
– Да.
– Лёшечка, милый, ну что ты, в самом деле!
– Вот такой я идиот.
– Хорошо. Но учти – ты сам этого захотел. Принеси мне только водички попить, ладно?
– Сейчас, – сказал он… и не смог встать.
Что за черт? Тело не слушалось. Казалось, руки и ноги забыли, как двигаться – огромным усилием он лишь чуть согнул указательный палец на руке. Увидел, как медленно склоняется к нему Марина с веселым любопытством в глазах и, догадавшись, что она сейчас сделает, ужаснулся. Но она сначала отпустила его – Леший словно упал с огромной высоты – а только потом поцеловала. Он ответил с таким облегчением от вновь обретенной свободы, что она засмеялась, а он целовал ее смеющийся рот и думал: «Ничего страшнее этой секунды перед поцелуем в жизни не было. Да и не будет, наверное…»
Леший и сам не понимал, почему в такую панику ввергла его мысль о том, что он совершенно беззащитен, а Марина может сделать с ним все, что захочет – хотя она собиралась всего лишь поцеловать! Невозможность пошевелиться, полная зависимость от чужой воли, пусть даже любящей, – все это вызвало в нем дикую смесь ощущений, в которой унизительная беспомощность каким-то образом отзывалась болезненным возбуждением. Леший долго лежал молча, уткнувшись Марине в плечо, она гладила его голову, плечи, спину, лаская и успокаивая, потом сказала совершенно будничным тоном, странным после всего, что он пережил:
– Ну что, понравилось?
– Нет.
– А то некоторым – нравится.
– Кому это – некоторым? – спросил он с подозрением, поднимая голову.
– Ну, мало ли! Знаешь, есть такие любители всяких наручников, ошейников…
– Ошейников? А ты-то откуда знаешь?
– А я девушка современная, начитанная.
– Ах, начитанная? Начитанная она! Я тебе покажу – ошейники!
Но Марина перехватила его руки и очень серьезно сказала, глядя в глаза:
– Лёш, мне все равно, понравилось – не понравилось, это я пошутила. Но я тебе клянусь: никогда больше ничего такого с тобой не сделаю. Ни-ког-да. Ты мне веришь?
И он так же серьезно ответил:
– Верю.
А потом, целуя ее, не удержался и пробормотал:
– В крайнем случае – прикуешь меня наручниками. – И засмеялся, когда она звонко треснула его по спине. А сама в то же самое мгновенье вытянула из памяти Лешего мучительно саднившее воспоминание о той жуткой секунде. Так опытная медсестра вместе с легким шлепком ладонью быстро всаживает в расслабленную плоть пациента острую иглу шприца и, закачав лекарство, мгновенно вытаскивает – пока пациент, зажмурившись, все ожидает укола…
На майские праздники поехали в Афанасьево. Сначала Леший даже радовался, что вместе едут, представляя, как уныло путешествовал бы один, и в метро не удержался – быстро поцеловал Марину, обняв за плечо. А сидевшая напротив девочка лет десяти, которую мама везла к зубному врачу, забыла бояться и смотрела на них во все глаза, и запомнила навсегда это поразившее ее счастье двоих, отделенных от всего мира. Но подъезжая к Кенженску, Лёшка так вдруг занервничал, что Марина тут же услышала звенящий комариный голос тревоги. И тревога была двойная: одна – про омут, другая… «Ах, вот оно что! Ну ладно. Пусть идет!»
Марина смотрела в окно на пробегающие перелески, поля, деревни и думала: «Надо же, в Москве уже все зацветает, а здесь – ни листочка, даже снег кое-где еще лежит! Север. Как странно – меньше года назад я так же ехала на автобусе, и ничего вокруг себя не замечала, умирая от тоски и боли. Та несчастная Марина осталась в прошлом. Словно и не я была, а совсем другая женщина – моя младшая сестра…» И вдруг вспомнила странный сон, приснившийся ей в поезде, – она лежала на нижней полке, к ней подошел высокий человек, весь в черном, и сказал:
– Пойдем-ка, там прибраться надо!
Она встала и пошла, недоумевая: где прибраться, зачем? Он вывел ее в тамбур и открыл дверь перехода в следующий вагон – а там оказалась кладовочка с множеством полок, заставленных каким-то барахлом.
– Вот, все твое. Разбери-ка!
Продолжая удивляться, Марина начала послушно приводить в порядок кладовку, а сама думала: «Откуда столько хлама? Я же давно все повыбрасывала…»
– Ну вот. Смотри, как хорошо.
В кладовке стало даже светлей и просторней. Черный человек протянул руку и достал что-то с верхней полки:
– А, вот оно где! Береги, смотри!
Это была маленькая глиняная крыночка, теплая на ощупь, прикрытая туго сидящей крышкой.
– Да ты открой, не бойся!
