Книга: Диктатор
Назад: XVIII
Дальше: Действующие лица

XIX

После всего этого Цицерон как будто совершенно внезапно стал стариком. На следующий день он удалился в Тускул и тут же начал жаловаться на зрение, отказываясь читать и даже писать, говоря, что от этого у него болит голова. Сад больше не давал ему никакого утешения, он никого не навещал, и никто не приходил к нему, не считая его брата. Они часами сидели вместе на скамье в Лицее, по большей части молча. Единственным предметом, на обсуждение которого Квинт мог подбить моего друга, было далекое прошлое – их общие воспоминания о детстве, о том, как они росли в Арпине. Тогда я впервые услышал, как Цицерон подробно говорит о своих отце и матери.
Это действовало на нервы – видеть не кого-нибудь, а его, столь оторванным от мира. Всю жизнь ему требовалось знать, что происходит в Риме, но теперь, когда я пересказывал ему слухи о происходящем – что Октавиан назначил специальный суд над убийцами Цезаря и что он покинул город во главе армии в одиннадцать легионов, чтобы сразиться с Антонием, – Цицерон не делал никаких комментариев, разве что говорил, что предпочитает даже не думать об этом. «Еще несколько таких недель, – подумалось мне, – и он умрет».
Люди часто спрашивают меня, почему он не попытался бежать. В конце концов, Октавиан еще не имел твердого контроля над страной, погода все еще стояла мягкая, а за портами не наблюдали. Марк Туллий мог бы ускользнуть из Италии, чтобы присоединиться к своему сыну в Македонии: я уверен, Брут был бы только рад предложить ему убежище. Но, по правде говоря, у моего друга теперь не хватало силы воли сделать что-нибудь столь решительное.
– Я покончил с бегством, – со вздохом сказал мне Цицерон.
Он не мог найти энергии даже на то, чтобы спуститься к Неаполитанскому заливу. Кроме того, Октавиан гарантировал ему безопасность.
Прошло, наверное, около месяца после того, как мы удалились в Тускул, когда однажды утром Цицерон нашел меня и сказал, что хотел бы просмотреть свои старые письма:
– Эти постоянные разговоры с Квинтом насчет ранних лет взбаламутили осадок моей памяти.
Я сохранил все письма больше чем за три десятилетия, хотя и фрагментарно – и полученные, и отосланные, – рассортировал все свитки по корреспондентам и разложил их в хронологическом порядке. Теперь же я принес цилиндры в библиотеку Марка Туллия, где тот лежал на кушетке, и один из его секретарей стал зачитывать письма вслух.
Вся его жизнь была в них – начиная с ранних попыток избраться в Сенат. Сотни судебных дел, в которых он участвовал, чтобы имя его стало знаменитым, достигших кульминации в эпическом обвинении Верреса, его избрание эдилом, потом – претором и, наконец, – консулом; его борьба с Катилиной и Клодием, изгнание, взаимоотношения с Цезарем, Помпеем и Катоном, гражданская война, убийство Цезаря, возвращение во власть, Туллия и Теренция…
Больше недели оратор заново переживал свою жизнь и в конце концов отчасти обрел прежний дух.
– Какое это было приключение! – задумчиво сказал он, вытянувшись на кушетке. – Все вернулось ко мне – хорошее и плохое, благородное и низкое. Воистину могу сказать, не впав в бесстыдство, что эти письма представляют собой самую полную запись исторической эпохи, какую когда-либо собирал ведущий политический деятель. И какой эпохи! Никто не видел так много и не записал все по горячим следам. История, составленная без малейшей помощи ретроспективы. Можешь ли ты припомнить что-либо, что сравнилось бы с этим?
– Они будут представлять огромный интерес еще тысячу лет, – сказал я, пытаясь поддержать новое хорошее настроение Марка Туллия.
