Глава 13. Жизненное пространство
Думал, наступит день, когда он ночь отработает; но тут ничего не было – ни ночи, ни дня, и смена была только одна: от начала и до конца. Поили из шланга, считая глотки, воду запасать не позволяли. Нужников не было; туннели, кроме одного, были переплетены сплошь колючей проволокой, как паутиной, не сбежишь, не уползешь. Зверолюди гадили стоя, не отрываясь от работы: мужчины при женщинах, а женщины при мужчинах; вновь прибывшие учились этому в первые же сутки. Учили плетками из колючки. Убивали без сочувствия, дежурно: тех, кто не хотел работать, тех, кто умирал сам и поэтому работать не мог, и тех, кто притворялся уже мертвым из хитрости. Работников не жалели – новых приводили два раза в день, им тоже надо было жрать, а жратвы не прибавлялось.
Каждый раз, когда открывалась железная дверь, когда втаскивали ошалевших новичков, выпихивали их в Шиллеровскую бескрайнюю пещеру, у Артема подкручивало кишки: вот сейчас войдет Дитмар. Обман его вот-вот вскроется: красные отправят солдат с Охотного ряда на Театральную через разорванные гермоворота, через верхний вестибюль, блицкриг обернется бесконечной позиционной войной, и Дитмар вернется, чтобы повесить Артема за предательство.
Когда он придет? Скоро?
Артема ощупали, определили, что силы в нем пока много, и дали ему возить тачку. Забирать у бородатых грызунов отковырянное, отбитое, кидать в тачку и везти в открытый туннель, который шел к Кузнецкому мосту. Поверх шпал лежал настил из досок. По нему нужно было бежать, может, метров триста, и там сваливать землю с камнями в гору, которая уже поднималась до потолка.
У Артема была хорошая работа, это он сразу понял: ему не стали сковывать ноги, и обязали не стоять на месте, а обходить кругом всех прочих, глядя, у кого скопилось больше грунта. Жаль, бежать было некуда. Зато так он смог найти Гомера.
Старик тут только полсуток провел, и еще был в одежде; но уже понял, что можно делать, и чего делать нельзя. Нельзя отлынивать. Нельзя филонить. Нельзя смотреть в глаза, с кем бы ни говорил. А если говоришь, не глядя на человека, такое прощают: на этом заводе земли и тел все равно ничего не слышно уже за шаг.
Гомер, хоть и старый, держался. Не стонал, не плакал. Бил породу сосредоточенно, не быстро и не медленно, не спешил себя спустить. Весь мокрый, землей измазанный, плечи прорваны и испачканы бурым, губы обкусаны.
– За тобой пришел, Николай Иванович, – сказал Артем мимо Гомера. – А теперь, наверное, оба тут останемся.
– Спасибо. Зря, – с ударами выдохнул ему Гомер. – Эта. Сука. Лживая. Мразь. Никого. Не. Выпустит.
– Как-нибудь выберемся, – пообещал ему Артем.
Разговор у них пошел обрывистый: слишком часто нельзя было возвращаться в один и тот же угол, надзиратели замечали и стегали плетками за такое. Плетки были упругие, стальной проволоки, шипы из них во все стороны торчали: один укусит, когда ударят, другой – когда отдернут.
– Ты. Как. Был. На. Театральной.
– Был.
– Видел. Умбаха.
– Его красные арестовали. Донос чей-то. За то, что радио слушал. Забрали и расстреляли. При мне. Не успел поговорить.
– Жалко. Как. Хороший. Мужик.
Забрал Гомеровы куски. Потом у горбатого мужичины с другого конца станции принял груз породы. Потом женщине с вислой грудью помог подняться на ноги, пока надзиратель через каменный туман не увидел. Потом снова к Гомеру.
– Он не один был, Умбах. Еще другие связывались. Люди приходили из другого города в Москву, из Полярных Зорь, наверное.
– Люди. Ну. Люди. Говоришь. Где ж они. Не встречал.
– Красные всех находят, всех метут. Стреляют, на Лубянку увозят, в Комитет. Кто пришел, и кто их видел, и кто о них слышал.
– Может. Боятся. Что. Те Ганзе. Помогут. Против. Них.
Забрал у Гомера новые камни. Потом к пареньку побежал – медленному, скособоченному, недопалому, его поскребыши сгребать. Потом к тощему кавказцу, который намахал целую гору от злого нежелания околевать. Через марево вроде увидел знакомое что-то, но подойти не было повода.