– Открыть?
Марина чуть приоткрыла крышку – оттуда вырвался луч такого яркого света, что она зажмурилась. И проснулась. «Надо же, какое приснилось! – думала она. – К чему бы это?»
В Кенженске Лёшка заметался было, потом решился:
– Марин, мне тут надо зайти кое-куда, по делам – забрать кое-что. Половодье, катеров много ходит, и запань еще не ставили, уедем на следующем, ладно? Может, к дяде Мите тебя пока отвести? Или погуляешь?
– Нет, я лучше в церковь схожу, где та икона – «Утоли моя печали». Помнишь, ты рассказывал, что доску выпрямлял и склеивал? Далеко церковь?
– Да вон, видна!
– А запань – это что?
– Запань? Такая преграда поперек реки, чтобы плывущие бревна собирать. Тогда катера не ходят. Я пошел? Ты там меня подожди, у церкви, я недолго, а потом к дяде Мите зайдем.
И ушел. Марина знала – к Тамаре пошел, прощаться. Пусть. Это его дело. Вошла в храм – служба кончилась, народу почти никого, полутьма, только огоньки свечей да лампад трепещут, ладаном пахнет. Купила свечек и пошла ставить подряд. «Ничего толком не знаю! – думала она. – Как, что? Язычница, одно слово. Где же эта икона-то?» И как будто толкнуло что в плечо, обернулась – да вот же она: Богородица правой рукой младенца держит, голову набок склонила, прислушивается. И такое лицо у нее – простое, милое, прелестное. Наверняка, с кого-то писал художник. Младенец – как младенец, а она – смотрит на тебя, слушает. У младенца свиток в руках со словами: «Суд праведный судите, милость и щедроты творите кийждо искреннему своему; вдовицу и сиру не насильствуйте и злобу брату своему в сердце не творите…» «Кийждо – каждый, что ли?» – подумала Марина и повторила про себя: «Злобу брату своему в сердце не творите…»
Не умея молиться, Марина просто смотрела Богородице в глаза и без слов, душой просила. Да что и скажешь, кроме – утоли моя печали! Ничего. Все – тут. Слезы текли по щекам – не вытирала. А потом услышала тихие прекрасные слова, которые распускались как цветы и уплывали по темной воде туда, где принимала их, сплетая венок, та, что все понимала и прощала: «Богородице Дево, радуйся… Благодатная Марие, Господь с Тобою… Благословенна Ты в женах… и благословен плод чрева Твоего… яко Спаса родила еси душ наших… Аминь!»
Марина обернулась – в отдалении стоял священник и крестился. Это он молитву читал!
Поклонилась ему, пошла к выходу, а он остановил:
– Христос Воскресе!
Ах да, пасхальная же неделя!
– Воистину Воскресе! – И порадовалась: «Хорошо хоть знаю, как ответить!» А сама подумала: «Неужели отругает, что без платка и в брюках?» Но он так кротко смотрел, что устыдилась. Молодой совсем, ей ровесник. Высокий, тонкий, чернобородый, и глаза черные, как у Лёшки.
– Арсений, отец Арсений. Вы ведь не наша прихожанка?
– Нет, я проезжая.
– Опоздали на службу?
– Случайно зашла. Икону посмотреть, «Утоли моя печали».
– Да, редкая икона.
– Мой… муж… ее реставрировал.
– Ваш муж? Так вы Алексея Злотникова супруга?
– Да.
– Ну что ж, передайте ему привет от нас и благодарность, икона в порядке, следим.
– А она чудотворная?
– Для истинной веры чудо не подпорка. – Он посмотрел на нее внимательно. – Но вы ведь… не крещеная?
Марина насторожилась – смотри-ка, да он… видит?
– Нет, не крещеная.
Да, видит. Надо же! И сама всмотрелась – он искренний, устойчивый, крепкий. И – верит. Верует. Похоже, он первый раз с такой, как она, столкнулся – не знает, что и думать. Он уверен был: сила его от Бога. А тут пришла язычница – такая же, как он. Священник чуть нахмурился, и Марина поняла, что он ощутил ее острожные прикосновения.
– И в Бога не верите?
Марина вздохнула: начинается! Она чувствовала, как священник всматривается в нее, очень осторожно, и сопротивлялась: они словно тянули потихоньку одну и ту же дверь – каждый к себе.
– Простите, батюшка, не хотелось бы вас огорчать. Нет, не могу я в бородатого Бога, на облаке сидящего, верить.
Он улыбнулся:
– Ну, в такого-то Бога даже я не верю. В Бога не верите, а молились?
– Да я и слов молитвы не знаю!
– А молитва не в словах, а в душе. А во что же вы верите, могу я спросить? Ведь во что-то вы верите?
– В любовь! – ответила Марина, не задумываясь, и сама удивилась.