– О, тут будет нечто большее, чем просто интерес! Это факты в мою защиту. Может, я и проиграл прошлое и настоящее, но как знать – не могу ли я все еще с помощью этого выиграть будущее?
Некоторые из писем показывали моего друга в дурном свете: тщеславным, двуличным, жадным, упорствующим в своих заблуждениях, – и я ожидал, что он отберет самые вопиющие примеры этого и прикажет мне их уничтожить. Но когда я спросил, какие письма ему хотелось бы, чтобы я отсеял, он ответил:
– Мы должны оставить их все. Я не могу представить себя потомству неким совершенным образцом: никто такому не поверит. Чтобы этот архив имел необходимую достоверность, я должен предстать перед музой истории обнаженным, как греческая статуя. Пусть будущие поколения сколь угодно потешаются надо мною за мою глупость и претенциозность – самое важное, что им придется меня читать, в том и будет заключаться моя победа.
Из всех изречений, связанных с Цицероном, самым знаменитым и типичным для него является следующее: «Пока есть жизнь, есть надежда». У него все еще была жизнь – или, по крайней мере, подобие жизни, и теперь у него появился тончайший лучик надежды на лучшее.
Начиная с этого дня он сосредоточил остатки сил на единственной задаче: позаботиться, чтобы его бумаги уцелели. Аттик, в конце концов, согласился ему помочь, при условии, что ему позволят забрать каждое письмо, которое он когда-либо писал Цицерону. Оратор с презрением отнесся к такой осторожности, но все же согласился:
– Если он хочет быть лишь тенью в истории, это его дело.
С некоторой неохотой я вернул корреспонденцию, аккуратно собиравшуюся мною столько лет, и наблюдал, как Помпоний Аттик разжигает жаровню, не доверив эту работу слуге, и собственной рукой сжигает все свитки, на которых хранились его письма.
Потом он засадил за работу своих писцов. Были сделаны три полных собрания писем.
Цицерон оставил одно из них себе, другое отдал Аттику, а третье – мне. Я отослал свое на ферму вместе с запертыми ящиками, в которых хранились все мои стенографические записи тысяч собраний, где присутствовал Цицерон, его речей, бесед, острот и едких замечаний, а еще – задиктованные им наброски его книг. Я сказал надсмотрщику, что это следует спрятать в одном из амбаров, и, если что-нибудь со мной случится, он должен отдать все Агате Лицинии, вольноотпущеннице, владелице бани «Венера Либертина» в Байях. Что именно она должна была со всем этим сделать, я не был уверен, но чувствовал, что могу доверять ей больше, чем всем остальным людям в мире.
В конце ноября Цицерон спросил, не отправлюсь ли я в Рим – позаботиться о том, чтобы последние его бумаги забрали из кабинета и доставили сюда для заключительного полного осмотра.
Аттик продал этот дом по его просьбе, и бо́льшая часть мебели уже исчезла. Стояло начало зимы, утро было зябким и сумрачным, и я брел по пустым комнатам, словно невидимый призрак, и мысленно вновь населял их людьми. Я видел таблинум снова полным государственных мужей, обсуждающих будущее республики, слышал смех Туллии в обеденном зале, видел Цицерона, ссутулившегося над философскими книгами в библиотеке в попытке объяснить, почему страх смерти нелогичен… Мои глаза туманились слезами, сердце ныло.
Внезапно начала выть собака – так громко и отчаянно, что мои сладко-горькие фантазии в мгновение ока исчезли. Я остановился и прислушался. Наша старая собака умерла, так что выла, наверное, соседская. Ее горестные завывания побудили присоединиться к ним других псов. Небо было темным от кружащих скворцов, и по всему Риму собаки выли, как волки. Позже говорили, что в этот самый миг кто-то и впрямь видел волка, метнувшегося через форум, что статуи потели кровью и что новорожденный ребенок заговорил. Я услышал топот бегущих ног, посмотрел вниз и увидел группу людей, которые восхищенно вопили, бегом направляясь к ростре и перебрасывая друг другу то, что я сперва принял за футбольный мяч, но потом понял, что это – человеческая голова.
