Часть вторая. К другому берегу
Леший только ближе к вечеру окончательно осознал, что Марина – здесь! Не выдержал, побежал к тому дому, решил зайти, вроде посмотреть, как устроились: ребят уже уложили, сами чай пили.
– Леший пришел! Чайку? – спросила Татьяна.
– Можно…
А сам на Марину покосился: как она, что? И расстроился – опять все то же: взгляд отрешенный, смотрит – не видит.
– Ну что, за грибами-то когда пойдем? – поинтересовалась хозяйственная Танька. – Есть грибы-то?
– Есть, много! Черники полно, брусника только начинается, – кивнул он.
– Давай послезавтра? – спросила Татьяна.
– Давай.
– Пока обустроимся, пока что… – Татьяна поставила перед ним чашку с чаем.
– Ну да, – согласился Леший.
– А рыба как? – включился Серёга, завзятый рыболов.
– Да вроде есть. Ты ж знаешь, я рыбак тот еще!
Потом Леший отправился к любимой березе-пятисвечнику, на закат смотреть. Старая береза, огромная – пять стволов вместе растут из одного корня. Сел, пригорюнился. А вокруг, как нарочно, такая картина, что хоть беги за этюдником: на западе ярко-голубое небо с золотыми облаками, на востоке – растяжкой сверху вниз – от голубого к синему, и облака розовые, а в южной стороне – четвертинка растущей серебряной луны в лиловых облаках. Леший смотрел, как постепенно всё менялось, и краски словно перетекали одна в другую: золотое – в розовое, розовое – в лиловое, лиловое – в синее. И темнело, темнело. Луна набухала, наливалась красным золотом, все ниже наваливалась на лес, пока не завалилась совсем. Звезды появились. Прилетела из лесу сова, бесшумно и плавно облетела березу по кругу, разглядывая Лешего. Еще какая-то птица полетела через реку, быстро-быстро махая крыльями. Тихо. На востоке желтая звезда зажглась. «Может, наладится все как-нибудь, а?» – спросил у звезды. Может быть.
Вернулся к себе в избу, посмотрел на себя в зеркало и сбрил к чертовой матери отросшую, как у настоящего Лешего, бороду. Вид получился на редкость дурацкий – лоб и щеки загорелые, а подбородок бледный. Расстроился окончательно и лег спать. Ребята, конечно, посмеялись над ним с утра, а Марина и внимания не обратила.
Неделя пролетела – не заметили: уборка-разборка, рыбалка, грибы-ягоды. Пару раз Лёшка с ними ходил, водил за грибами в дальний лес. В накомарниках жарко, но куда деваться – комары заедят. Лёшку почти не кусали, а на этих, свеженьких, так и кидались. Серёга раз сходил – ну вас, говорит, с вашими грибами, я лучше рыбу буду ловить. Как будто там комаров меньше. Но красота такая в лесу, что провались эти комары: густые мхи аж пружинят под ногой, а по цвету – каких только нет оттенков зеленого! А на мхах стоят ярко-желтые сыроежки, каждая с хорошее блюдце, червивых много, правда. У черники веточки зеленые и бордово-желтые, а ягоды и круглые, и продолговатые: черные, синие, голубые, крупные, как вишни. Брусника еще недозрелая, но ягодка в темном малахите листвы как рубиновая горит, хорошо! Под дождь попали, пережидали под сосной. Сразу и солнце засияло – весь бледно-зеленый ковер мха засверкал вдруг бриллиантами капелек, засиял радужными вспышками. Лёшка позвал Марину:
– Посмотри-ка!
В самой чащобе, в зеленом сумраке стоял гриб удивительной белизны, настолько белоснежный, что даже сиянием окружен, белым свечением, как нимбом.
– Ой! Как красиво! Светится! Что это за гриб такой?
– Да поганка какая-нибудь…
– Пога-анка? – удивилась.
Потом след ей медвежий показал на лесной дороге, в глине – огромный! Поставил ногу в сапоге 45 размера, так еще место осталось.
– Нет, правда – медведь?
– Правда! Видела – кое-где ягода объедена вместе с листьями? Это зверь поел, медведь. Ребята чего так орут – отпугивают.
– Врешь ты все…
– Испугалась? Не бойся, он не подойдет, нас много!
И как будто что-то прежнее между ними замерцало – словно сияние от белого гриба! Потом погасло.
Марина бродила по лесу как зачарованная – Лёшка все следил за ней издали, присматривал. Словно у него в сердце компас был, а Марина – магнит: всегда знал, где она, в какой стороне. И все время думал, думал… И в лесу думал, и дома, в деревне. Что думал? Сам не знал. Ворочались мысли, как тяжелые глыбы.
К Марине подходить боялся. Видел издали – то за водой пройдет, то с ребятами играет, то еще что. Обедал у них пару раз – Марина почти не говорила, все молчала. Сердце сжималось. Ночью не спалось, выходил звезды считать к любимой березе: старое дерево, мудрое, посидишь, вроде поумнеешь. Кошка с ним вместе гуляла, подружка. Разговаривал с ней, да что толку от кошки. В воскресенье собрались прошедший Лёшкин день рожденья отметить. Татьяна пирогов напекла с грибами, рыбой, ягодой. Суетились, бегали туда-сюда с тарелками-табуретками. Уселись наконец.
– Лёш, тебе чего – квасу?
– Водки налей.
– Водки?! – прищурилась на Лешего Татьяна.
– Тань, все нормально. Ну, поехали!
Чокнулись разномастными стаканами и стопками. Марина – как воды отпила, не сморгнула. Не мог видеть ее бледное лицо, пустые глаза. Залпом выпил, сморщился – давно не пил. Потом еще стопку. Почувствовал, что захмелел, расслабился. Отпустило слегка. Хохотал о чем-то с Серёгой, пугал мелкого Сергеича, делая страшные рожи – тот визжал с восторгом. Деревенские новости рассказывал:
– Егорыч в Череменино перебрался.
– А тетя Маша как? – спросила Татьяна.
– Да тоже думает. Тяжело ей одной с хозяйством-то! Уедет – совсем деревня умрет, одни мы, дачники, останемся.
– Ну, ты-то не дачник! – возразил Серёга.
– Да что я?.. так. Стареет тетя Маша. Забывать стала много. Потеряет что-нибудь, ходит, вздыхает: вот и думай, вот и гадай – то ли рукастый, то ли зубастый…
– А кто это – рукастый-зубастый? – испуганно спросил младший Кондратьев.
– Да мало ли тут нежити! – сказал Леший.
– Да ладно тебе! – отмахнулась от него Татьяна.
– И ничего не ладно! Мне лет десять было, когда первый раз сюда взяли. А тут так строго – к вечеру всех мелких по домам загоняли. Как закат – домой. Строжайше. Ну и ноешь, бывало: «Я еще поигра-аю!» Нет, нельзя. Почему? Тут отец и рассказал страшилку эту, мать потом ругалась: что ты ребенку голову забиваешь, пугаешь.
– Что за страшилка? – нахмурился Серёга.
– Ну, играл мальчонка деревенский на лугу вечером. Заигрался. И вышла к нему из лесу женщина. Вся в черном и босая. Подошла, за руку взяла, а мальчик с ней и пошел. И пошел, и пошел – как зачарованный. Так чуть было в лес не увела. Насовсем.
– А как же он спасся? – разволновалась Татьяна.
– Вспомнил – молитву прочел, тетка и рассыпалась. Это Вечерница была. Такая нежить. Они на закате выходят, детей забирают. Потому и не пускали ребятню гулять по вечерам. И так мне красочно отец рассказал, так страшно, что я еще тогда подумал – а не с ним ли самим это случилось? Боялся потом. Как к ночи – страшно! Даже к отцу приставал: научи меня молитве.
– Научил? – спросил у Лешего Серёга.
– Ну да – Отче наш. Только и знаю.
– А ты крещеный? – задал Серёга следующий вопрос.
– Нет, наверное. Отец партийный был, вряд ли. Не знаю.
– Может, в деревне окрестили? – сказала Татьяна.
– В деревне? Где вы тут церковь видели? Был когда-то храм на этом берегу, отец рассказывал, но сами и разрушили, местные, в тридцатые годы. А теперь – только в Кенженске, да еще в Макарьеве… Так что никакой тут святости не осталось, одна нежить.
Леший говорил, а сам все на Марину посматривал: слушает, нет? Слушала.
– А в Кенженске икона в храме необычная: «Утоли моя печали». Такой Богородицы нигде больше не видел. Я доску реставрировал. Икона на очень тонкой доске написана, ее выгибало все время. Пришлось дублировать, шпонки ставить…
– Утоли моя печали… Красиво, – тихо сказала Марина, и у Лешего дрогнуло сердце. Он затарахтел еще бойчее:
– А вот еще – москвичку помните?
– Тетка такая лихая? – вспомнил Серёга.
– Ага! Она этим летом была, так, говорит, лешего видела!
– Тебя, что ли? – рассмеялась Татьяна.
– Да правда, настоящего! – сказал Леший.
– Ла-адно! – отмахнулась от него Татьяна.
– Лохматый такой, говорит, зеленый! Егорыч на лодке отвозил ее в Череменино, к самолету. Дала ему бутылку за провоз, он открыл: там вода, а не водка! Матерился: пусть только приедет – ни одна собака ее не повезет!
– А питерских не было? – спросил Серёга, подмигнув Лёшке.
– Питерских?.. – не понял Лешка.