– Так ты веришь мне? Я Мельнику рассказал, Мельник не верит. Говорит – бред.
– Я Умбаха. Сам слышал. Верю. Не понимаю. Но верю.
– Спасибо, дедуль. Спасибо тебе.
– Или. Шпионы. Чьи-то. Агенты. А.
– Не знаю.
Вычистил все. Побежал дальше: кто-то помахал, меня, мол, разгрузи. Случилась радость: Леха-брокер. Измотанный, исстеганный, а лыбится.
– И ты к нам!
– Живой?! – и Артем ему улыбнулся честно; чуть полегчало.
– Слишком ценный кадр! – крякнул брокер. – Чтобы сокращать!
– Не задалось с Легионом, а?
– Не задалось! – Леха, воровато озираясь, помогал Артему накидывать в тачку породу. – Наверное, не мое. От призвания не уйти, – он кивнул на засохшие кучки.
Подскочил надзиратель, огрел цепью и Артема, и Леху за разговор.
Артем вжал голову в плечи, чтобы сберечь. Сбегал в туннель, вывалил тачку, вернулся, огляделся: охрана позвала. К той женщине, которую Артем с полу поднял, чтобы она еще пожила. А она подержалась еще немного, и опять упала. Ей фонарем в глаза, а она все равно темноту только видит. Один охранник Артема автоматом отгородил, другой взялся за арматурину покрепче, примерился – и расколол женщине голову, как яйцо разбил. Артем забыл про автомат, кинулся – и ему арматурой по плечу, и прикладом в челюсть, и на земле сапогами. Пропихнули в рот железный влажный ствол, мушкой нёбо расцарапали.
– Будешь еще, сука?! Будешь?! Встать!
Поставили на ноги, сложили ему эту женщину в тачку: вези.
– Куда?
Дали подзатыльник, проводили в последний путь. Мертвых туда же, куда и грунт. Женщине было в тачке неудобно: ноги свисали, голова разбитая вбок клонилась. Потерпи уж.
На первый раз показали, что с такими делать.
Мертвых надо было везти по дощатому настилу до земляной горы, которая затыкала туннель до Кузнецкого моста. И там сваливать их на насыпь вместе с камнями. Насыпь иногда сползала вниз, одевала голых, забивала им рты и уши глиной и песком. Это были похороны.
Потом Артем не хотел ни к Гомеру, ни к Лехе подходить: надзиратели его приметили. Вместо Гомера были разные – еще крепкие, и уже изношенные, киргизы и русские, русские и азербайджанцы, азербайджанцы и таджики. Каждый давал Артему камни, каждый отнимал у него силы. Скоро перестало хватать минуты, которую он грузил тачку, чтобы ноги отдохнули, а минуты, когда он с тачкой бежал, чтобы руки отошли. Оборачивался на лязгающую входную дверь: не Дитмар? Не за ним?
Терпел, пока не стал падать. Тогда вернулся к своему старику. Тот его ждал; тоже иссякал уже.
– Почему. Красные. Почему. Никто. Не. Знает. Только. Они.
– Не дают никому узнать? Думаешь, у них самих есть связь с Зорями? Держат от остальных в тайне?
– Врут. Зорям. Переговоры. Ведут. А.
– О чем переговоры?
– Черт. Знает. Что. Красным. Надо.
– Голод у них… Грибы гниют. Может, чтобы продовольствие им поставили? А? Если так, там земля есть… Плодородная!
– Ну. Заврался.
Проходил мимо надзиратель, свистнул: ты и ты и ты и ты, живо жрать, ваша очередь. Притащили лохань с помоями, велели нагребать руками. Артем еще не мог даже нюхать такое, а другие чавкали и хлебали, сколько успевали.
Зато Гомера кормили в эту же смену, так что им выпало десять минут без кирки и без тачки.
– Был наверху. По Тверской улице к Театральной пока. И там… Кто-то там охотится за всеми, кто по Тверской идет. Броневик настоящий. Мотоцикл. Четверых их сталкеров положили. Меня… Хотели. Не тронули почему-то. А нашли быстро.
Гомер пожал плечами; потом сложил пальцы пригоршней, зачерпнул баланды, поднес ко рту, понюхал, подумал.
– А потом обратно шел… И не было никого. Дошел. Без химзы, раздетый. И знаешь, что? Под дождь попал.