– В любовь? Это хорошо. Возлюби ближнего своего…
– Как самого себя. Это я знаю.
– Знаете. Хорошо.
– Но это… трудно.
– Трудно, да.
Марина уже заметила, что он каждый раз повторяет ее последнее слово, и опять удивилась сама себе, что стоит и разговаривает с ним, и даже… И даже перестала придерживать ту дверь, что он пытался открыть.
– Легко любить тех, кого мы любим. А как полюбить тех, кого мы не любим?
– Я понимаю! Слово одно, а…
– Смысл разный. Как полюбить того, кто нас любит, а нам ненавистен? Старец Амвросий Оптинский так говорил: «Если нет любви – твори дела любви».
Марина смотрела на него, широко раскрыв глаза: он же… он с ней про Вадима говорит! Про Дымарика!
– Христос так проповедовал: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. И если возможно полюбить ненавидящего тебя, что же мешает полюбить любящего тебя?
«Но я же… я жалела Вадима. Иногда», – подумала она, и отец Арсений тут же ответил:
– Жалость? Жалость, сострадание. Да, да. Сила сострадания очень сильна в вас. Но жалость и сострадание без любви… без любви истинной… не всегда во благо.
– Почему?
Марина уже забыла обо всех своих попытках «придержать дверь», и с каждым его словом открывалась все больше и больше. Он словно думал вместе с ней, словно куда-то вел ее за руку… «Кладовочку разбирать! – вспомнила Марина, – Так вот о чем сон-то!»
– Давайте представим ближнего своего, отягощенного пагубной страстью… влечением… к некоей отраве… дающей ему иллюзорное счастье, но иссушающей душу и тело.
Марина почувствовала, как вся кровь бросилась ей в лицо и опустила голову.
– Как поступим мы с ним? Отвернем ли от него лицо свое? В конце концов, каждый сам за себя перед Богом ответственен. Что ж, если нет у нас ни сил, ни способов ему помочь, может, так и поступим. А если есть? Дадим ли мы ему этой отравы, чтобы не видеть, как он мучается? Чтобы утешить его в страданиях, хотя и знаем, что они возобновятся с удвоенной силой? Или со всей силой любви нашей постараемся отвратить его с пагубного пути? Стать лекарем ему? Душу его исцелить?
Марина посмотрела прямо в глаза отцу Арсению:
– Но разве… может… болезнь… стать исцелением? Отрава – лекарством?
– Невозможное человекам возможно Богу.
– Значит… значит я виновата? И нет мне прощения? Но я же… я так сожалела! Я… жить не могла!
– Прощение всегда возможно. Божья любовь подобна дождю, падающему и на пшеницу, и на плевелы, или солнцу, согревающему и праведников, и нечестивых. Это не значит, что Бог не делает различия между праведниками и нечестивыми, но пока человек жив, есть возможность для покаяния и обращения. Вы раскаялись, я это вижу. Раскаялись – значит прощены. Господь вас прощает, так оставьте гордыню – простите и вы себя. Оставьте прошлое – прошлому. Идите вперед. Вы – на правильном пути, верьте себе. Вы верите в любовь? Так Бог и есть любовь. И вы полны любви – так несите ее в мир! Дарите! А иначе – зачем вам дано так много?
Марина смотрела на него со слезами на глазах.
– Спасибо вам.
– Святой апостол Павел писал: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, – священник взглянул прямо в глаза Марине, – и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…» Понимаете?
– Да…
– Я буду молиться за вас. Как ваше имя? Марина?
– А можно вам за некрещеных молиться?
– Я помолюсь. Идите с миром. Храни вас Господь!
– Спасибо.
Отец Арсений перекрестил ее и долго смотрел вслед. А Марина шла и думала: «Помолюсь, сказал!» Правда, помолюсь – сам, от себя, это она поняла. Не как священник, просто как христианин. Поговорить бы с ним подольше! Что он сказал – много дано? Она опять вспомнила сон, и подумала: «А крыночка-то открылась! Крыночка, полная света любви. И не крыночка это вовсе!» На душе у нее было удивительно легко – груз вины, что она тащила на себе все это время, пропал. Нести любовь в мир? Как просто, почему она раньше не понимала! Но как это трудно…
Явился мрачный Лёшка – видно, тяжело далось. Молчал, отводил глаза. Ему было так погано на душе! Ноги к Тамаре не несли: знал, что виноват. Почти год они встречались, всю зиму у нее прожил, а уехал и пропал, слова не сказав. Нет, письмо-то он ей сразу написал: так и так, мол, прости! – но ответа не получил. Все прошло лучше, чем он ожидал, – Тамара женщина сильная, да и не особенно она на него рассчитывала, честно-то говоря: так, развлеклись, и спасибо. А сейчас прощались – поцелуемся, говорит. Ну, давай. Думал так, в щечку обойтись, но она с чувством, всерьез поцеловала его сладкими губами, пахнущими малиной – чай пила, когда пришел. А потом сказала, играя глазами:
– Может, погорячей простимся? А то как-то постно.