– Что за питерские? – это Татьяна.
– Да так, туристки, – нехотя ответил Лешка.
А сам Серёге исподтишка кулак показал: не трепи, мол, лишнего. В прошлом году тут были – приплыли на моторке три девки, крутые такие: блондинка-толстуха, брюнетка и рыжая с челкой. С рыжей-то он и переспал. Черт, Серёга напомнил не вовремя!
Леший оглянулся, а Марины нет – ушла. Выпил с горя, потом еще и понял – зря: последняя лишняя была. Кураж ушел, навалилась злая тоска. «А, напьюсь!» – подумал. Но Татьяна не дала: «Хватит! Остановись. И вообще – спать пора. Все, иди с богом!» Пошел, покачиваясь, к любимой березе, подышать. А там Марина, на звезды смотрит. С кошкой разговаривает – издали услышал:
– Ах ты, кошка! Ах, какая ты ко-ошка! Ты такая смешная! Разве ты кошка? Ты енот какой-то. Ишь ты, лапки у тебя черные, прям танцовщица из «мулен Руж». И пяточки черные! Давай ты со мной поедешь, а, кошка? Ведь не поедешь? Не поедешь…
Обиделся – с кошкой разговаривает, а с ним – ни словечка! Кошка, понимаешь…
– Кто там?!
– Это я.
– Леший!
Подошел, сел рядом.
– А где кошка?
– Убежала, забоялась.
– Меня… забоялась? Кошка? Моя же кошка… Меня… Предательница! Как все вы. Ба-абы.
– Лёша, да что с тобой? Ты напился, что ли?
– А что со мной? Со мной все нормально. А с тобой вот что? Ты забыла меня?
– А ты меня – не забыл разве? Пойду-ка я.
– Нет, подожди! Посиди. Ты что?.. Ты со мной совсем… говорить не хочешь?!
– Ну, давай поговорим. Ты давно здесь?
– Где?
– В деревне!
– А-а… Третий год… Или второй? Забыл.
– Как третий-второй? Ты что, все время здесь живешь, что ли?
– Ну да. Почти. То приеду, то уеду. Туда-сюда. Мотаюсь как это… как его… в проруби.
– А… семья?
– Семья! Нету никакой семьи. Кошка, и все.
– Ты что… ты – ушел?
– Я ушел? Я ушел. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел! Ушел. Да. Развелся.
– Почему?
– Почему-у… А вот это ты мне скажи – почему?
– Я – скажи?!
– Ну да! Ты – скажи! Ты же баба – вот и скажи, почему это вы так можете. Почему это так вот можно при живом муже… а?
– Она тебе что – изменила?
– Ну да, да, да! Сука…
– Подожди… как же это?
– Это вот ты мне и скажи – как? Как это можно – от одного беременна, за другого замуж, с третьим переспать, а?
– Я не знаю.
– А что ты знаешь? Как с женатым гулять – это ты знаешь?
– Это я знаю.
– А-а! А про жену его – ты думала? Ей каково было, а? Как это можно…
– Не думала. Я пошла.
– Коне-ечно… С горочки-то кататься – одно, а саночки возить – другое. А теперь вот… Скорбь мировую изобража-аешь.
– Ты! Знаешь что! Пошел ты!
И растворилась в темноте. А он остался – сидел, бормотал что-то сам себе, то кошку звал, то кричал в темноту: «Марина-а!»
Проснулся утром – не помнил, как домой пришел. Голова трещит: господи, и как развезло-то, а выпил всего ничего. Что значит – отсутствие практики! Опохмелиться, что ли – нашел заначку, на всякий случай держал. Только хотел хлебнуть, вдруг ударило: вспомнил, как сидел с Мариной под березой и что говорил… А, чтоб тебе! Идиот! Придурок! Сразу все похмелье как рукой сняло: «Что ж я наделал-то! Вот урод!» Надо идти улаживать.
Вышел, огляделся – и как нарочно: Марина идет к колодцу с ведрами. Подхватился и к ней. А у колодца – лошадь, Карька. Видно пить хочет – к Марине подошла, морду к ведру тянет.
– Лошадь…
– Не бойся! Она пить хочет. Это пастуха лошадь. Он ее пускает – она и ходит сама по себе. Сейчас, сейчас, лапушка, я тебе воды достану!
А сам счастлив, что лошадь эта затесалась: как с Мариной говорить после вчерашнего – не представлял! Посмотрел краем глаза – вроде она ничего. И глаза сияют, как у ребенка: ло-ошадь!
Достал воды, налил. Карька пьет.
– Можно, я ее поглажу? Она не укусит?
– Погладь, ничего!
Осторожно погладила по челке. Карька напилась, мотнула головой, хвостом и величаво поплыла куда-то.
– Какая! – восхитилась Марина.
– Хорошая, да, – подтвердил Леший.
Набрал еще воды, разлил по ведрам.
– Марин…
Молчит. Посмотрел – опять пустота в глазах.
– Марин, прости меня, пожалуйста, я вчера напился, наговорил всякого, прости! Я давно не пил, развезло с непривычки. Прости! Я совсем не хотел…
– Лёша, я не обиделась. Меня сейчас обидеть нельзя. Ты видишь, я каменная. Все отскакивает.
«Правда, как каменная, – подумал Леший, – и говорит – медленно, с усилием».
– Мне кажется, ударь ножом – лезвие сломается.
Марина повела рукой, как будто ножом полоснула. А Леший вдруг испугался. Схватил ее за руки – посмотреть на запястья. Она руки повернула – смотри.
– Нет, я вены еще не резала.
– Марин, ну ты что?..
– Я, Лёша, скорбь мировую не изображаю. Я жить не могу. Понимаешь?
– Ну, прости, прости ты меня, дурака! Прости!
– Бог простит.
– Марина! Я злился, да! Я на тебя спокойно смотреть не могу!
– Такая страшная?
– У меня сердце разрывается! Что ты с собой делаешь?!
– Я – ничего не делаю. Это со мной жизнь делает. Наказывает.
– Да не за что тебя наказывать, не за что!
– Значит, есть за что.
– Ну нельзя ж так! Скажи – что мне сделать?
– Не знаю. Может, само пройдет… когда-нибудь.
Он просто не мог видеть ее такой! Как зомби. Была бы она – куколка, статуэтка, игрушка, картинка – давно бы починил! Знал – как. А тут живое! Как починишь?! Что сделаешь? Картинка… А вдруг?
– Марин, а ты не хочешь картины мои посмотреть, рисунки, а?
– Рисунки?..
– Пойдем? В гости ко мне?
– Ну, пойдем.
Оказывается, он все еще держал ее за руку – так и повел, как ребенка. Рука маленькая, хрупкая – как будто птичку держал. А ведь первый раз к ней прикоснулся. Дома засуетился, стал доставать одно, другое. Объяснять начал. Она смотрела и слушала.
– Вот эта – красивая.
– С Полунинского берега писал.
– И эта.
– На дороге к Гальцеву писал, после дождя, видишь – лужи. Так волшебно было! У меня не очень получилось. День необыкновенный, знаешь: и ветер, и дождь, и солнце, и радуга огромная – во все небо. У нас тут тучи, темно, а там, где Гальцево, – солнце светит и одновременно дождь идет, струи сверкают на солнце! Потом дымка появилась, засияло все!
Говорил и видел, что помогает – глаза у Марины уже другие совсем.
– Красиво. Маленькие картиночки какие – там, на выставке, у тебя большие были.
– Ты понимаешь, здесь трудно с большим форматом – все ж на себе таскаю! Я пробовал – на холстах неудобно, провисают, пока довезешь. Подрамники объемные, много не потащишь опять же. Пробовал на оргалите – он тоже тяжелый. Решил в конце концов, буду маленькие писать на оргалите, а наброски – побольше, углем. Пастелью еще пробовал, но мне не очень нравится, там все-таки цвет такой… белесый. Блеклый.
– Ну да, у тебя все ярко.
– А потом дома я картину пишу – уже на холсте, большую. Правда, у матери тесно, не развернешься.
– А акварель? Красиво – акварелью.
– Акварель мне не очень дается. С ней терпение нужно, а я знаешь, как пишу?
– Как?
– О! В полной ярости!
– Интересно…
– Я акварелью раньше писал, много. Тебя вот пытался…
– Меня?
– Да, ты акварельная такая была… прозрачная.
– А сейчас? Не акварель?
– Сейчас… нет.
– А что?
– Рисунок карандашом.
– Ты так всех видишь, да?
– Да. Я сразу человека определяю по тому, чем бы написал: маслом, акварелью. Вижу – чей типаж. Ты была – акварельная… прозрачная.
– А еще про кого-нибудь скажи.
– Ну, Татьяна, конечно – масло! Малявин какой-нибудь.
– А ты сам?
– Я-то? Я – тоже масло! Коровин!
– А внешне ты на Серова похож, мне кажется. Я автопортрет его на выставке увидела – сразу тебя вспомнила. Только глаза черные. А так – вылитый Серов.
– Правда?!
Леший просто боялся спугнуть ее – только бы говорила, только бы жили глаза, только бы не уходила опять во мглу беспросветную.
– А ты как определяешь?
– Я? Не знаю… Наверное, по животным.
– Я – кто?
– Ты? Ты… пес? Ньюфаундленд.