– Под дождь? – старик поднял взгляд.
– Под дождь, – Артем хмыкнул.
Вокруг, сбившись к корыту по-свинячьи, толкались и лакали наперегонки. Артем этого не видел: видел вместо этого высоких и тонких людей в широкополых шляпах, видел дождь из безоблачного неба, и еще летучие тихоходы.
– Идиот какой, – сказал он себе. – Можешь представить? Иду под дождем и воображаю себе такое… Самолеты… Как дирижабли, что ли. Только с прозрачными крыльями. Как у мух, но большими. Как у стрекоз. И все в таком ярком… Парадном. И тоже дождь. Приснилось, – он сбавил голос от стеснения: зверолюди жрали, нельзя было их отвлекать такой ересью.
А зверолюдям было насрать на Артемовы сны, у них мелела лохань, а им еще нужно было тут прожить еще сколько-нибудь времени, и без помоев они это сделать бы не смогли никак.
Но Гомер его слушал. Слушал и не ел.
– И вагончики такие… Маленькие… – он кашлянул, прочищая горло. – Вместо машин… На дорогах…
– Да, – подтвердил Артем, озадаченный. – На четыре места.
– Ты видел? Ты это видел? Там? Наверху?
– Я видел. Как будто сон вспомнил, знаешь? А ты… Ты откуда?
– Это из книги моей. Из тетради. В тетради написано!
Гомер щурился, осматривая Артема, моргал, стараясь понять: розыгрыш? Издевательство?
– Ты брал ее? Мою тетрадь? Читал? Когда?
– Не брал. Да и где она?
– Конфисковали. Сразу. Дитмар этот. Документы, тетрадь… Все. Как – не читал? Откуда ты знаешь тогда?
– Говорю же – сон!
– Это не твой сон, Артем. Это и не сон.
– Что?
– Я тебе про девчонку рассказывал. Про Сашу. Которая на Тульской… Утонула. На затопленной станции.
– Что-то… Что-то такое, да. Когда мы на Цветном надрались с тобой?
– Да. Это… Саша эта… Это ее… Так она себе представляла мир наверху. Она в метро родилась. Никогда наверху не была. И так вот, глупо… Наивно.
– Саша? С белыми волосами, ты говорил? – Артема повело, мир заколебался, как от волны горячего воздуха.
Артем потер виски. Голова трещала.
– Жри, что не жрешь? – отвалившись от корыта, устало сказал ему дядька с вспухшим пузом; борода у него была колтуном, и по ней струилась темная вода. – Хорош трындеть! Раз в день кормют!
Он натужился и протяжно пукнул. Потом лег на спину и стал глядеть в потолок. Что мог, для спасения Артема он сделал. Но Артем сегодня даже и глядеть в это корыто не мог – сразу мутило.
– С белыми волосами. Худенькая. Лет восемнадцать ей. Как ты знаешь? Откуда? – Гомер тоже встал, придерживая поясницу.
– Не понимаю. Не помню. Откуда. Но я видел это все сам. Представляю себе… Своими глазами, – Артем поднял руку, словно хотел поймать проплывающий мимо него игрушечный самолет.
– Ты брал ее. Тетрадь мою. Брал, – убежденно и недобро произнес старик. – Другого ничего тут быть не может. Зачем ты сейчас мне врешь?
– Не брал я твою гребаную тетрадь! – обозлился Артем. – На хера ты мне сдался со своими летописями!
– Ты издеваешься надо мной, да? Засранец!
Артем, не дождавшись даже свистка, схватил свою тачку.
Потом пожалел. Еще достаточно времени оставалось, чтобы пожалеть.
Дальше склеилось, срослось: погрузи, побеги, разгрузи. Камень, земля, мертвый человек. Одно на другое сверху, одно под другим. Руки и ноги сперва зажглись, потом замолчали, потом обессилели, упали; потом откуда-то взялось в них еще на донышке жизни, и они уже через тупую боль: дергались, поднимали, опускали, шагали, тянули время.