Лёшка выскочил, как ошпаренный, ненавидя себя, свое тело, мужское свое естество, так некстати вдруг взыгравшее. С размаху саданул кулаком по столбу у калитки, разбив до крови костяшки пальцев, и еще больше озверел. Шел и матерился: «Бабы, черт бы вас побрал! Физиология, провались она!» И даже не надеялся скрыть все это от Марины – знал, все увидит. Вот тоже еще, провидица. Нет бы была как все, а то дар у нее! Одни мучения от этого дара.
Ворчал и шел, ссутулившись, как провинившийся школьник. Конечно, Марина сразу увидела: «Руку разбил, ты подумай! Что ж он там делал-то, дрался?! Горе ты мое!» Сунулась было помочь, но он так и взвился:
– Что ты вечно лезешь! Я не маленький! Отстань! – И ушел вперед.
Марина вздохнула: «И правда, чего я лезу! Пусть сам, как хочет». И только на катере, когда уже подплывали к Афанасьеву, Леший, взявшись за поручень, осознал – ничего нет на руке: ни ссадины, ни красноты, ни синяка, ничего! Ах ты, черт – и покосился на Марину. Она посмотрела ясным взором, и он приободрился – не обиделась! Повеселел, чмокнул в висок:
– Как ты? Не укачало, ничего?
– Нет. Ты представляешь, а я и забыла, как меня укачивало. Нормально доехала – и на поезде, и в автобусе, и на катере, надо же!
– Смотри ты!
– Лёш, а тебе отец Арсений привет передавал, я забыла.
– А, виделись?
– Да.
– Как он тебе показался?
– Он… он такой же, как я, представляешь?
– То-то я чувствовал – необычный, не как все. Я ведь попов-то этих навидался – много иконостасов по храмам реставрировал, все бесплатно, правда, норовили. Арсений… он думающий. Я ему стал было жаловаться на что-то церковное, уж и не помню. А он мне такую притчу рассказал. Когда человек был еще ребенком, бабушка всегда говорила ему: «Внучек, вот вырастешь большой, станет тебе на душе плохо, иди в храм, там легче станет». Вырос человек, и стало ему жить как-то совсем невыносимо – вспомнил он совет бабушки и пошёл в храм. И тут к нему подходит кто-то: «Не так руки держишь». Другой подбегает: «Не там стоишь». Третий ворчит: «Не так одет». Сзади одёргивают: «Неправильно крестишься». Еще кто-то говорит ему: «Вы бы купили сначала книжку, прочитали, как себя в храме вести надо, потом бы и заходили». Вышел человек из храма, сел на скамейку и горько заплакал. И вдруг слышит он голос: «Что ты, дитя моё, плачешь?» Поднял человек своё заплаканное лицо и увидел Христа. Говорит: «Господи! Меня в храм не пускают!» Обнял его Иисус: «Не плачь, они и меня давно туда не пускают».
– Надо же!
– Представляешь? Священник – и такое рассказывает. Правда, выпили мы с ним. Марин, слушай, что мне сказали-то: Полунино сгорело!
– Все Полунино? И дом Макеева?!
– Все, подчистую!
– Отчего, неизвестно?
– Отчего! Все от того же! Витя Легкие Ножки спалил! Пастух, помнишь? Напился и…
– Жалко.
– Еще бы не жалко.
– Лёш, а сходим туда?
– Куда, в Полунино? Зачем?
– Посмотреть.
– Да зачем?
– Не знаю…
– Вот ёжь твою медь! А?
– Лёшечка, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пожалуйста в шоколаде с бантиком!
– А-а, ладно. Сейчас передохнем, сходим.
– Ты мой зайчик!
– Зайчик! Я тебе покажу зайчика! Ох, дождешься ты у меня! Нет, это надо – только ногу на берег поставили, ей в Полунино надо, а? Зачем? Пепелище смотреть?
Так и ворчал всю дорогу.
Пришли – да-а… пепелище. Макеевского дома остатки только по печи и опознали – изразцы все потрескались… труба торчит…
– Ну?! И что тебе тут надо?
– Лёшечка, ангел, постой, я быстро, я сейчас, я мухой!
– Мухой!
– Мне бы палку какую-нибудь…
Нашел ей палку, а самому уже интересно стало: и что Маринке приспичило?
– Ты осторожней там лазай, слышишь. Там стёкла и мало ли что.
– Я осторожно…
И пошла там ходить, палкой ковыряться. Нагнулась, подняла что-то, в платок ссыпала – пепел? Потом опять пошла – а палку, как миноискатель держит! Покружила и присела – он аж на цыпочки привстал: что там, что?