– Это потому, что черный и лохматый? – усмехнулся Леший. – Нет, вряд ли. Я – не добрый. Скорее, волк. Или медведь. А я видел волка зимой! В окно выглянул, смотрю – собака сидит! Чья это? У пастуха дворняга такая лохматая, а это – овчарка что ли? Потом думаю, да это волк! Выскочил…
– Не испугался?
– Интересно, ты что!
– И как?
– Да ничего! Посмотрели с ним друг на друга, он и пошел себе в лес.
– Надо же!
– Ну да, он видел – я без ружья.
– А у тебя и ружье есть?
– Есть, мало ли что. Ну ладно, я пес, а Татьяна, например?
– Танька-то? Курочка!
– Похоже… Пестренькая такая, горластая! А Серёга?
– Конь, конечно.
– Конь! В точку! А я все не знал, куда его. Петров-Водкин, «Купание красного коня» – вот он там сразу и конь, и всадник!
Смеется!
– Ну, а ты?
– Я? Я никто.
О господи, опять…
– А мне кажется, ты кошка!
– Драная…
– Перестань! Такая… сиамская кошка.
– Так у меня глаза не голубые.
– Они у тебя всякие. Бывают и голубые, когда небо отражается.
– Нет, я себя кошкой не чувствую. Не знаю, кто я. Так, зверушка какая-то мелкая.
Раненая зверушка – подумал с тоской Леший, а сам все продолжал говорить:
– А вот, кстати, про кошек – ты знаешь, Дуся со мной на этюды ходит! Я сначала думал – случайно. Потом смотрю – нет. Бежит за мной, деловая такая. Потом я работаю, а она вокруг лазает. Или придет, у ног ляжет, смотрит. Ну, говорю, как тебе? Понюхает, фыркнет! Смешная…
– Надо же!
– А хочешь со мной пойти на этюды? Можем в лес, на поляну – ягод наберешь! Или к реке?
– А я не помешаю?
– Нет, что ты!
Посмотрел – улыбается!
– Поесть не хочешь? А то я не завтракал.
– Не знаю. Ты поешь, а я еще картинки посмотрю, можно?
– Смотри, конечно! Может, чаю попьешь?
– Чаю?.. Да.
– Хочешь – с мятой?
– Хочу.
– Вот и ладно!
– А у тебя тепло тут, уютно. Пахнет чем-то знакомым…
– Это хлебом от печи пахнет и сеном от матрацев.
– Ты сам хлеб печешь?
– Научился.
– А откуда эта кошка взялась?
– Дуся-то? Это тети Маши! У нее их много. А эта меня выбрала! Сама пришла, стала жить. Я уезжаю, она к тете Маше уходит. Приезжаю – ко мне.
– А на что ты живешь? Ты же не работаешь нигде? Или работаешь?
– Я вольный стрелок! Ничего хорошего в этом нет, конечно. Но как-то так получилось. Я когда с работы ушел – сначала машину продал. Потом один немец картины у меня купил – сразу много! Вот. Потом я сам в Измайлове продавал. Потом с ребятами сговорился – я им отдаю оптом, они продают. Мне-то не очень выгодно, но жалко времени – сидеть там, покупателей ловить. В галерею отдал картины, там тоже потихоньку продаются. Я приезжаю, хожу везде, смотрю – что продается, что нет.
– И на это можно жить?
– Да не особенно, конечно. Еще бывает халтура – реставрирую мебель. Только особенно негде. У матери тесно, да и столярка бывает нужна, приходится к ребятам обращаться, у кого есть.
– Да ты просто мастер на все руки!
– Ой, есть захочешь – всему научишься! Фреску писал одному придурку.
– Почему – придурку?
– А! Эротическую фреску потому что! По его задумке. Ой, мама! Но – хозяин – барин.
– Что ж там было-то, на фреске?
– Ага, так я тебе и рассказал. Здесь-то много денег не надо, на подножном корму. Я картошку стал сажать. Морковку всякую. Растет, правда, плохо – север все-таки. У тети Маши куры есть, молоко опять же. В магазин кое-что привозят… да ничего, нормально. Летом грибы-ягоды, рыба – щука, налим. Бобра даже ел!
– Бобра?! И как?
– Да ничего: на ночь в печь поставил, он затомился. Вкусно, слегка рыбой отдает. Бобра, знаешь, и монахи в пост едят, за рыбу сходит. И черепаху едят, потому что в скорлупе, вроде как орех.
– Ой, врешь ты все!
– Да вот те крест!
А сам смотрел и радовался – почти прежняя, живая! Только бы опять не ушла в туман этот, удержалась. Может… может – поцеловать?
– Марин… а ты помнишь… как мы… в Суханове?..
Дернулась, словно ударил.
Черт! Зачем вылез! Рано! Но не мог больше терпеть, что она с ним как с чужим!
– А-а! Вот вы где! – Серёга вломился. – А меня Танька послала разыскивать. Что такое, говорит. Где Маринка? Ушла за водой и пропала. А они вон что!
– А мы чай пьем.
– Чай? Ну-ну!
– Я сейчас приду! – подхватилась Марина.
– Да ладно, я воды принес. Леший, обедать приходи – я с утра рыбы наловил, уха будет!
– Хорошо.
– Ну, пейте-пейте!
Серега пошел было, но вернулся:
– А, забыл! Лёш, ты, может, сходишь завтра с ребятами куда-нибудь? Чтоб не мешались! А то у нас там с Танькой… дела.
– Знаю я ваши дела! Ладно, на Мархангу сходим! Обеспечьте провиантом, и сходим. Марин, пойдешь с нами на Мархангу?
– Можно. Далеко это?
– Да километров шесть наверно. На полдня поход. Может, грибов наберем. А нет – так погуляем.
– Хорошо.
– Вот и спасибо! – Серёга подмигнул Лёшке и ушел. Сразу тихо стало. Марина тоже встала:
– Пойду я. Спасибо тебе. За чай… и вообще.
Помолчала. Потом очень тихо произнесла:
– Я все помню, Лёша.
И ушла.
Леший закрыл глаза и некоторое время так и стоял, словно окаменев: не понимал – как теперь жить? Он же должен все время знать, что с ней! Что она в порядке.
Назавтра собрались, пошли в поход на Мархангу. Вышли не рано – долго копались. Хорошо, дождя не было, солнце из облаков показывалось, припекало. Шли по дороге – ноги в пыли утопают по щиколотку, а красота какая – сто раз здесь ходил, а как впервые видел. Справа и слева – поля, то желтые, с высокой сухой травой, то зеленые, скошенные. Ромашки, васильки, мятой пахнет. Ближе к реке – серебряные поляны иван-чая. Вдоль дороги – покосившиеся столбы с черными линиями проводов, а на проводах, в каждом отрезке между столбами, как будто специально рассажены небольшие птички-ястребки: сидят, уныло нахохлились, а подходишь ближе – перелетают вперед или в кусты планируют. Зашли в Полунино. Там, в ограде, телята. Большие уже, лопоухие, чумазые. Увидели, стали подниматься, подходить, и каждый – на свой голос: «Му-у! Му-уу! Му-ууу!» На разные тона.
– Надо же, как орга́н прямо… – воскликнула Марина.
– Да, похоже, – согласился Леший.
Потом повел их дом посмотреть.
– Это что – правление какое-нибудь?
– Да, правление тут было. А так это просто дом. Крестьянин жил, Макеев, – сказал Леший.
– Ничего себе, крестьянин! Двухэтажный дом!
– А ты посмотри, какие водостоки у него – чугунные, с ажуром! Ручки тоже были чугунные – сняли.
– Что же за крестьянин такой?
– Богатый. Видишь, даже липы перед домом посадил! Тут не растут вообще-то. Откуда-то саженцы привез – хотел как барин жить.
– Смотри-ка паркет!
– Да, остатки.
– А печь какая!
– Музейная.
– Надо же… И что с ним стало?
– Да что с ними со всеми стало! Революция, коллективизация, раскулачивание. То объединяли, то разъединяли колхозы. Доигрались – вон, никакой жизни! Одна нежить. Отец рассказывал – Макеев этот даже в Париж ездил, представляешь? На Всемирную ярмарку.
– В Париж!
– Ага, а там его дочка влюбилась во француза.
– И что?
– Ну, что – Макеев воспротивился, привез ее домой. А она тут… утопилась в омуте. Там омут, недалеко от тети-Машиного дома.
– И стала русалкой! С хвостом! – Это встряли мальчишки, которые прыгали рядом.
– А вы откуда знаете? – спросила Марина.
– А нам тетя Маша рассказывала! Она ее видела! – закричали мальчишки.
– Кого?! – спросил Леший.
– Русалку!
– Да ладно вам! Видела она… – отмахнулся от мальчишек Лёшка.
– А мы тоже видели!
– Русалку? – изумилась Марина.
– Нет! Русалку не видели! – закричали мальчишки наперебой. – Таких маленьких видели! Они в лопухах живут, около дальнего сарая! Мы им молоко ставили в блюдечке и пирога клали! Они все съели!
– И спасибо сказали? – подначивал их Леший.
– Нет, спасибо не сказали… – признали мальчишки.
– Фантазеры какие! – улыбнулась Марина.
– Так это михрютки! Отец рассказывал – живут михрютки, маленькие такие, – сказал Леший.
– Вроде гномов, что ли? – не поверила Марина.
– Ну да. Такие, как домовики, только они разные бывают – полевые, луговые…
– Луговые – это опята! – засмеялась Марина.
– И михрютки тоже! А эти, вишь, сараечника видели.