На улице начала визжать женщина. Не задумавшись над тем, что делаю, я вышел, чтобы посмотреть, что происходит, и нашел жену нашего пожилого соседа, Цезеция Руфа, ползущую на коленях в сточной канаве. За ней лежало, растянувшись через порог, туловище мертвеца, из шеи которого хлестала кровь. Ее управляющий – я хорошо его знал – беспомощно метался взад-вперед.
Я в панике схватил его за руку и тряс до тех пор, пока тот не рассказал, что случилось: Октавиан, Антоний и Лепид объединились и опубликовали список из сотен сенаторов и всадников, которых надлежало убить, а состояние которых – конфисковать. Была объявлена премия в сто тысяч сестерциев за каждую принесенную им голову. В этом списке значились оба брата-Цицерона и Аттик.
– Этого не может быть, – заверил я его. – Нам дали торжественное обещание.
– Это правда! – крикнул сосед. – Я сам видел список!
Я вбежал обратно в дом, где немногие оставшиеся рабы собрались, испуганные, в атриуме.
– Вы все должны бежать врассыпную, – сказал я им. – Если вас поймают, то будут пытать, чтобы заставить выдать местонахождение хозяина. Если дело до такого дойдет, говорите, что он в Путеолах.
Затем я торопливо нацарапал сообщение для Цицерона: «Ты, Квинт и Аттик внесены в проскрипционные списки – Октавиан предал тебя – отряды палачей ищут тебя – немедленно отправляйся в свой дом на острове – я найду тебе лодку». Я отдал письмо конюху и велел доставить его Марку Туллию в Тускул, взяв самую быструю лошадь. После этого я отправился в конюшни, нашел свой экипаж и возничего и приказал ехать в сторону Астуры.
Пока мы грохотали вниз по холму, шайки людей с ножами и палками взбегали вверх, на Палатин, туда, где можно было найти поживу среди самых богатых людей, и я в му́ке стукнулся головой о стенку экипажа, думая о том, что Цицерон не сбежал из Италии, когда у него был шанс.
Я заставил несчастного возничего хлестать свою бедную пару лошадей до тех пор, пока бока их не покрылись кровью, чтобы мы смогли прибыть в Астуру до наступления ночи.
Мы нашли лодочника в его хижине, и, хотя море начинало волноваться и свет был тусклым, он доставил нас на веслах через тридцать ярдов к маленькому острову, где среди деревьев стояла уединенная вилла Цицерона. Оратор не посещал ее месяцами, и рабы удивились при виде меня и не на шутку возмутились, что им приходится зажигать очаги и греть комнаты. Я лег на влажный матрас и слушал, как ветер колотит по крыше и шелестит листвой. Когда волны разбивались о каменистый берег и дом потрескивал, я преисполнялся ужаса, воображая, что каждый из этих звуков может возвещать о появлении убийц Марка Туллия. Если б я захватил с собой тот кувшинчик с цикутой, то почти не сомневаюсь, что смог бы принять ее.
На следующее утро погода стала спокойнее, хотя когда я прошел между деревьями и осмотрел огромную ширь серого моря с рядами белых волн, набегающих на берег, то почувствовал себя предельно несчастным. Я гадал, не глуп ли мой план и не лучше ли нам было направиться прямиком в Брундизий, который, по крайней мере, находился на нужной стороне Италии, чтобы отплыть на восток. Но, конечно, вести о проскрипциях и о щедрой награде за отрубленную голову обогнали бы нас, и Цицерон нигде не был бы в безопасности. Он никогда не добрался бы до гавани живым.
Я отправил своего возничего в сторону Тускула со вторым письмом для своего друга, говоря, что я прибыл «на остров» – я продолжал выражаться туманно на тот случай, если послание попадет не в те руки, – и побуждая его спешить изо всех сил.