Начал засыпать на ходу – сутки не спал – будили стальными шипами. Пытался помочь тем, кто падал – отгоняли цепями. Перестал оборачиваться, отзываться, когда дверь громыхала – забыл уже про Дитмара. Не хотел о нем знать, не хотел слушать скулящих несчастных зверолюдей, слушать их истории, кто как сюда попал, кто за какое уродство наказан; какие-то из них все равно бубнили – не Артему, а всем людям, чтобы все люди чуть-чуть о них знали и запомнили, когда им придется тут подохнуть и лечь под надвигающуюся насыпь. И не было уже ума строить линии и цепочки от расстрелянного радиста к чекисту Свинолупу, от проболтавшегося Зуева к Лубянке, от Мельника к какому-то Бессолову, от Бессолова к фюреру, от фюрера к Дитмару: ничего не срасталось, ничего смысла не обретало.
Вместо невидимым карандашиком черченных связей, вместо пыльных забоев, вместо лоханей с помоями – Артем вызывал в бетонный воздух тихоходы, строил в пещере дома до неба. Самолеты эти и дали ему дождаться отбоя, эвакуировали его в мир, который себе эта девчонка утопшая представляла. Нет; это он сам все видел, точно. Своими глазами. Но когда? Как?
Отбой случился все же.
Тычками отогнали в угол, повалили друг на друга: спите. Артем и уснул, думая тот город увидеть, Сашин. А увидел клетки, восставшего из праха Свинолупа и свой побег. Только во сне ему бежалось не по прямому коридору на свободу, а по лабиринту – закольцованному и безвыходному.
А дальше кончился сон и прогудела новая смена.
Был еще день, или это ночь была – сутки, в которые Артем научился против тошноты хлебать пойло со всеми вместе; в которые не заставил себя подойти первым к обиженному старику; в которые перестал считать тачки с землей и тачки с телами.
От колючей проволоки одежда на нем разорвалась, царапины от шипов всегда сочились красной жидкостью, и эта жидкость становилась все прозрачней, все тщетней. Вытекала вторая, отрицательный резус, компот разбавленный. Некому было восполнить, своей долить Артему: Летяга постоял-постоял, видно, половил руками зайчиков, повернулся – и потопал обратно. Без приказа не мог. А приказ от Мельника касательно Артема мог быть один: вычеркнуть. И Дитмар за ним не пришел. Не повел вешать. Был, наверное, занят на фронте.
Ни спасения Артему не причиталось, ни казни.
Потом еще одни сутки провернулись.
Отнимал Гомеровы камни молча, тот молча уступал. Выглядел Николай Иванович плохо; пожелтел, качался. Артем и пожалел бы его, да старик не давался. За летописи оскорбился, и за то, что Артем ему надежду дал.
Поговорил через силу с обессилевшим Лехой: как эти чертоги роют, кто направляет работников, кто сказал тюбинги разбирать? Леха указал на какого-то раскосого. Вот Фарух, он Москва-сити строил, у него свои люди, Абдурахим и Али, им и доверили. Других специалистов не нашли. Фарух расхаживал везде со своими заместителями и без кандалов, важный; но помои черпал руками из общей лохани. Стройкой руководил уверенно: кому копать, кому бетон мешать, кому подпорки ставить.
– Сбежать надо, – сказал брокеру Артем. – Сдохнем иначе.
– Сдохнуть – и есть самый верный способ сбежать, – слабо улыбнулся брокер.
– Ну давай ты первый тогда, – Артем посмеялся половиной лица. – На разведку.
На четвертые сутки Дитмар так еще и не пришел; и Летяга не пришел тоже. И уже не было сил думать про побег. Но пожить хотелось обязательно, и с каждым часом все отчаяннее. Не чтобы дела доделать, отомстить, правду узнать, родных увидеть, а просто так – пожить, чтобы пожить.
Для этого Артем обучился не получать свежих следов от колючей проволоки. От гнусного помойного вкуса его выворачивало, но он заставлял себя возвращаться к корыту, чтобы хоть чуть-чуть в нем сил почерпнуть. Обучился так работать, чтобы не видеть ничего вокруг, кроме самолетов стрекозиных.
Но слепота не бесплатно досталась. Когда при тебе лежачим людям головы ломают, а ты молчишь, несказанное копится, киснет и гниет. Пока шипами стегали, душевный гной вместе с болью и кровью выходил. А когда ранки стали подсыхать, коркой покрываться – Артем забродил изнутри.
Отбой дали, а он не мог уснуть: ворочался, расчесывал корочки, отрывал коросту… Коросту.
Коросту.
И от бессонницы, от духоты, от чрезмерной телесной близости с другими людьми, как во рву с трупами, плыл. Кто говорил ему про коросту? Кто хотел эту коросту с него смыть? А?