– Ой, перестань… – закачала головой Марина.
– Да правда! – не сдавался Леший.
Пошли потихоньку дальше. Марина вдруг словно проснулась: солнце, дорога, травы, облака; трясогузка впереди ножками семенит; мальчишки бегут, орут, как оглашенные: «Михрютки!» И Леший. Вдруг ей представилось, что они с Лёшкой – муж и жена, мальчишки – их собственные, идут домой к себе… Потом опомнилась. Господи, век бы так шла, утопая в пыли, под нежарким северным солнцем, и чтобы птицы вспархивали, звенели в воздухе, чтобы он рядом шел. Только не приходить никуда. Идти вечно. По сторонам дороги – заросшие поля, мертвые деревни, разваливающиеся дома. Всюду трава выше пояса. Техника брошенная ржавеет, словно скелеты железных динозавров.
– А что же, тут не живет никто? – спросила Марина.
– Давно не живут. В Афанасьеве – мы, в Гальцеве – никого, в Полунине – пастух с телятами, Витя Легкие Ножки. А это Дьяково. На обратном пути зайдем, я тут прялку видел, надо забрать.
– А самые ближние люди – где?
– В Череменино. Это километров десять по реке. Колохта – это за двадцать километров будет. Понга – но это совсем далеко. Что, страшно?
– Да нет. Странно. Просто «Сто лет одиночества» Маркеса.
– Да, Маконго. Всё ушло. Избы, видела какие? Бревна могучие, половицы чуть не метровой ширины, и все это надо было срубить, привезти, обтесать, собрать. Без гвоздя же построено! А печи, а крыши из лемеха! Эх, сколько труда, сколько жизни…
– Да-а…
– Отец рассказывал, раньше все было: свое правление, школа, библиотека, медпункт. А потом, когда Хрущев колхозы укрупнил, развалилось. Правление в Череменино перевели, а туда не наездишься. Я с отцом здесь два или три раза бывал… три, да. Когда взрослым приехал – ужаснулся! Сначала еще жил какой-то народ. А сейчас… Тетя Маша одна держится. Ворчит, но держится: выживают оне нас, выжива-ают! Кто, теть Маш? Да известно, кто – «оне»! И все тут.
– Оне…
– Река судоходная была, пароходы аж до Кологрива ходили!
– А сейчас почему не ходят? – спросила Марина.
– Так плавником все забито, бревнами! Никто ж не чистит. Кенжа – река сплавная, в высокую воду лес плотами гнали, а в межень – молем.
– В межень?
– Межень – это когда вода низко стоит, летом. Бывает, совсем пересыхает, родники видно. А весной, знаешь, как поднимается. Метров на шесть!
– Да ладно!
– Что ладно! Помнишь, как лезли на гору? Сначала круто, потом плоско, потом опять – круто. Гора из трех ступеней состоит, сейчас две над водой, в межень – все три, а весной – только одна. Я когда приехал первый раз по большой воде, в мае, гулял там по узенькой такой дорожке, а когда вода спала – мама родная! Над какой глубиной ходил – ужас.
– А что такое – молем? Лес – молем?
– А, это молевый сплав, когда не плотами, а прямо бревнами – они тонут, реку захламляют. Тут этого леса – на миллионы!
Вышли на косогор к Кенже.
– Глядите, какая вода прозрачная – видно, как рыба ходит в реке! – сказал Леший.
– Где? Где рыба?! – закричали мальчишки.
– Вон, смотри! – сказала Марина.
– Папку бы вашего сюда – сейчас бы всех переловил! А вон – ворон летает! – добавил Леший.
– Огромный какой, важный! – с почтением в голосе произнесла Марина.
Дошли наконец до Марханги: река мелкая, не широкая, вода чистая, струится по песку и камешкам, крошечные рыбешки плещутся. Ребята сразу кинулись рыбешек ловить.
– Ноги только не промочите! – крикнул им Лёшка.
Оглянулся, а Марина на него смотрит – и отвернулась тут же.
– Устала?
– Нет, ничего…
– Сейчас перекусим!
Устроили привал на косогоре, где Марханга в Кенжу впадает. Уселись на бревно, достали припасы – пироги Татьянины, чай в термосах. Костерчик разожгли.
– Отдыхайте! А я искупаюсь схожу. Марин, присмотришь?
– Конечно.
– И мы! И мы купаться!
– Еще чего! Вода холодная. Только взрослым можно.
– А-а! – запротестовали мальчишки.
– Цыть мне, – строго сказал Леший.
Вода и правда была холодная. Он вздохнул свободно – не ожидал, что так тяжело будет рядом с ней идти и разговоры разговаривать – как по минному полю. Над каждым словом думал. Устал.
Поплавал, пошел обратно, без рубашки – хорошо, солнце! Поднялся к ним на гору – Пушкин костром занимается, мелкий Сергеич уморился, пристроился к Марине, спит. А она глаза на него подняла, потом медленно веки опустила, а по лицу – как судорога. У Лешего мороз по коже пошел. И как будто не было всех этих лет – опять июнь, опять пруд Сухановский, опять… Эх, если б не ребятишки!
Еще неделя прошла афанасьевского житья. Работал Леший в лесу, на поляне. Не очень получалось – холодно. Всего-то вторая половина августа, а так захолодало, как глубокой осенью, утром даже иней был. И сейчас, несмотря на то и дело выглядывающее из-за туч яркое солнце, было зябко – ледяной ветер гнал по небу стайки белых и сизых облаков, и свет все время менялся, да не в свете дело. Ребята пошли за грибами, а он не захотел: давно не писал. Да и просто боялся лишний раз с Мариной оставаться – ведь уедут скоро! Уедут – и что? Что делать? До этого жил – притерпелся, думал: пройдет. Не прошло, оказывается. А теперь он точно без нее не сможет. Сердце изноет от беспокойства.
Как лучше?
Кто знает, надо ли им вместе быть?
Или не надо?
А зачем тогда привело их сюда обоих?
Зачем?!
А может, он ее спасает: порой казалось, она совсем как прежняя, потом – опять камень. Волнами идет. Как на качелях: вверх – жизнь, вниз – смерть. И каждый раз, каждый раз надо было заново все начинать – заговаривать, отвлекать, пробиваться к ней сквозь камень этот, будь он неладен. Ну что такого-то: он – один, она – одна, почему бы не быть вместе? Но – никак. Не срасталось. То она сама к нему тянется – садится рядом, подходит, улыбается даже, а то – как будто впервые видит.
Пару раз на этюды с ним ходила. Ребята с собой звали, в лес, нет – я с Лёшей. С Лёшей! С Лёшей, да не с Лёшей. И ведь было же, было между ними… сияние, как от того гриба в чаще. Сидели раз у березы вечером, он приобнял ее слегка – ничего, молчит. Подумал: взять сейчас на руки, отнести к себе и не отпускать. А дальше что? Ни дома, ни работы – как жить, где жить, на что? Нищий неудачник, вот ты кто. Что ты ей можешь предложить? Матрац соломенный? И такая в нем просыпалась ярость на Дымарика: даже после смерти ее держит, не отпускает, жить не дает! Убил бы!
Убил…
А может, ей без него, без Лешего… лучше будет? Безопасней.
Вот именно. Надо привыкать, наверное, без нее.
И не работалось.
Сидел, смотрел на меняющееся беспрестанно небо, на траву, на деревья.
Представлял: вот уедут они…
Так пусто сразу делалось на душе, безнадежно.
И вдруг показалось – смотрит кто-то из кустов! Вскочил, присмотрелся – нет никого. А ветка качается! Может, от ветра? Ладно, хватит! Надо домой идти, все равно ничего путного не сделаю.
Стал собираться. И снова – словно прошел кто-то слева, большой, лохматый. Медведь?! Вгляделся – мерещится что ли? Собрался, пошел, а сам все косился по сторонам: если прямо смотреть – нет никого, а боковым зрением – вроде видишь что-то. Постепенно разглядел за кустами фигуру: и правда, лохматое что-то, серо-зеленоватое, как будто мохом обросшее, не похожее ни на кого – ни на медведя, ни на человека. Снежный человек, что ли? Потом смешно стало: не иначе – леший! Натуральный леший! Соскучился небось: людей нету, пугать некого! Привет, тезка!
И совсем не страшно было, интересно даже: рассмотреть хотелось поближе, но не подпускал. Останавливался и как будто ждал: заманивает – догадался Лёшка. Не-ет, брат, шутишь – не пойду за тобой! И повернул к деревне. Шел уже по сторонам не глядя – как-то тревожно стало на душе. И лес помрачнел. Заухало что-то за кустами, потом затрещало, заяц дорогу перебежал. Лёшка пошел шустрее. Черт знает что! Привидится же ерунда всякая… Но никак не мог попасть на ближнюю дорогу, чтобы сразу к дому тети Маши выйти – все заносило куда-то не туда. Да что ж такое! Тревога уже просто к горлу подступала – побежал. И вдруг впереди мелькнуло что-то светлое – женщина? Вроде длинные волосы?
– Эй! Эй, подожди! Как мне к Афанасьеву выйти?! Эй!