Потом я попросил лодочника отправиться в Антий и посмотреть, не сможет ли тот нанять судно, которое перевезет нас на побережье. Он посмотрел на меня, как на безумца – как я могу требовать этого зимой, когда погода настолько ненадежна? – но, поворчав, пустился в путь и вернулся на следующий день, чтобы сказать, что раздобыл десятивесельную лодку с парусом, которая будет в нашем распоряжении, как только ей удастся пройти на веслах семь миль от Антия до нашего острова. Теперь я ничего уже больше не мог сделать – только ждать.

 

На этом лесистом островке Астура Цицерон скрывался после смерти Туллии. Он находил полную тишину (если не считать звуков природы) утешительной; мне же, наоборот, эти звуки действовали на нервы, особенно когда день проходил за днем, а ничего не случалось. Я регулярно наблюдал за берегом, но только под вечер пятого дня на побережье внезапно поднялась суматоха. Из-за деревьев появилось двое носилок в сопровождении свиты рабов.
Лодочник перевез меня туда, и, когда мы подплыли ближе, я увидел, что на берегу стоят Цицерон и Квинт. Я поспешно выбрался на песок, чтобы поприветствовать их, и меня поразил вид обоих братьев. Они были в несвежих одеждах и небриты, глаза у них были красными от слез. Шел легкий дождик. Братья промокли и смахивали на пару нищих стариков, причем Квинт, пожалуй, выглядел похуже Марка Туллия. Грустно поздоровавшись со мной, он кинул единственный взгляд на нанятую мной лодку, вытащенную на берег, и объявил, что не ступит в нее ни ногой.
Затем он повернулся к Цицерону.
– Мой дорогой брат, это безнадежно. Я не знаю, почему позволил тебе притащить меня сюда, – разве лишь потому, что всю жизнь делал, как ты мне велел. Посмотри на нас! Старики со сдающим здоровьем. Погода скверная. У нас нет денег. Было бы лучше, если б мы последовали примеру Аттика.
Я тут же спросил, где Аттик.
– Он отправился в одно тайное место в Риме, – сказал Цицерон и начал плакать, не делая никаких попыток скрыть свои слезы. Но потом так же быстро прекратил плач и продолжал говорить, как будто ничего не произошло. – Нет, прости, Квинт, я не могу жить на чьем-то чердаке, дрожа всякий раз, когда раздается стук в дверь. План Тирона не хуже любого другого. Давай поглядим, как далеко мы сможем забраться.
– Тогда, боюсь, мы должны расстаться, – сказал его младший брат, – и я буду молиться о том, чтобы встретиться с тобой вновь – если не в этой жизни, то в следующей.
Они упали друг другу в объятья и крепко вцепились друг в друга. Потом Квинт отодвинулся и обнял меня. Никто из наблюдавших эту сцену не смог сдержать слез.
Меня охватила великая печаль.
После Квинт снова забрался в свои носилки, и его понесли обратно по тропе, за деревья.
Было уже слишком поздно, чтобы в тот же день отправляться в путь, поэтому мы поплыли на лодке на остров.
Обсушившись у очага, Цицерон объяснил, что он два дня медлил в Тускуле, будучи не в силах поверить в предательство Октавиана и уверенный, что произошла какая-то ошибка. И вот что он узнал: Октавиан встретился с Антонием и Лепидом в Бононии, на острове посреди реки. Они были там втроем, с парой секретарей, оставив своих телохранителей на берегу. Они обыскали друг друга, проверили, нет ли при ком спрятанного оружия, и следующие три дня, трудясь с рассвета до сумерек, разделили между собой труп республики, а чтобы заплатить своим армиям, составили список смертников из двух тысяч богатых человек, включавший двести сенаторов, чья собственность должна была быть конфискована.