– Смотри! Я знала, что-нибудь да найду!
– Что это?
– Медальон!
И правда, цепочка с медальоном, оборванная. Марина потерла, она и засияла.
– Золото?!
– Наверное…
– Как ты узнала?
– Да я и не знала. Смотри!
Открыла плоский медальон-сердечко, а там – маленькая фотография, старая, коричневая, мутная – но еще видно тонкое юношеское лицо с усиками…
– Это он!
– Француз? Надо же!
Пошли было обратно, Лёшка вдруг остановился: подожди-ка…
– Что ты?
– Сейчас!
Полез в карман, блокнот достал, карандаш начал рисовать! Руины, печь с трубой. Нет, ты подумай! Идти не хотел, а теперь – пожалуйста!
– Зачем тебе?
– Ты что, живописно!
Шли обратно – Алексей все озирался по сторонам: как-то жутковато было. Казалось, что окоем сузился – лес придвинулся, тучи нависли. Нет, правда: вон тот ржавый остов комбайна, от него до первых деревьев метров сто было. А сейчас… К ночи Леший вдруг вспомнил:
– Смотри-ка, а кошка так и не объявилась. Раньше всегда приходила, не сразу, но приходила.
– А я думала, может, забрать ее с собой? Или не захочет?
– Да как ее довезешь, ты что!
– А в корзинке? Сверху – тряпочкой завязать! И дышать можно, и в дырочки смотреть…
– Ага, так она и станет тебе в дырочки смотреть! Марин, ну ты только представь – катер, автобус, поезд, метро. Да она от страха сдохнет по дороге.
– Жалко. Такая кошка смешная. Мне ее не хватало.
– Да мне тоже жалко, а что делать. Она раньше так переживала, когда я уезжал, – провожала, бежала за мной до воды. Когда возвращался, она первые дни все время бегала проверять – здесь я или нет. А потом я стал ее к тете Маше относить, и она поняла: раз в тот дом несут, значит, хозяина долго не будет. И мисочку ее убирал. Если ненадолго куда уходил, оставлял, чтобы знала – скоро буду.
– Надо же, какие у вас сложные отношения!
– Что ты!
Утром Марина уговорила Лешего сходить к реке.
Было холодно, ветер гнал облака – изредка выглядывало солнце и показывался вдруг кусочек пронзительно синего неба. Снег кое-где лежал, не таял.
Надо же, тут совсем еще зима!
– Лёш…
– Наверх хочешь, на гору эту чертову. К омуту!
– Пожалуйста!
– Ну, пойдем.
– А потом к тете Маше, да?
– Да, правда.
– Только я одна, хорошо?
– Марин!
– Лёшечка, ничего не будет плохого, ничего! Я клянусь тебе!
Только вздохнул. Мрачно смотрел, как подошла она к краю, постояла, потом достала что-то из кармана и, размахнувшись, бросила в воду – Леший догадался: медальон из Макеевского дома! И пепел в воду высыпала из бумажного кулечка! Покачал головой: «Надо же, что придумала!»
Марина опустилась на колени и поклонилась в землю. Леший понял – благодарит, и тоже прошептал, неведомо к кому обращаясь: «Спасибо! Спасибо, что отпустили нас!»
Марина поднялась и замерла, запрокинув голову вверх. Леший тоже посмотрел на небо – редкие снежинки опускались на лицо, обжигая холодом и тая. Среди туч образовался просвет и показался на секунду маленький, еле видный кусочек радуги – разноцветное туманное пятно на серых облаках. А потом вдруг такой синевой, таким светом плеснуло из этого просвета – Лешему даже вдруг показалось, что фигурка Марины с поднятыми вверх руками, освещенная ярким лучом… взлетела! Взлетела – невысоко – и зависла в воздухе на пару секунд.
Он помотал головой: «Привидится же такое!» Подошла Марина, он заглянул ей в лицо – она улыбалась.
Глаза сияли. Они обнялись и долго стояли молча – две маленькие фигурки на косогоре посреди бескрайних лесов под тусклым северным небом. Потом Марина сказала: «Я люблю тебя». И еще раз повторила, глядя Лешему в глаза: «Я тебя люблю». Так легко выговорилось, так просто. Что может быть проще-то: «Я тебя люблю». Ничего.
Потом зашли к тете Маше, посидели, погрелись. Та чаю им налила, села, пригорюнилась:
– Ну что, желанные, последний раз приехали?
– Да, похоже, что последний.
– И правильно! Кончилася тут жизнь, изжилася вся. Выжива-ают.
– Как ты тут, теть Маш, одна-то останешься?
– А я к племяннице поеду, хватит уже одной куковать, старая стала.
– Теть Маш, а где кошка? – спросил Лёшка.
– Какую тебе? Вон они, по углам…
– Да нет, моя кошка. У меня которая жила?