Остановилась, рукой махнула – мол, за мной иди – и побежала вперед. И он за ней. А лохматый в кустах – как сгинул. Лёшка только подумал: «А эта куда заведет?» – лес и кончился! Выскочил на опушку – слава тебе господи! Вон тети-Машин дом, вон косогор, вон… Кто-то в черном стоит на краю обрыва. А женщина, что вела – исчезла. Как не было. Что за чертовщина. Потом, чуть ближе подойдя к косогору, Лёшка узнал – это Марина стоит. В телогрейке Серёгиной. Что это она – не пошла с ребятами? Или вернулись уже? Так вроде рано. Хотел было покричать, чтоб отошла от края: там, внизу – омут. И так-то глубоко, а сейчас вода высокая после дождей. Уже рот открыл – да так и замер: страшно стало! И зачем только рассказал ей про утопленницу?..
Господи!
Да она же?..
Она же сейчас… прыгнет.
Бросив этюдник, он побежал. Куртку на ходу сорвал. Вцепился взглядом в черную фигуру на краю – словно удерживал. Изо всех сил удерживал: стой, только стой, дай добежать! На секунду замешкался – впереди овраг, обегать – далеко, не успеть… Черт!
Пока мешкал, черная фигурка раскинула руки крестом и взлетела. Он закричал, скатился вниз по склону, стянул сапоги и побежал по мелкой воде вперед, туда, где расходились на черной глубине круги. Нырнул раз, другой – вода ледяная, обожгла. Нашел, ухватил за телогрейку, потащил вверх – пропитавшаяся водой телогрейка была неподъемна. Матерясь и задыхаясь, обрывая пуговицы, Лёшка кое-как стянул мокрую тяжесть, выволок на берег безжизненное тело. Господи… господи… да что же это! Откачивал, сам плохо понимая, что делает, – лишь бы задышала. Наконец – закашлялась, обливаясь водой, задышала с хрипом, затряслась мелкой дрожью.
– Давай, давай, шевелись! Двигайся ты, ну! Твою мать. – Он тянул ее вверх по склону, тащил изо всех сил, с яростью и отчаяньем. – Застынешь сейчас тут, давай!
Выползли. А еще до дома идти! Спотыкаясь – два раза упали – добрели до избы.
– Раздевайся, давай! Да не сиди ты сиднем!
Лешка стянул с себя все мокрое, в одних трусах забегал по горнице – тельняшка где?.. носки?.. водки дать… Марина все сидела, мелко тряслась и раскачивалась.
– Ну что ж ты сидишь?! Ах ты, господи! Ну?!
Стал раздевать ее, стаскивая липнущие к телу джинсы и свитер – она вяло отбивалась, потом оттолкнула сильно.
– Да ты что! Дура. Я тебе сухое дам одеться… простудишься.
И вдруг увидел ее глаза – безумные, страшные, дикие…
– Зааа… Заааачееем тыыыыы… выыыыыыы… ааааааа… выыыытащиииил меняааа… Заааачеееем… Ааааааааааа! – Она закричала и забилась, рыдая.
Да что ж такое-то! Лёшка схватил Марину за плечи, встряхнул и с силой ударил – по одной щеке, по другой. Замолчала – только губы тряслись да лились безостановочно слезы, размывая грязь на щеках. Стянул с нее одежду, не обращая уже внимания ни на что, налил на ладонь водки и с силой растер спину, грудь, ступни ног, натянул тельняшку, носки и, подхватив на руки, отнес на лежанку. Уложил, накрыв еще кожухом. Потом приподнял и поднес ей ко рту чашку:
– Пей! – силой заставил выпить полчашки водки. – Спи!
Марина уткнулась в подушку. Плечи дрожали – плакала. Плакала как ребенок, всхлипывая и шмыгая носом, горько и безнадежно. Лёшка присел на табуретку, допил, что осталось в бутылке, как воды хлебнул. Потом, наконец, оделся сам. Собрал мокрую одежду, вынес в сени – займется ей потом, завтра. Вспомнил про этюдник, куртку… сапоги где-то там! Послушал – вроде притихла. Спит? Ладно. Пошел собирать разбросанное барахло. У калины увидел Сашку:
– Эй, Пушкин! Сбегай, брат, мамку позови! Пусть в огород выйдет. Скажи, Леший зовет на минутку.
Татьяна вышла, вытирая руки фартуком.
– Ой, привет! Ты чего?
– Да тут, понимаешь…
– А ты не знаешь, куда Маринка подевалась? Я думала, поможет бруснику перебирать, а ее нету! К тете Маше, что ли, пошла?
– Да я как раз об этом…
– Ну?
– Слушай, тут так получилось… Маринка в реку упала… нечаянно. Вымокла вся. Она там… у тети Маши… того… сохнет.
– В реку упала! Да ты что?! Как?
– Поскользнулась и…
– А чего у тети Маши-то?
– Там ближе было… Ты вынеси мне одежду какую-нибудь, я отнесу.
– Ладно, сейчас.
Татьяна повернула было к дому, но на ходу вдруг остановилась. Он даже по спине ее понял – догадалась. И точно: вся побелела!
– Ты… Ты что тут мне! Поскользнулась?
– Ну, Тань! Ну, не поскользнулась.
– Господи! Где она?
– У меня она, спит. Тань, успокойся! Все хорошо уже!
– Хорошо?..
– Я водки ей дал. До утра проспит, потом придет.
– Ты ее вытащил, что ли?!
– Мимо шел.
– Мимо шел! Господи! Это ты виноват!
– Я?
– Ты! А кто еще? Кто ей всю душу вынул разговорами своими? Да как ты жила с женатым, да о чем ты думала! Да-да! Рассказала она мне. Пришла тогда и говорит: «Все правильно, я это заслужила». Праведник хренов! Спрятался тут от жизни, сидишь, картиночки лепишь! Учишь всех, как правильно, как неправильно! А сам!..
– Тань, я пьяный был.
– Пья-аный? Вот и не пей больше! Что у пьяного на языке…
– А ты?! – заорал он. – А ты какого черта сюда ее притащила? В глушь эту? Да тут здоровый с катушек съедет, мать твою!
– Ладно, не ори! А что делать-то было? Одну там оставить – тоску разгонять? Ты видел, какая она?.. Ой, ты прости, прости, Леший! Ты ей жизнь спас, а я ору на тебя, дура! Я Серёжке ничего говорить не стану. Скажу – гуляет поздно. Он и не заметит. Стой тут, сейчас принесу одежду.
И ушла, всхлипывая.
Обратно Лёшка еле дошел – ломило все тело так, словно целый день камни ворочал. По дороге вспомнил, что еще кисти отмывать – и застонал. Потом лег на пол, на старый кожух – Марина скинула его, согрелась видно. И заснул, как в воду канул.
В черную воду…
Черная вода, вязкая, жадная – хватает скользкими ледяными руками, тащит вниз, лезет в горло, и воздуха почти больше нет. А сквозь черноту – бледное сияние, как от луны. Это – Марина! Это ее лицо светится. Холодное, мертвое – на самом дне. А глаза – живые, смотрят, смеются. Приближаются. Как же? Как же она под водой – и смотрит? Ведь когда вытащил – закрыты были глаза? Или нет? Серебряная струя обвилась вокруг тела, спиралью поднялась вверх, и, как рыба, плеснув хвостом, исчезла, обдав холодом еще более жестоким, чем черная вода. Холодом – и смехом: женским, ледяным, злым…
Лёшка проснулся от этого смеха, как от толчка, сел – солнце жарит прямо в окно, галки орут. Не сразу вспомнил, почему на полу. Потом встал, умылся. Прислушался – Марина спит, постанывая. Подошел, посмотрел – волосы торчат вихрами, лицо опухло. Вспомнил, как ударил ее вчера, поморщился. Ах ты, господи! Стараясь не греметь, полез в подпол, достал кастрюльку с похлебкой, разогрел на плитке. Есть хотелось чудовищно – пока грелось, горбушку хлеба сжевал.
Марина завозилась, просыпаясь, закашлялась.
– Проснулась? Доброе утро.
– Доброе утро. – Голос хриплый, сорванный вчерашним криком.
– Там одежда твоя. Одевайся, я выйду.
Когда вернулся, она сидела на топчане, сложив руки на коленях. Ждала дальнейших указаний.
– Умыться там… и все такое… налево в сенях.
Ушла, вернулась, посвежев. Волосы мокрые – видно, пыталась привести в порядок.
– Садись! Есть хочешь?
Кивнула. Лёшка пододвинул миску, щедро плеснул похлебки, дал ломоть хлеба.
– Пахнет вкусно… – сказала Марина.
Заработала ложкой. Глаз не подымала. Потом вдруг задрожала ложка в руке, застучала по миске – бросила ложку, обхватила себя руками, глаза полыхнули ужасом и безумием. Вспомнила. Лёшка догадался и вскочил, подхватил за трясущиеся плечи, прижал к себе, стал гладить по голове, по спине, бормоча какие-то нелепые глупости. Марина вцепилась в него, словно пытаясь спрятаться, а он прижимал все крепче и крепче хрупкое тело, чувствуя под ладонью сквозь тонкий свитер ее лопатки – как прорезавшиеся неоперенные крылышки – и колкие позвонки:
– Ну вот, ну вот… все хорошо… маленький мой… все прошло… все хорошо…
Она постепенно успокаивалась, слабела судорожная хватка тонких пальцев – он отстранил ее слегка, взглянул прямо в лицо: бледная, осунувшаяся, круги под глазами, но глаза… глаза были живые!
– Отпустило?
Кивнула. Погладил ее по голове, по мягким смешным вихрам и сказал, вдруг вспомнив дочку – аж в сердце кольнуло:
– У кошки – боли, у мышки – боли, у Марины – пройди!