Голова его лежала на коленях какой-то женщины. Этот человек, видишь, какой коростой оброс? Давай, понежнее с ним, малыш… Было мутно, словно он через грязный полиэтилен все видел… Но нет – не сон. Правда. Его голова лежала на коленях… Девушки. Он смотрел ей в глаза снизу вверх, а она на него – сверху вниз, наклонившись. Груди маленькие снизу полумесяцами белыми кажутся. Она обнажена. И Артем обнажен. Он поворачивает голову, целует ее в мягкий втянутый живот… Багровые следы там… Как точки… Сигаретные ожоги… Старые. След ленивых пыток. Он целует ее в этот ожог. Там нежнее, там ранимей. Спасибо, Саша. Она… Она прикасается пальцами к его волосам, ведет руку – приглаживает их, а они – мягкие, но сразу же, как пальцы пройдут, распрямляются упрямо. Улыбка ее рассеянная. Все плывет. Закрой глаза. Знаешь, как я представляла себе мир наверху?..
На следующую смену Артем все оглядывался, когда у Гомера наконец наберется достаточно породы: не терпелось рассказать ему, поделиться, обрадовать – и оправдаться.
Но старик работал совсем медленно, будто никуда не спешил. Он стал тонкий, кожа повисла на нем; взгляд блуждал. Стену Гомер бил щадя, и куски от нее откалывались мелкие, а больше оставалось на ней порезов.
А потом он, так и не накопив породы, взял и сел на пол.
Прислонился спиной, вытянул ноги, закрыл глаза.
Артем заметил первым, раньше надзирателей; швырнул в Леху камень: отвлеки. Сам погрузил высохшего старика к себе, повез вроде как в туннель хоронить, а вывалил к спящим. Схватил потом плети за то, что шел с пустой тачкой – но не за старика.
Артем попросил у Бога пока старика не списывать. Много уже за последнюю неделю просил, как рассчитываться? Но еще раз отпустили – в долг. Гомер не стал умирать: проснулся по гудку вместе с чужой сменой.
Артем исхитрился с ним встретиться у корыта. Не терпелось сказать.
– Слышь, дед? Я вспомнил. Вспомнил, откуда у меня эти самолеты в голове!
– А? – старик был еще оглушен.
– В тот раз, на Цветном. Когда ты напоил меня. Мне кажется, я ее видел. У меня, знаешь, прямо перед глазами… Мерещится. Ты только… Не будешь злиться на меня?
– Ты ее видел?
– Видел. Там, на Цветном. Это она мне рассказала все. Ни при чем здесь твоя тетрадь. Честно.
– Она – на Цветном? Что… Как она…
– Девушка. С белыми волосами. Хрупенькая. Саша. Сашенька.
– Сейчас – не врешь? – голос у старика стал слабый; он хотел Артему поверить, старался.
– Не вру. Не издеваюсь, – твердо ответил Артем.
– Живая? Ты же… Ты же там ел эту дрянь… От нее всякое…
– Я видел ее. Я с ней говорил. Помню это. Вспомнил.
– Постой. Саша? Моя? В этом гадюшнике? В притоне? Она? Что она… Что она там делала? Ты ее видел – как? Она – что?
– Ничего, дед. С ней все… Все в порядке было. Неделю назад – была жива.
– Но как же она могла… Как же выбралась? Как она?
– Это от нее у меня. Картинки эти. Самолеты. Дождь. Она сказала: закрой глаза, представь…
– Но в борделе… Почему она в борделе?!
– Тише… Тише, дед. Тебе нельзя так… волноваться. Она – в борделе, мы с тобой – вот… Видишь, где. Бордель еще, может, не худшее место.
– Надо достать ее. Надо ее вытащить оттуда.
– Достанем, дедуль. Достанем обязательно. Нас вот с тобой достал бы только кто-нибудь. Ты сядь, сядь, чего вскочил?
Саша Гомеру дала силы, надежда обманула тело. Но обмана ненадолго хватило. Киркой старик махал слабо, и не он теперь командовал инструментом, а инструмент им – вел Гомера, раскачивал. Раньше с ним бежать со станции было некуда, теперь – невозможно.
Просить за Гомера у охраны значило бы сразу его приговорить. Казнь задерживало только одно: начались перебои с новыми работниками, и к старым надзиратели стали снисходительней. Так Гомер протянул еще день.
А потом за ним пришли.