– Мне рассказал Аттик, который слышал это от консула Педия, что от каждого из этих троих преступников, в знак доброй воли, требовалось обречь на смерть кого-нибудь из самых дорогих ему людей. Таким образом, Антоний сдал своего дядю, Луция Цезаря, хоть тот и говорил в Сенате в его защиту, Лепид уступил своего брата, Эмилия Павла, а Октавиан предложил меня – на этом настоял Антоний, хотя Педий утверждает, что мальчик дал согласие лишь нехотя.
– Ты в это веришь? – спросил я.
– Не особо. Я слишком часто смотрел в эти бледно-серые бездушные глаза. Смерть человека трогает его не больше смерти мухи.
Цицерон испустил вздох, который, казалось, заставил содрогнуться все его тело.
– О, Тирон, я так устал! Подумать только, что не кого-то, а меня, в конце концов, перехитрил молодой человек, который едва начал бриться! У тебя есть яд, который я просил тебя раздобыть?
– Он в Тускуле.
– Что ж, тогда я могу только молить бессмертных богов, чтобы они позволили мне умереть сегодня ночью во сне.
Но мой друг не умер. Он проснулся в подавленном настроении, а наутро, когда мы стояли на маленьком причале в ожидании моряков, которые должны были забрать нас, внезапно объявил, что вообще никуда не поедет. Потом, когда судно приблизилось на расстояние слышимости, один из моряков прокричал, что только что видел отряд легионеров на дороге, ведущей из Антия, – по его словам, они двигались в нашу сторону под командой военного трибуна. Это немедленно стряхнуло с Цицерона апатию. Он протянул руку, и моряки помогли ему сойти в лодку.
В этом путешествии вскоре стало повторяться то, что происходило во время нашего первого бегства в изгнание. Мать-Италия словно не могла позволить, чтобы ее покинул любимый сын. Мы проделали примерно три мили, держась ближе к берегу, когда серое небо начало наполняться громадными черными тучами, накатывающими с горизонта. Ветер усилился, рождая в море крутые волны, и наше маленькое суденышко поднималось чуть ли не вертикально, чтобы затем обрушиться обратно носом вперед, окатив нас соленой водой. Пожалуй, сейчас было даже хуже, чем во время нашего прошлого бегства, потому что на сей раз нам негде было укрыться.
Мы с Цицероном сидели, съежившись, в плащах с капюшонами, в то время как гребцы пытались грести поперек набегающих волн. Корпус начал наполняться водой, и осадка судна сделалась опасно низкой. Нам всем, и даже Марку Туллию, пришлось помогать вычерпывать ледяную воду, отчаянно зачерпывая ее руками и вышвыривая за борт, чтобы не утонуть. У нас онемели лица, руки и ноги. Дождь ослеплял нас, и мы глотали соленые брызги. Моряки храбро гребли много часов, но в конце концов измучились и сказали, что им нужно отдохнуть. Мы обогнули скалистый мыс, двинулись к пещере и подошли как можно ближе к берегу, прежде чем все были вынуждены выпрыгнуть и вброд идти на сушу. Цицерон погрузился в воду почти по пояс, и четырем морякам пришлось вынести его на землю.
Они положили его и вернулись, чтобы помочь своим товарищам с лодкой. Полностью вытащив ее на берег, моряки опрокинули ее на бок и подперли ветками, срезанными с ближайших миртовых деревьев, а из паруса и мачты соорудили импровизированное убежище.
Они даже ухитрились разжечь костер, хотя дерево было сырым, и ветер нес дым то туда, то сюда, отчего мы давились и у нас щипало глаза.
Вскоре наступила темнота, и Марк Туллий, за все время плавания не произнесший ни слова жалобы, похоже, заснул.
Так закончился пятый день декабря.
Я проснулся на рассвете шестого дня после прерывистого сна и обнаружил, что небеса стали спокойнее. У меня ныли кости, а одежда сделалась жесткой из-за соли и песка. Я с трудом встал и огляделся. Все еще спали, кроме Цицерона. Он исчез.