– Такая, с черными лапками! Как в чулочках! Пушистая! – пояснила Марина.
– Еще мне, ихние чулочки разбирать! Ищите сами! Пушистая – не пушистая… Кто их разберет! Плодятся, дармоеды…
Не нашли.
– Марин, если придет сама – заберем. А так – где ее найдешь.
Пошли домой, собираться – утром катер пойдет, не пропустить бы. Совсем что-то потемнело, того гляди, снег повалит. Леший пригляделся – и тут та же картина: ну не было этих деревьев! Не было! Писал он здесь, помнил прекрасно! Что за чертовщина! А потом остановился.
– Марин, – тихо сказал. – Посмотри…
– Куда? Что там?
– Вон! Смотри – стоит. У тех деревьев.
– Кто? О-о!
– Пропало!
Чуть не до полночи собирались. Лёшка ходил, смотрел: что взять, что – оставить. Понимал – вряд ли еще вернется.
– Марин, ты тоже посмотри женским взглядом, что забрать.
Пошла, принесла сахарницу глиняную с цветком на боку и две граненые зеленоватые рюмки.
– А, правильно! Это надо!
Сам полез на чердак, притащил кусок резного наличника и старые сапоги.
– А это-то зачем?
– Да ты посмотри! Русалка!
И правда русалка: толстая, смешная, волосы распустила, груди наивные выпятила, хвост – кольцом. Глаза круглые, губы бантиком.
– Какое чудо! Откуда?
– Из Дьякова! У Макеевых этих, полунинских, второй дом был в Дьякове. И какой! Я такого больше никогда не видел. Мы с отцом гуляли, в Дьяково зашли, он мне показал. Марин, это такое чудо! Я жалею – мало взяли оттуда: наличник, ставенку, еще что-то. Все равно потом сгорел. Следующим летом и сгорел. Там такие наличники были, двери, ставни расписные! Я этот дом рисовать ходил, где-то у матери должны рисунки валяться, надо поискать. Когда учился, рисунки преподавателю показывал, он говорит – не характерная резьба, не северная. А потом сам наткнулся, случайно – единственный дом такой остался, в Городце, кажется, это на средней Волге. Очень похоже.
– Лёш, а сапоги зачем? Тоже в Москву повезем?
– Это отцовы! Нет, не повезем, куда. Сейчас, зарисую быстренько. Они выразительные очень.
И правда, как живые. Марина словно всего человека увидела – вырос из сапог расплывчатый образ невысокого мужичка, носатого и вихрастого – на Суворова похож, вот что. Лёшка зарисовал, головой покрутил – ничего, хорошо. Оглянулся, увидел, как Марина на него смотрит, хотел было подойти, но остановился и опять – рисовать:
– Вот так посиди, ладно?
Раз, раз – начеркал, посмотрел: нет, не то, не дается. Такое у нее сейчас выражение лица было – и упустил. Ладно, можно позу поймать. Сел на пол, карандашом чиркает, ничего уже не понимает, только командует:
– Эту руку вот сюда подвинь!
– Правую?
– Правую… левую… не знаю! Вот эту! А эту – сюда. Ты можешь сделать рукой вот так!
– Как – вот так?!
– Да не знаю!
– Так? Еще так могу…
– Вот-вот-вот… Назад откинься!
Ну, все, замучает теперь.
– Ладно, пусть так…
И смотрит в задумчивости.
– Лёш, ты что хочешь сделать-то, ты скажи. Я так и сяду.
– Марин, если б я знал, что хочу, давно бы сделал. Знаешь, ты просто подумай там что-нибудь свое, а я порисую тебя, ладно? Вдруг поймаю.
«Что ж ему надо-то? – думала Марина. – Если он и сам не знает, как я пойму? Никак». И просто смотрела на него – любовалась: глаза горят, волосы разлетаются. Волосы у него жесткие, длинные, непослушные, распадаются на два крыла надо лбом – когда пишет, тесемочкой перевязывает. И правда, чем-то он на Серова похож. Только темный и глаза черные. А руки какие! Сильные, видящие – сами работают, пока он смотрит. Ага, смотрит – как на композицию из фруктов. Обо всем забывает, когда пишет. И вдруг спросила:
– Лёш, а когда ты первый раз влюбился?
– Как когда? Ну вот, с тобой…
– Ты что хочешь сказать?.. Да ладно тебе! За тобой девчонки всегда бегали, Танька рассказывала.
– Танька ей рассказывала… Что она знает, твоя Танька!
– Ну, давай, колись.
– Марин, да это все не то было. Это так, гормоны играли. Слушай, а у кого такой рассказ есть, у Бунина? О любви и влечении?
– Да, «Натали». Меня он тоже поразил: я не могла понять, как же герой так может – одну любит, а спит – с другой. Как это можно разделить?
– Так и можно. Я знаешь в кого влюблялся? В портреты.