* * *
– Николаев! – крикнули от двери в рупор. – Николаев Николай!
Гомер втянул голову в плечи, заколотил киркой быстрее, чтобы успеть намолоть до расстрела свою норму.
Артем пополз с тачкой ко входу, разведывать; в проеме, брезгливо и напуганно озираясь, стоял, усиленный автоматчиками, учитель Илья Степанович. Опухший, но целый; и в мундире. Поднес к бородке мегафон, позвал еще раз:
– Николаев! Гомер!
Тут охрана вспомнила, пригляделась, и приволокла Илье Степановичу старика. Учитель спустился – шажок, другой – вниз. Что-то забубнил старику в грязное ухо, морщась от вони. Гомер не на него глядел, а вместо этого в пол. Артема хлестнули за раздумья и любопытство плеткой, пришлось двигать дальше. Илья Степанович постоял, махнул на Николаева Николая чистой рукой – и ушел.
– Чего хотел? – спросил Артем у старика, улучив момент у корыта.
– Хотел забрать меня. Сел писать свою книгу – а она не идет. Ему все условия дали… Кабинет отдельный. Спецпаек. Ан нет. Говорит, читал мою тетрадь. Хочет, чтобы я помог ему. Подсказал. Заберет отсюда насовсем.
– Иди! Соглашайся!
– Что соглашаться? Его книгу писать?
– Какая тебе разница? Ты сдохнешь здесь!
– Писать его книгу о славе Рейха своими словами?!
– А так никакой книги не будет! Тебя не будет! Ничего не останется!
Гомер втянул баланды, проглотил; нормальный у нее был вкус, как у жизни, примерно.
– Я сказал ему, что без тебя не пойду.
– Пойдешь, дед! Иди!
– Он не может. Одного для работы выпросил, двух ему не позволят, говорит.
– А что… Что Дитмар?
– Дитмара убили. На Театральной. Красные прорвались как-то и убили. И еще многих. В тот же день. Учитель теперь при самом фюрере. Тому понравилась идейка с книгой.
Дитмара убили.
Артем повис в туннельной пустоте.
Теперь тут о нем не знает никто и не помнит; из заложника, из пленного, из двойного агента он стал – безымянным уродом, расходным рабом. Нет смысла больше ждать, нечего бояться, не за что цепляться. Его потеряли тут, в бескрайнем жизненном пространстве, и искать его некому. Силы свои он из себя вынимал и складывал в туннель: тот набивался ими, как кишка, а Артем истощался и плохел. Во рту ржаво было, кусок в горло не лез, голова гудела. Человек, сволочь, исчерпаем. Замаячил вот и Артему, видать, конец туннеля.
– Иди, дед. Иди все равно.
– Как я тебя оставлю? Ты за мной сюда пришел.
– Так хоть какая-то надежда. Я им больше не нужен. Хоть один из нас им нужен сейчас. А ты помрешь – и я тогда тоже, уж точно. Попроси, чтобы они вернули учителя. И уходи.
– Не могу так.
– Как ты тогда девчонку свою вытащишь, если тут окочуришься? А тебе осталось-то, прости уж… Ты вон на ногах еле стоишь! Ну?!
– Не могу.
Но к ночи, к отбою, когда увезли в тачке заваливать камнями Гомерова соседа с раздутым зобом, старик наконец наскреб столько, чтобы Артем и к нему подошел.
– Ведь я, если бы согласился… Я ведь мог бы там как-нибудь устроиться и потом попробовать тебя тоже выручить отсюда.
– Конечно! – сказал Артем. – И я об этом!
– Думаешь, попросить…
– Попросить!
– А ты продержишься? Сколько продержишься?
– Сколько надо, дед! – как мог уверенно пообещал Артем. – Ты погоди, я сам за охраной схожу.
Потом, пока ждали учителя – надзиратели остерегались теперь Гомера уродовать, и Артему тоже немного его неуязвимости досталось – они еще успели сказать друг другу кое-что.
– Это хорошо, что ты выходишь, дед. Хорошо, что писать будешь. Ты ведь, наверное, не только ему книгу напишешь, но и свою продолжишь, а?
– Не знаю.
– Продолжишь. Точно. Правильно, когда от людей что-то остается на этом свете. Все ты хорошо придумал.
– Брось.
– Нет, слушай… Тут сейчас все не расскажешь… Я просто про черных тебе хотел, самое главное. Ты что в своей книге про них писать думал?