Я осмотрел берег, вгляделся в море, а потом повернулся и окинул взглядом деревья. Между ними виднелась небольшая брешь, которая, как оказалось, вела к тропе, и я зашагал по ней, зовя своего друга. Тропа вывела меня на дорогу, и я увидел, что Марк Туллий, пошатываясь, идет по ней.
Я снова окликнул его, но оратор не обратил на меня внимания. Он медленно и нетвердо шагал в ту сторону, откуда мы явились. Я догнал его, пошел рядом и заговорил со спокойствием, которого не чувствовал:
– Нам нужно вернуться к лодке. Рабы в доме могли рассказать легионерам, куда мы направились. Может, те ненамного от нас отстали… Куда ты?
– В Рим. – Он не взглянул на меня, продолжая идти.
– Что ты будешь там делать?
– Покончу с собой на пороге Октавиана. Он умрет от стыда.
– Не умрет, – сказал я, схватив его за руку, – потому что у него нет стыда. И солдаты замучают тебя до смерти, как они это сделали с Требонием.
Цицерон взглянул на меня и остановился.
– Ты так думаешь?
– Я это знаю.
Я взял его за руку и осторожно потянул назад. Он не сопротивлялся и, понурив голову, позволил повести себя, как ребенка, – обратно, между деревьями, на берег.

 

Как печально заново переживать все это! Но у меня нет выбора, поскольку я должен выполнить данное Цицерону обещание и рассказать историю его жизни.
Мы снова посадили его в лодку и опять спустили ее на волны. День был серым, а водный простор – огромным, как на заре времен. Мы гребли много часов, ветер помогал нам, наполняя парус, и к концу дня мы, по моим расчетам, сделали больше двадцати пяти миль или около того. Мы прошли мимо знаменитого храма Аполлона, возвышающегося над морем на мысу Цаэта, и Цицерон, который сидел, сутулясь и безучастно глядя на берег, внезапно узнал храм, выпрямился и сказал:
– Мы рядом с Формией. Здесь у меня есть дом.
– Я знаю.
– Давай остановимся тут на ночь.
– Это слишком рискованно. Хорошо известно, что у тебя есть вилла в Формии.
– Мне безразлично, – ответил мой друг с проблеском прежней твердости. – Я хочу поспать в собственной постели.
Итак, мы принялись грести к берегу и причалили к пристани, построенной недалеко от виллы. Когда мы пришвартовались, на деревьях неподалеку раскаркалась огромная стая ворон, словно предупреждая, и я попросил Цицерона, прежде чем он высадится, хотя бы разрешить мне убедиться, что враги не залегли поблизости в ожидании его. Он согласился, и я двинулся по знакомой тропе между деревьями в сопровождении пары моряков.
Тропа привела нас к Аппиевой дороге. Уже надвигались сумерки, и на ней никого не было. Я прошел шагов пятьдесят до того места, где за двустворчатыми железными воротами стояла вилла Марка Туллия, прошагал по подъездной дорожке и крепко постучал в дубовую дверь. Спустя некоторое время, после оглушительного шума отодвигаемых засовов, появился привратник. Увидев меня, он сильно удивился.
Я посмотрел через его плечо и спросил, не появлялись ли в поисках хозяина какие-нибудь незнакомцы. Он заверил, что нет. Этот слуга был добросердечным, простым парнем. Я знал его много лет и поверил ему.
– В таком случае, – сказал я, – пошли четырех рабов с носилками к причалу, чтобы забрать хозяина и принести его на виллу. И пока его будут нести, позаботься о том, чтобы для него налили горячую ванну и приготовили чистую одежду и еду, потому что он в плохом состоянии.
Я послал также двух других рабов на быстрых конях высматривать на Аппиевой дороге загадочный и зловещий отряд легионеров, который, похоже, шел за нами по пятам.
Цицерона принесли на виллу и заперли за ним ворота и дверь дома.