И улыбнулся. Марина тоже улыбнулась – неуверенно, словно позабыв, как это делается. А он все держал ее за плечи – никак не мог отпустить. Держал как добычу, отнятую у смерти. Добытый в бою трофей, улов речной. Держал и смотрел в прозрачные серые глаза, на светящуюся бледную кожу с тонкими жилками, на потрескавшиеся губы: под его взглядом лицо розовело, а глаза наливались темной синевой – так синеет перед грозою летнее небо. Акварель…
И невольно лезли в голову вчерашние картинки – как раздевал, как растирал водкой, как отбивалась слабыми руками. Видел опять белую в синеву кожу с пупырышками смертного озноба, нежную грудь с замерзшими сосками, темные волосы внизу живота…
Он стиснул зубы. Отпусти ее! Отпусти сейчас же! Потому что… невозможно.
И как со дна озера, из темных глубоких вод поднимается к солнечной глади медленная рыба, проявляясь серебром в черноте – проявлялось в ее глазах понимание. И, не говоря ни слова, взглядом – разрешила. Как будто сказала: «Ты хочешь? Так возьми».
И уже представив, как это будет, он понял: нет. Нельзя. Неправильно. Потому что потом – не простит себе. Никогда. Потому что – из благодарности, из сострадания сейчас подает. Чтобы живой себя почувствовать. А ему этого мало.
Осознание отозвалось такой болью в душе – пришлось чуть не до крови губу прикусить, лишь бы не застонать. Отошел к столу и сел, чувствуя – смотрит. Шмыгнул носом и опять взялся за ложку.
– Ешь, остыло совсем.
Доедали в молчании.
– Я помою?
– Оставь, не надо. Я сам, потом.
– А… одежда моя… вчерашняя… где?
– Там, в сенях.
– Я заберу? И твое постираю, ладно? Тоже ведь грязное все.
– Ладно. А телогрейка там осталась – в реке.
Он вспомнил черную вязкую воду, не отпускавшую ее безжизненное тело. Его передернуло. Он вздохнул и выглянул в окно:
– Смотри-ка, Татьяна идет! За тобой.
– А она… знает?
– Догадалась. Я соврать хотел, что нечаянно оступилась. Но она догадалась.
Марина выбежала наружу, и он увидел в окно, как неразборчиво – в избе не слышно – кричит на нее Татьяна, руками машет, колотит кулаками по плечам. Марина упала на колени, обхватила Татьяну за ноги, та кинулась поднимать, и они, обнявшись, заревели обе.
Алексей сел на табуретку, ноги не держали: вчерашний ужас, затаившийся в темном углу, вдруг опять накрыл его волной – да так, что дышать стало нечем, сжало сердце, и мороз по коже пошел. Черная вода подхватила, закрутила водоворотом, вынесла на тот косогор, откуда Марина взлетела черной ласточкой. На пять минут позже приди – ничего не увидел бы! Так и не узнали бы никогда, что случилось. Представил, как они мечутся, ищут, мальчишки жалобно таращат глаза, Татьяна рыдает, не знают, что делать. Ох, Марина… Ни о ком не подумала!
А еще страшней: если бы видел – и не успел добежать? Не смог вытащить?! Не откачал бы?!
Потом опомнился слегка – о чем он? Вот же дурак! Марина… Вон она – Марина! В огороде с Танькой. Посидел, сокрушаясь, повздыхал. Потом подумал: надо баню истопить, вот что. И пошел в огород. На крыльце постоял, привыкая, – солнце, небо синее, белые облака! Все яркое, промытое. Словно кто-то ваткой в скипидаре стер потускневший лак – и засияла картинка свежими красками, как новая. А женщины так и стояли, обнявшись, шептались, всхлипывая. Увидев его, замолчали.
– Девки, – сказал он, загребая обеих в объятья. – Что ж вы всё ревете-то, ду-уры?
– Сам-то ты больно умный, – ответила Танька, отпихнув его локтем.
– Я вот что – надо баню истопить.
– Точно! А вечером – напьемся, – предложила Танька.
– А есть чем? – спросил он.
– Обижаешь, начальник! У нас завсегда есть! Напьемся, попоем всласть!
– Ага, только мне петь сейчас, – прохрипела Марина.
– Тань, ты скажи Серёге – пусть с пацанами воды натаскает побольше. А то нас много. Да еще стирать затеетесь. А я дров нарублю.
– Пойду скажу!
– Марин… ты… это… на пару слов.
– Ну, я пошла! – И Татьяна, бросив искоса тревожный взгляд, побежала к дому.
Марина смотрела выжидающе. Леший покашлял, нахмурился.
– Ты это… прости меня.
– За что?!
– Ну… за тот разговор… у березы. Ты ведь… не поэтому?
– Да ты что! Нет, и не думай так никогда!
– Не врешь?
– Нет. Даже не вспоминай!
– Ты… ну… ты ведь не станешь… опять?
Она замотала головой и тихо сказала – совсем по-детски:
– Я больше не буду.
– Вот и не надо!
– Я… Ты знаешь, я туда пришла когда, ничего такого и не думала! А потом…
– Не надо! – сказал он. – Не надо, я знаю.
– Что ты знаешь?
– Знаю.
Он отвернулся, но она увидела.
– Да. Вижу. Больно? – И провела ладошкой ему по мокрым глазам, по заросшим щекам. Потом по голове погладила, словно медведя ручного. – Ле-еший… Прости меня.
– Да ладно. Ты только…
– Хорошо.
Царапнула сухими губами – поцеловала – и ушла.
Он стоял и смотрел ей вслед. Так и не оглянулась. «Просто боль, знакомая, как глазам ладонь./Как губам – Имя собственного ребенка». Вон оно как.
Вечером, после бани, долго сидели за столом. Пили водку, ели пироги с грибами и брусникой, хохотали, как сумасшедшие: они-то трое знали, отчего разбирает их истеричное веселье, а Серёга с ребятами – нет. Но тоже за компанию веселились. Пытались петь, но ничего не вышло: Серёге медведь на ухо наступил, Марина только хрипеть могла, а Лешему не пелось что-то. Одна Татьяна орала в голос что ни попадя.
– Танька, да не вопи ты! В Полунине слышно! – урезонивал ее муж.
– А пусть слышно! Ты, мороооз, мороооз… Не мороооозь меняяаааа…
И правда, напились. Марина смотрела влажным взглядом – будто сейчас заплачет, но не плакала, а улыбалась. Тоже опьянела.
– Лёш, мы хотим послезавтра уехать, тетя Маша сказала, катер будет, – внимательно взглянув на Лёшку, – сказала Татьяна.
– Леший! А как же ты? Уедем-то? Ведь заскучаешь, а? Заскуча-аешь! – пьяный Серёга погрозил Лешему пальцем.
– Правда, Лёш, и как ты тут живешь один, не представляю, – вздохнула Танька.
– Не знаю, привык.
– А зимой как?!
– Ну…
– А поехали с нами!
– И правда! – встрял Серёга. – Поехали! Что ты тут один куковать будешь!
– Да я попозже собирался… – ответил Лешка.
А сам подумал: может, и правда – с ними поехать? Представил, как пусто будет в деревне, тихо. Тоскливо. Марина… Потом представил другое – московскую двушку-хрущобу, тесноту, вечно ворчащую мать: «Опять картинок своих понатащил, и так повернуться негде, ну коне-ечно, мы ведь ще-едрые какие, нам квартиру отдать, что раз плюнуть, жил бы как барин, так не-ет, прости господи, какую квартиру отдал этой заразе, сожрала, не поморщилась!»
Вздохнул. Нет, уж лучше здесь.
– А давай ты ко мне поедешь?
Все повернулись к Марине.
– А что? У меня места много, будет у тебя мастерская.
– Точно, Лёшка, поезжай, – Серёга пихнул его локтем в бок. – Давай, не теряйся.
– Да ладно тебе! – отмахнулся он, а сам думал: это она серьезно, что ли?! Прямо как мысли прочла.
Марина улыбалась. Татьяна же вертела головой – то на Лешего, то на нее, потом залпом допила водку и опять заголосила:
– Миленький ты мой! Ва-азьми меня с собой…
– Танька не ори. Песню портишь. – И Марина пропела сама тихонько, хриплым голоском: – Там, в краю далеком… буду тебе… чужой…
И больше на Лешего не взглянула.
Наконец угомонились. Лёшка пошел к березе. Сел на теплый ствол, задрал голову к небу – луна восходит. Ну да, вчера ж полнолуние было. Сидел, смотрел в круглое лицо луны, сначала красное, потом посветлевшее до серебра. И казалось ему, что лунный свет постепенно льется прямо ему в душу, а темная тоска, разбавляясь потихоньку, слабеет, клубится мутными кляксами – как черная тушь, выпущенная в воду. Вот пришла бы сейчас Марина… Сидели бы вдвоем, души свои в лунном свете обмывали.
Что-то зашуршало по траве, Лёшка вздрогнул, но не Марина пришла, а кошка. Сверкнула зелеными глазами, муркнула вопросительно, опершись лапками на колени – дескать, можно к вам? Ну, давай. Запрыгнула легко, пободалась пушистой головой и улеглась клубочком, легонько перебирая передними лапками, – тоже пришла на луну смотреть. Лёшка гладил мягкую шерсть и вздыхал: Марина… Не придет ведь?
И не пришла.