– В портреты?
– В красавиц на портретах. И так влюблялся! Репродукции у меня над столом висели…
– Надо же, какой мальчик был романтичный! А кто тебе нравился?
– Жанна Самари Ренуара, «Незнакомка» Крамского. А больше всего, знаешь кто? Царевна-Лебедь Врубеля. Это такое потрясение было! Мы с классом ходили, и я у Врубеля застрял. Сначала Демон меня поразил, потом – Пан, а когда Царевну увидел, все, погиб. Еле меня увели. Она мне снилась. Я когда в эти глаза взглянул, со мной что-то такое сделалось… не знаю. Я столько раз туда ходил, смотрел: не понимал, как это сделано! У других понимал, а здесь – нет. Мне кажется, с этого и художник во мне проснулся, с Врубеля. А потом Фешин! Я уже постарше был, когда его живопись увидел, даже сам писал что-то. Выставка была в Ленинграде, я специально поехал.
– Как интересно! А я никогда Врубеля не понимала. А Фешина и не знаю!
– Да не надо понимать! Надо видеть, чувствовать, а вы всё норовите картину читать, как книгу. Передвижники вон не картины писали, а романы и фельетоны, там все понятно, конечно.
– Ну, Лёш! Что ты хочешь, я же филолог! Конечно, я все пытаюсь словами выразить.
– Словами… Семирадский тебе небось нравится? Константин Маковский? Красивенько все, понятненько!
– Лёшечка, а чем плохо, что понятно? Мне все казалось – мешанина красок у Врубеля, не упорядочено… Что-то безумное. Он ведь и на самом деле с ума сошел?
– Безумное! От гения до безумца один шаг! А почему? Потому что гений прозревает иные миры, вот почему! Как же он сказал-то, Блок? Доклад читал о символизме… Подожди, сейчас! Вот, вспомнил: «искусство есть чудовищный и блистательный Ад. Из мрака этого Ада выводит художник свои образы…» А? Как определил! Потрясающе! И когда гаснет золотой меч, протянутый прямо в сердце ему чьей-то Незримой Рукой – сквозь все многоцветные небеса и глухие воздухи миров иных, – тогда происходит смешение миров, и в глухую полночь искусства художник сходит с ума и гибнет! Это прямо про Врубеля.
– Ты наизусть помнишь?! Глухие воздухи иных миров – надо же…
– Примерно. Я же кучу книжек перечел про Врубеля, все понять пытался…
– Вот видишь, ты тоже понять пытался!
– Я его душу понять пытался! Тогда и живопись поймешь. А потом, ты говоришь – слова! А что, поэты понятно пишут? Мандельштам вон или ранний Пастернак – одни темные смыслы. Или Цветаева твоя! Тебе же нравится? А кто понятно пишет, так это и не поэзия.
– Ну да, в чем-то ты прав. Помнишь, кстати, у Мандельштама:
Художник нам изобразил
Глубокий обморок сирени
И красок звучные ступени
На холст как струпья положил.
Он понял масла густоту, –
Его запекшееся лето
Лиловым мозгом разогрето,
Расширенное в духоту…

– Вот! Что это такое – «его запекшееся лето лиловым мозгом разогрето, расширенное в духоту»?! Ты сама объяснить не сможешь! А «красок звучные ступени» – это хорошо! Это правда.
– А Пастернак, между прочим, вот что написал: «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту! Он понял, что…
– А ты до конца-то помнишь эти строки?! Все только это и цитируют! Вот я тебе прочту, чтоб ты знала, филолог хренов:
В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту!

– Но! – Алексей торжествующе ткнул в воздух указательным пальцем:
Но мы пощажены не будем,
Когда ее не утаим.
Она всего нужнее людям,
Но сложное понятней им…

Оба увлеклись – Марина во все глаза смотрела на Лёшку, который в возбуждении бегал по комнате и размахивал руками.
– Ну? Слышишь, что твой Пастернак говорит: но сложное – понятней им! Сложное – понятней! Что?
Марина смотрела Лешему прямо в глаза, чуть улыбаясь, потом подняла руки, обняла его за шею и притянула к себе:
– Я хочу тебя! Прямо сейчас.
– Ты подумай, что поэзия с женщиной делает! – забормотал Лёшка, но она не дала ему продолжить: так впилась в губы, что он слегка задохнулся.