После этого я почти не видел своего друга. Приняв ванну, он немного поел и выпил вина в своей комнате, а потом ушел спать.
Я и сам уснул – очень крепко, несмотря на свои тревоги, до того я вымотался, – а наутро меня грубо разбудил один из рабов, поставленных мной на Аппиевой дороге, запыхавшийся и испуганный. Отряд в тридцать пеших легионеров с верховыми центурионом и трибуном двигался к дому с северо-запада. Они были меньше чем в получасе отсюда.
Я побежал разбудить Цицерона. Он укрылся до подбородка и отказывался пошевелиться, но я все равно сорвал с него одеяла.
– Они идут за тобой, – сказал я, нагнувшись над ним. – Они почти здесь! Мы должны уходить.
Оратор улыбнулся и приложил руку к моей щеке:
– Пусть придут, старый друг. Я не боюсь.
Я принялся умолять его:
– Если не ради себя, то ради меня… Ради твоих друзей и ради Марка – пожалуйста, уходи!
Думаю, упоминание о его сыне сработало. Марк Туллий вздохнул.
– Что ж, хорошо. Но это совершенно бесполезно.
Я вышел, чтобы дать ему одеться, и побежал по дому, отдавая приказания – чтобы немедленно подали носилки, приготовили к отплытию лодку с моряками на веслах и заперли ворота и двери в тот самый миг, как мы покинем виллу, и чтобы домашние рабы ушли из дома и спрятались, кто где сможет.
Мысленно я уже слышал, как размеренный топот калиг легионеров звучит все громче и громче…
Через какое-то время – слишком долгое время! – Цицерон появился, выглядя так безупречно, будто он держал путь в Сенат, чтобы обратиться к нему с речью. Он прошел по вилле, прощаясь со всеми домочадцами. Все были в слезах. Напоследок мой друг огляделся, словно говоря «прощай!» дому и всем своим здешним любимым предметам, а потом забрался в носилки, задернул занавески, чтобы никто не мог видеть его лица, и мы выступили из ворот.
Однако рабы, вместо того чтобы удирать со всех ног, схватили любое оружие, какое смогли найти, – грабли, метлы, кочерги, кухонные ножи – и настояли на том, чтобы отправиться с нами, окружив носилки неуклюже построенной домашней фалангой. Мы прошли короткое расстояние по дороге и свернули на тропу, ведущую в лес. Между деревьями виднелось море, сияющее на утреннем солнце. Казалось, спасение близко, но потом, в конце тропы, прямо перед тем местом, где она выходила на берег, появилась дюжина легионеров.
Рабы, шагавшие впереди нашей маленькой процессии, встревоженно закричали, а носильщики принялись торопливо разворачиваться. Носилки опасно качнулись, и Цицерон чуть не вывалился на землю. Мы изо всех сил старались вернуться туда, откуда пришли – только чтобы обнаружить, что этот путь тоже отрезан другими солдатами.
Мы оказались в ловушке – нас было гораздо меньше, и мы были обречены.
Тем не менее мы решили принять бой. Рабы поставили носилки и окружили их.
Цицерон отдернул занавески, чтобы посмотреть, что происходит. Он увидел, что к нам быстро приближаются солдаты, и крикнул мне:
– Никому не сражаться!
А потом обратился к рабам:
– Все положите оружие! Ваша преданность для меня – большая честь, но единственная кровь, которая должна здесь пролиться, – моя!
Легионеры обнажили мечи. Военный трибун, возглавлявший их, был волосатым, смуглым животным. Под козырьком шлема его брови сливались в одну густую черную линию.
Он выкрикнул:
– Марк Туллий Цицерон, у меня есть предписание казнить тебя!
Мой друг, все еще лежа в носилках и подперев подбородок рукой, очень спокойно смерил его взглядом с ног до головы.
– Я тебя знаю, – сказал он. – Уверен. Как тебя зовут?