Утром увиделись только – у колодца. Подошел, помог ведро вытащить. Постояли, посмотрели друг на друга. День опять выдался яркий – небо аж звенело голубизной.
– Жалко уезжать! – сказала Марина.
– Да, такая погода…
– Но лучше уехать.
– Да, пожалуй.
– А ты?
– Не знаю. Я еще хотел пару недель побыть…
Марина опустила голову, вздохнула:
– Ты помнишь – я вчера говорила?
– Насчет того, что…
– Ну да. Так я серьезно.
Леший смотрел на нее. Потом все же выдавил из себя слова:
– Ты же понимаешь, что я не смогу… рядом с тобой… просто соседом жить.
– Так я ж тебе не комнату сдаю! – Марина мотнула головой. И прямо в глаза взглянула.
– А что? – не понял Лешка.
– Сам решай.
Повернулась и ушла. И ведро забыла. Лешка постоял-постоял, подхватил ведро, отнес. И как задумался там, у колодца, так целый день и думал. Понимал: если сейчас с ней не поедет, то никогда уже не решится. Ходил, вздыхал, бормотал сам себе: «Вот и думай, вот и гадай, то ли клыкастый, то ли рукастый, то ли зубастый?..» К концу дня опомнился – а рюкзак уже собран. Махнул рукой, упаковал картины, увязал. Дом прибрал к отъезду. Решил. Что решил – сам не знал. И всю ночь не спал – вздыхал, ворочался, потом в огород вышел, слушал, как дышит ночь. А утром проспал. Пока метался – не забыть бы чего! – они уже вниз сошли, к причалу. Засвистел им сверху – вот он я! Увидел, как запрыгали мальчишки, Серёга с Татьяной руками замахали, а Марина как смотрела на воду, так и не повернулась. И только когда спустился – за руку взяла, сжала крепко. И он вдруг таким дураком себя почувствовал: господи, и чего мучился! Вот же – ничего больше и не надо: просто чтобы за руку взяла. Хоть тушкой, хоть чучелком – вспомнил анекдот про попугая. Чучело ты и есть!
Пришел катер, тарахтя мотором. Загрузились, отвалили. Поплыла назад гора с березой-пятисвечником, изба с кошкой на крылечке, тетка Маша с овцами, бывшая школа с забитыми окнами. Когда проходили косогор над омутом, посмотрел, на Марину – как она? А она ничего, нормально. Только брови сдвинула – задумалась о чем-то.
– Не пойдешь в каюту-то? – спросил он.
– Нет, я лучше наверху…
Он увел ее на корму – там хоть не так ветрено – сел рядом, обнял за плечи, прижал поближе, заглянул в лицо. Тонкие морщинки у век, а в глазах – туман: будто что-то вспомнить силится. И тихо так проговорила, задумчиво, медленно:
– «Ты говоришь – не надо плакать. А может быть, и впрямь, и впрямь не надо плакать – надо плавать в холодных реках. Надо вплавь одолевать ночную воду, плывущую из-под руки, чтоб даровать себе свободу другого берега реки…»
Потом моргнула, увидела, что Лёшка смотрит, улыбнулась. Тут он и поцеловал ее наконец, как давно хотелось. Послушно шевельнулись в ответ обветренные губы. Медленно целовал, нежно, долго – и таяли оба в медовом забытьи, не слыша грохота мотора, не ощущая легкой качки и сильного ветра… забыв… обо всем…
– Целу-уются! Бе-бе-бе!
– Бе-бе-бе!
Они шарахнулись в стороны, как школьники, застигнутые врасплох. Это ж пацаны! Сергеичи! Вот черт!
Лёшка потянулся опять обнять, но Марина отвела руку:
– Так, все! Хватит.
– Как хватит?!
– Ну, перестань…
А глаза смеются.
– Ладно, – вздохнул. – Хватит так хватит.
– И нечего так самодовольно ухмыляться!
– Да я разве?..
А сам – улыбался. И в душе все пело – получится, получится! Моя женщина.
Его женщина сидела, прижавшись потесней, и все думала о чем-то, то улыбаясь, то хмурясь: «Что же это такое между нами? Любовь? А может, это и не любовь вовсе? А что? Просто я уцепилась за Лёшку со страху, от горя и одиночества? Но я же не сейчас уцепилась! А что это было тогда, на выставке? У Таньки? В Суханове? Когда нас как магнитом потянуло друг к другу? А может, это просто… желание?! Желание приткнуться к сильному, горячему и надежному телу?» Сейчас, после всего, что случилось с ней за последние два года, Марина уже не чувствовала непреодолимой тяги к Алексею – словно то безумное влечение выгорело дотла! Одно пепелище осталось…
А сильный, горячий и надежный почувствовал, как Марина вздрагивает. Озябла. Он посадил ее себе на колени, укрыл полами куртки, обнял крепкими руками – и она его обняла, прижавшись головой к слегка колючему свитеру. Но ей так хотелось к Лёшке прикоснуться – к нему самому! – что она залезла рукой под его свитер на спине, обнаружила, что под свитером – майка, заправленная в джинсы, а чтобы добраться до тела, надо производить целые раскопки и разочарованно вздохнула.
Леший улыбался, чувствуя движение Марининой ладошки. Вдруг услышав ее мысли, он бы, пожалуй, удивился – а может, и расстроился: о чем тут размышлять-то! После поцелуя он сразу забыл все свои метания, страхи, отступления и блуждания в потемках, и ему казалось, что его путь к Марине был прямым, как полет стрелы – отпустили тетиву, и полетела стрела, пока не попала прямо в яблочко. Долго летела, целых пять лет. Господи, неужели пять лет прошло? Но долетела же! Лешему все было ясно: он хотел Марину – он ее получил. Ну, еще не совсем получил…
Тут его мысли неуклонно сворачивали в одну сторону: как долго еще ехать! Как долго еще до дома, до постели, до… И он сам себя обрывал, потому что держать ее на коленях и то было трудно, а тут еще ладошкой по спине возят! Но тоже все время возвращался к воспоминаниям о прежней жизни, в которой и встреч-то с Мариной было – раз-два и обчелся.
Марина и Леший сидели, обнявшись, и думали об одном и том же, вспоминали одно и то же – каждый по-своему. Вместе и отдельно. Их мысли текли как два потока воды, разделенные земляной дамбой, – параллельно, но все больше и больше сближаясь. Еще чуть-чуть и сила течения смоет преграду и два потока вольются в одно русло. Еще чуть-чуть… Катер легко разрезал темную воду, оставляя пенный след. Уплывали назад заросшие лесом берега, забытые деревни на косогорах, ушедшие жизни, нечаянные смерти, несбывшиеся желания, разбитые мечты, горькие сожаления.
Еще чуть-чуть, и приплывем.
Татьяна, конечно, именно на такое развитие событий и надеялась, уговаривая подругу поехать в деревню, но тут распереживалась: уж больно быстро они «спелись»! Она не удержалась и, как только сошли с катера, накинулась на Лёшку:
– Ты это что? А, Леший?!
– Что я?
– Ты смотри мне!
– Это ты про Маринку, что ли, – догадался Алексей. – Тань, успокойся!
– Что – успокойся?! Она и так вон… еле жива. А ты…
– Да что я-то?!
– Знаю я вас, мужиков! У тебя вон, то одна, то другая! А Маринка – не очередная тебе!
– Тань, да ты о чем?! Какая еще одна-другая?!
– А то я не знаю! А-а, вспомнил!
Черт! Его окатило изнутри волной жгучего стыда – вспомнил. Одна-другая! Ну да, и одна, кенженская – Тамара, и другая – череменинская, имени которой запомнить не мог. Когда видел – вспоминал, а так – никак. Да и вообще, забывал сразу, как только дверь за собой закрывал. И третья… питерская, прошлогодняя. Вот Серёга, трепло! Все разболтал! Да и сам хорош. Правда, всех напрочь забыл, как будто, кроме Марины, никого вообще на свете нет. Как же, нет! Вон она, Тамара, в двух шагах! У нее и ночевал тогда, от нее пришел автобус встречать. Царица Тамара. Такую захочешь – не забудешь! А вот забыл. А ведь всерьез было подумывал: «Может – остаться? Осесть здесь – и провались она, эта Москва…»
– Ну, что молчишь?
– Тань, уймись. Марина – не очередная. Она единственная. Я… люблю ее.
– Лю-юблю-у! Когда это ты успел?!
– Не знаю, когда успел! Мы с ней пять раз всего виделись – до этого года, а вот хочешь, я тебе расскажу – за каждый раз отчитаюсь! – как она одета была и как причесана? Хочешь? Что говорила да как смотрела, а?!
– Леший…
– Тань, отстань от него! Лёш, иди уже! Я сама с ней разберусь! Иди! – сказала Марина.
Он пошел вперед, мучительно гадая: услышала ли про… очередную?!
– Ну? Чего ты скандалишь? – Марина улыбалась, глядя на взволнованную Татьяну.
– Да не скандалю я! Я переживаю!
– И чего ты переживаешь? То ты недовольна была, что я загибалась. А сейчас…
– Да я рада, что ты не загибаешься! Рада! Только… как-то все… больно быстро. Вчера загибалась, а сегодня вон – чуть не первому встречному.
– Что – первому встречному? На шею вешаюсь?! Тань, он не первый встречный! Он… он жизнь мою в руках держал! Он…
– Девки! – закричал издалека Сергей. – Ну что вы там? Автобус упустим.