Потом они любили друг друга на старой лежанке, где когда-то Лёшкины родители зачали его самого. В избе было тепло, уютно пахло деревом, хлебом, соломой, мятой и полынью – пучки сухих трав висели на стене. За стеной завывал ветер, бросая горстями сухой колючий снег, так что стекла дребезжали: непогода разыгралась не на шутку. Заснуть не могли долго – тихо лежали рядом, слушали, как скребутся мыши, как вздыхает и поскрипывает половицами дом, словно кто-то ходит тихонько, на цыпочках. Леший чувствовал, как течет сквозь него ручеек нежных слов, которые Марина произносила в душе: «Свет мой, радость моя, любимый мой, желанный, единственный!» – и думал: ничто не сравнится с этим, никакая физиология. Это сильнее. Переспать с кем угодно можно, удовольствие получить. А так – только у нас с ней…
А Марина думала о том, что с ней произошло на берегу. Ей хотелось рассказать Лёшке, но не могла найти слов, чтобы описать свои ощущения: Алексей видел хлынувший на нее свет, а она чувствовала этот свет всем своим существом. И свет этот был – Любовь. Любовь, которая все созидает, все держит и все наполняет энергией. И ее, Марину, наполнило до краев, как сосуд. Вот она, крыночка-то! Раньше лишь уголек тлел – слабо, на самом донышке, но тлел, а теперь живой огонь переливался через край…
Утром уходили и оглядывались на дом, на деревню. Кошку высматривали. Увидели, когда уже катер пришел:
– Лёш, вон она!
Сидит наверху на склоне, хвостом лапки обвила.
– Кис-кис! Кошка! Иди сюда!
Нет, не идет. Сидит, смотрит важно.
– Ну, тогда – прощай!
Отплыли. Кошка привстала столбиком, посмотрела вслед катеру, потом спустилась к воде, понюхала, полакала быстрым язычком и пошла вдоль кромки, высматривая мелкую рыбешку. Хотя какая рыбешка в ледяной воде?
Сидели на корме, смотрели, как уплывает вдаль косогор с березой.
Тихо, только катер тарахтит. Небо свинцовое, тучи плывут. Север. И лес стоит мрачный по берегам – еще не проснулся. «Вот проснется лес – думал Лёшка, – что будет?» И увидел, как ожили и зашевелились сосны, березы, ели. Лес проснулся и двинулся на деревню – медленно, постепенно, прорастая хваткими корешками и цепкими побегами, выпуская вперед траву и кустарник, пробегая юркими белками и острожными зайцами. Пошел медведем и волком, кабаном и быстрой лисой. Полетел совой и вороном. Все надвигался и надвигался, пока не стал стеной по берегам Кенжи и Лундогни, Кемы и Виги, Межи и Куножа, Марханги и Светлицы, Белого и Черного Лухов…
И, хоронясь за стволами деревьев, смелея с каждым шагом, показалась нежить – косматый Леший в серых лишайниках, Вечерница с отблеском заката в глазах, Берегиня, чьи волосы светлее лунного света. А за ними – мавки, домовые, банники, волосатки и вытьянки, полудницы, кикиморы да шишиги.
И каким-то чудом оказавшись в самой сердцевине лесов, среди бурелома, где двести лет не ступала нога человека, увидел Алексей, как ожила в дупле и вылезла на божий свет, цепляясь за кору мощными лапами с серебряными когтями, расправляя метровые крылья, огромная птица с прекрасным женским ликом: Сирин, птица радости, – от главы до пояса состав и образ женский, от пояса же птица. Но кто пение Сирина услышит, забудет всю жизнь свою, и слушать будет, пока не умрет.
И вторая, черная, вылезла из другого дупла, крыльями повела – Алконост, птица печали. Сели рядом, поцеловались. Оглядываются, крыльями трепещут. И там, где Сирин, – сияние ярче дня. А там, где Алконост, – тьма чернее ночи. Лица у обеих белые, губы – красные, как кровь. А глаза – не глаза, очи! – влажные, женские, манящие, колдовские. Взглянешь и пропадешь. Утонешь, как в озере. У Сирин озера синие, у Алконоста – черные. Сидят, на небо посматривают, словно ждут кого-то.
И прилетела, наконец, огромная – вдвое больше Сирина и Алконоста, тоже черная, но с кровавым блеском на пере: так вспыхивает горящий уголь киноварью да золотом. Вещая птица Гамаюн. Села рядом, крылами сестер обняла, и запели все три разом. А потом взлетели.
Лёшка вздрогнул, очнулся.
– Марин? Ты видела?
– Видела. Жутко.
– Пойдем отсюда.
Он встал, подошел к борту, и такой порыв был, что чуть было ключи от деревенского дома в воду не бросил – прощай, дескать, Афанасьево! Но опомнился: что еще за мелодрама. Мало ли, приехать придется.
Леший с Мариной ушли в каюту, но долго еще в ушах у них звучала неземная, нечеловеческая, жуткая и несказанно прекрасная песня в три голоса.
И все мерещилось, что там, высоко в небе, летят, провожая катер, три огромных птицы, три сестры – Радость, Печаль и Мудрость.
Сирин, Алконост, Гамаюн.
Назад: Часть пятая. Эта женщина
Дальше: Часть седьмая. Ангел Надежды