Военный трибун, явно захваченный врасплох, ответил:
– Мое имя, если тебе нужно его знать – Гай Попиллий Ленат, и – да, мы и вправду знакомы. Но это тебя не спасет.
– Попиллий, – пробормотал оратор. – Вот именно.
Затем он повернулся ко мне:
– Помнишь этого человека, Тирон? Он был нашим клиентом – этот пятнадцатилетний парень, убивший своего отца, – в самом начале моей карьеры. Его приговорили бы к смерти за отцеубийство, если б я не спас его, при условии, что он пойдет в армию. – Цицерон засмеялся: – Полагаю, это своего рода справедливость!
Я посмотрел на Попиллия и действительно вспомнил его.
– Хватит разговоров, – сказал тот. – Указом конституционной комиссии смертный приговор должен быть приведен в исполнение немедленно.
Он жестом приказал своим солдатам вытащить оратора из носилок.
– Подождите, – сказал Марк Туллий. – Оставьте меня здесь. Я думал умереть подобным образом, – и он приподнялся на локте, как побежденный гладиатор, запрокинув голову и открыв горло небу.
– Если ты того желаешь, – сказал Ленат и повернулся к своему центуриону. – Давай покончим с этим.
Центурион занял свою позицию, расставил ноги и взмахнул мечом. Сверкнул клинок, и в тот же миг Цицерон получил ответ на вопрос, мучивший его всю жизнь. Свобода погасла на этой земле.

 

Потом легионеры отрезали ему голову и руки и положили их в мешок, заставив всех нас сидеть и смотреть, как они это делают, после чего ушли.
Мне сказали, что Антоний был в таком восторге от этих дополнительных трофеев, что дал Попиллию премию в миллион сестерциев. Говорили также, что Фульвия проткнула язык Цицерона иглой. Правда ли это, я не знаю. Что наверняка правда – так это то, что по приказу Марка Антония голову, которая произносила «филиппики», и руки, которые их писали, прибили к ростре в знак предупреждения остальным, кто вздумал бы противостоять триумвирату, и они оставались там много лет, пока наконец не сгнили и не свалились на землю.
После того как убийцы ушли, мы снесли тело Цицерона вниз, на берег, сложили погребальный костер и в сумерках сожгли его.
Потом я отправился на юг, к своей ферме на берегу Неаполитанского залива.
Понемногу я узнавал все больше о происшедших событиях.
Квинта вскоре поймали вместе с сыном и казнили.
Аттик вышел из своего тайного убежища, и Марк Антоний помиловал его из-за помощи, которую тот оказал Фульвии.
А потом, много, много позже, Антоний совершил самоубийство вместе со своей любовницей Клеопатрой после того, как Октавиан победил его в битве.
Теперь тот юный мальчик, назвавшийся Цезарем, – император Август.
Но я написал уже достаточно.
Много лет прошло с тех пор, как случились изложенные мною события. Сперва я думал, что никогда не оправлюсь после смерти Цицерона, но время стирает все, даже горе. Я бы даже рискнул сказать, что горе почти полностью зависит от перспективы. Первые несколько лет я вздыхал и думал: «Что ж, теперь ему все еще было бы за шестьдесят», а потом, десятилетие спустя, с удивлением: «Боги мои, ему было бы семьдесят пять!», но теперь я думаю: «Что ж, он в любом случае давно уже был бы мертв, поэтому какая разница, как он умер, в сравнении с тем, как он жил?»
Моя работа закончена. Моя книга дописана. Скоро я тоже умру.
Летними вечерами я сижу на террасе с Агатой, моей женой. Она шьет, а я смотрю на звезды. В такие минуты я всегда думаю о том, как в труде «О государстве» Сципиону снилось место обитания покойных государственных деятелей: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».
«Если б ты посмотрел ввысь, – говорит старый государственный деятель Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Репутация одного человека никогда не проживет очень долго; ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».
Все, что останется от нас, – это то, что записано.
Назад: XVIII
Дальше: Действующие лица