– Идите, идите! – махнула Татьяна рукой. – Мы сейчас догоним. Марин, ты только поаккуратней! Лёшка-то – он только с виду медведь-медведем, а сам…
– Фиалка нежная, что ли?
– И фиалка.
– Я не понимаю, Тань, ты за кого переживаешь – за меня или за него?
– За обоих.
– Ты не знаешь ничего. И не лезь.
– Ладно, прости…
– Тань, я не знаю: люблю – не люблю! Боюсь я этого слова. Когда Лёшка вытащил меня, я поняла: моя жизнь принадлежит ему. Вот он сейчас подойдет и за руку меня возьмет. И пойду с ним, куда поведет! Ну, что?
– Идет… Господи…
– Вот видишь. – И шепотом ей на ухо: – А целуется он та-ак…
– Ой, дурища!
Леший подошел, взял решительно Марину за руку и увел:
– Хватит!
Татьяна смотрела им вслед и думала: «А может, и правда что получится? Вон, Маринку – как подменили…» «Господи, да она ж совсем седая стала!» – вдруг поняла Татьяна. То лишь просвечивала седина, а сейчас вся голова белая! Но ей к лицу – и не подумаешь, что волосы седые – лунные, серебряные…
– Тань! Ты идешь или что! – крикнул Сергей.
Она подхватилась и побежала к нему.
– Ну, Та-ань! Ну что вы как не знаю кто! Нашли время…
Татьяна не дала ему договорить – привстала на цыпочки и поцеловала так, что он аж покраснел и уже другим тоном забубнил:
– Ну, ты чего это… Люди ж кругом…
В Мантурове они с трудом достали три билета на проходящий поезд, так что мужикам пришлось ехать «зайцами». Уложив мальчишек валетом на нижней полке, Марина с Танькой долго еще шептались, обсуждая Лёшку и неожиданное Маринино решение, и Марина все-таки не удержалась и спросила у Татьяны о том, что мучило ее с того памятного вечера у березы:
– Тань, а что случилось? Почему Лёшка развелся?
– Он не рассказывал тебе?
– Я и спрашивать боюсь…
– Господи, мне даже вспоминать страшно! Ночью вдруг звонок в дверь – уже второй час был. Сергей пошел – кто? Приходит: «Там Леший ночевать просится!» Выхожу: боже мой! Черный весь, страшный, руки трясутся. Засели с Серёжкой на кухне, пили, такой мат-перемат стоял. Думаю: «Да что ж такое-то?!» Потом Сергей ко мне вышел: «Пойдем, говорит! Не знаю, что с ним делать!» Ну и что оказалось: Леший поехал в командировку куда-то… не помню… в Германию, что ли, по работе. И не улетел – напутали что-то с визами и билетами. Им пришлось билеты менять, поездка на день отложилась. Короче, вернулся домой. А там – картина маслом: Стелька с мужиком. И мужик-то знакомый, тоже с работы. Ну, мужик слинял, а у них разборка началась. И когда он сказал, что разведется и ребенка заберет, тут она ему и выдала: «А ты кто вообще такой, чтобы ребенка отбирать? Ты не отец!» Ну, все ему и выложила – как обвела его вокруг пальца, дурака. Настоящий отец куда-то съехал – не то в Израиль, не то в Штаты. А тут Лёшка подвернулся: правильный такой, честный, наивный. А потом… что-то такое между ними произошло… страшное.
– Что?
– Не знаю, не сказал! Спрашиваю – не говорит! Глаза красные, кулаки сжал… рычит только. А я, дура, начала было его утешать! Ну, там – баба с возу и все такое! Что ты, говорю, так убиваешься, ты ж ее, суку, и не любил никогда! А он… Марин, он заплакал! Слезами!
– Из-за девочки.
– Мы просто не знали, что с ним делать! Серёге на работу завтра, какое – завтра! Уже сегодня! Чуть не до утра просидели. Кое-как уложили его, я дома осталась, сторожить. Проспал целый день, ночью в аэропорт уехал, а вернулся из командировки, представляешь, уволился.
– Зачем?
– Ну, они же работали все вместе. Мы с Серёжкой потом ездили к Стельке вещи его забирать. Ушел к матери, все этой… шалаве… оставил – квартиру, все! Машину забрал, еще отцовская была. Развелись. И понеслось – полгода не просыхал. Мать с ним не справлялась. А потом – раз и завязал! Представляешь, приходит трезвый. Потом долго не виделись. Как ты, что ты, куда пропал – в деревню ездил. И прижился там, и нас заманил…
– А как он вообще на ней женился, на этой… Стелле? Одно имя чего стоит!
– Да она поймала его!
– Как – поймала?
– Элементарно. Мне Серёга пересказал: она с Лёшкой вместе работала в музее, и все ему глазки строила – ну, за ним девки только так и бегали! И поехали однажды большой компанией к ней на дачу – предки свалили куда-то. Ну, погуляли, напились, а утром Леший проснулся – в одной постели с ней. Серёжке говорил: не помню вообще ничего! Было – не было?
– Так она что – подстроила это все? Да ну…
– Я тебе говорю! Она в слезы: отец узнает – убьет! У нее отец был страшный человек, кагэбист. Всё, женись. Лёшка заметался. Она ему даже и не нравилась особенно. Сначала еще как-то пытался извернуться, но потом, когда выяснилось, что беременна – всё. Не отвертишься. Как мы его уговаривали! Лёша, не надо! Ну, признаешь ребенка, будешь алименты платить. А он: «Чтобы мой ребенок без отца рос? Никогда!» Я еще тогда подумала: «А твой ли?»
– И что?
– И ничего. Поженились. Серёжка ярился! Не хотел вообще на свадьбу идти. А Лёшка так поменялся после женитьбы – жесткий стал, злой. А ведь раньше… Господи, какой был – человек-праздник!
– А как он… с девочкой? Виделся потом, не знаешь?
– Нет, не виделся. Говорит: «Все, отрубил, как отрезал. Пусть лучше забудет меня, чем душу травить и себе, и ребенку».
– Горе…
Марина долго думала над Танькиным рассказом, потом не выдержала и пошла навестить Лешего, который ехал в соседнем вагоне.
– Залезай, – сказал, улыбаясь, Лёшка и приглашающе похлопал ладонью по верхней полке, где лежал прямо так: «зайцу» постель была не положена.
– Да ну, ты что! Ты там и один-то еле помещаешься.
– Марин, а вот скажи, если бы я… не пришел к катеру? Что тогда?
– Я бы осталась.
И Лёшка расплылся в счастливой улыбке:
– Правда?!
– Правда. – Марина привстала на цыпочки, подтянулась и поцеловала его прямо в улыбку. – Пока. Спокойной ночи.
Какая тут спокойная ночь – почти до утра не спала, все думала, вспоминала, бормотала стихи, а вагон качало на стыках, плясали на потолке тени, и дребезжала забытая в стакане чайная ложечка.
После ухода Марины Леший тоже долго не мог заснуть. Колеса стучали по рельсам, выговаривая: «И назад до-ро-ги нет. И назад дороги нет». Посчитал по пальцам: выходило, сегодня всего третий день после того, как Марина… Как он ее вытащил. Не может быть! Еще посчитал: ну да, в первый день напились после бани, во второй – собирались, а третий – вот он, к концу подходит! А казалось – целая жизнь прошла. Так, может, и правда прошла? Одна жизнь кончилась, другая – началась. Одна-другая…
И назад дороги нет.
Нам-со-мнень-е-не-зна-ко-мо…
Нам сомненье не знакомо!
Мы-из-тех-кто-не-бо-ит-ся…
Мы из тех, кто не боится!
Перестук колес вдруг стал складываться в строчки: «Мы из тех, кто не боится, жить по собственным законам, нам сомненье не знакомо, и назад дороги нет!» И дальше – само пришло: «А вообще, мы очень редко появляемся на свет, потому что слишком больно карп становится драконом!» Что еще за карп?! Потом заснул. Снилось ему, что идет по лугу ночью: луна светит, оставляя дорожку по земле, как по воде, а он и во сне удивляется – да не бывает так! Идет по лунной дорожке, несет большое цинковое ведро, в котором в светлой воде бултыхается здоровенный карп, и надо донести его до реки – чтобы выпустить! Идет, спотыкаясь, все ноги водой облил. На луну смотрит, а она на него. Глаза русалочьи – речные, серебряные…
Засмотрелся и упал, ведро опрокинул, вода вылилась, карп выпрыгнул, забился по траве. Бьется и меняется: губищи вперед тянутся, плавники в пальцы с когтями вытягиваются и землю скребут! Изнутри тела шипы прорастают, на бледной чешуе розовые капельки крови оставляя, хвост змеится, шип обозначился кривой на конце, острый, страшный! Корячится, а сам выпученным рыбьим глазом на Лешего таращится. И уже не карп это, а дракон.
Надо так написать, думает Леший во сне, обязательно написать!
А карп все меняется и меняется – гребень отрастил на голове, крылья прорезались, развернулись, пасть огнем дышит. Смигнул – и глаз открылся зеленый, с черным вертикальным зрачком, покатилась из глаза жемчужная слеза…
Поднял морду к луне – и завыл, как волк: «Боууу-боооольнооооо-ууу!»
И взлетел, заслонив крыльями луну.
– Лёшка, вставай.
– Леший, приехали!
Он подскочил и с размаху саданулся головой о потолок – а, черт!
Приехали.