– А что?
– Черные, дед… Это не то, что мы о них… Они не демоны, не угроза всему. Это было единственное наше спасение. И вот еще… Это я им открыл ворота в метро. Я мелким еще был. Все никак не мог забыть день один, из детства… И поэтому…
И поэтому, когда подначивал Виталика и Женьку, таких же, как он, мальчишек, поиграть в сталкеров и отправиться на заброшенный Ботанический сад, хотя детям строжайше запрещено было вступать в туннели, и когда он крутил запорный винт на гермоворотах, открывая дорогу наверх, и когда первым рванул через проваленные эскалаторные ступени – как бы это объяснить? – с матерью он хотел увидеться, с мамой из того дня с утками и мороженым; с ней на свидание шел, потому что очень соскучился. Остальных потащил за собой, просто потому что одному было страшно.
А черные… Черные его увидели не снаружи, а сразу внутри: одиночку, сироту, который потерялся в их мире. Увидели и – приручили? Нет, усыновили. А он думал, приручили; боялся, что они на цепь его посадят, что обучат свои команды выполнять, и что натравят на людей. Боялся, что они хотят быть его хозяевами. А им это не нужно было. Они пожалели его просто, и, жалеючи, сберегли. И так же, жалеючи, готовы были спасти всех людей под землей. Только люди были для этого уже слишком озверелые. Черным нужен был толмач, переводчик. Артем вот, подобранный ими, мог чувствовать их язык, научился бы перекладывать его на русский. Вот его назначение было: стать мостиком между новым человеком и человеком старым.
А Артем испугался. Испугался довериться, побоялся голоса в своей голове, снов, образов. Не верил им, не верил себе; и за задание – найти способ истребить черных – он взялся, только потому что боялся их в себя впускать, их слушать и их слушаться. Проще оказалось найти неизрасходованные в войну ракеты и всех до одного черных уничтожить. Выжечь оранжевым огнем место, где зародился новый разумный человек. Ботанический сад. То же самое место, где Артем четырехлетним гулял за ручку с мамой.
Перед тем, как разрешить ракетам старт, передать Мельнику координаты, у Артема была секунда. На эту секунду он черных все же впустил; и они – не чтобы спасти себя, а из жалости к нему, зная уже, что их казни Артем все равно не отменит – показали ему все же напоследок маму. Лицо ее улыбчивое. Сказали ему – ее голосом – что любят, и что прощают.
Он мог тогда еще все исправить. Остановить Мельника, отключить радио… Но опять побоялся.
А когда ракеты стали падать… Уже некому было Артема любить. И просить прощения было не у кого. И лицо мамино сгинуло навсегда. И Ботанический сад стал плавленым асфальтом и черным углем; квадратные километры угля и сажи. Некуда Артему больше возвращаться.
Он спустился с Останкинской башни, пришел домой, на ВДНХ – его встретили как героя, как избавителя. Как святого, который смог забороть чудовищного змея. А он продолжил бояться: не сойти с ума, так прослыть умалишенным. И никому, кроме Ани своей и кроме Мельника, не говорил, что там случилось на самом деле. Не говорил, что он, может, уничтожил для человечества последнюю возможность вернуть себе землю. Двум людям признался, и ни один ему не поверил.
И только потом, через год, стал вспоминать: вроде бы, когда разворачивали они с Ульманом антенну на Останкинской башне, у того в рации что-то мелькало еще перед Мельником. Какой-то был вызов… Но наушники не у Артема были; могло и почудиться.
Но если почудилось, значит…
Значит, все. Безвозвратно. Бесповоротно. Своими пальцами неуклюжими, склизкими от грибов, единственную надежду для себя и для всех – задушил. Сам. Он. Он, Артем, осудил людей на станции и во всем метро и к пожизненному заключению приговорил. Их, и их детей, и детей их детей.
Но если есть хоть одно еще место на земле, где люди выжили…
Хоть одно…
– Хоть одно.
– Николаев! Николаев Николай!
– Иди. Пойдем, я с тобой дотуда… Вдруг не прогонят.
– Это правда все? – Гомер держал Артема за руку, будто Артем помогал старику идти; а на самом деле это старик помогал Артему.
– Правда. Я быстро тебе рассказал… Как мог. Чтобы успеть.
– Когда я тебя достану отсюда, ты мне ведь все поподробней изложишь, да? Пообстоятельней? – Гомер заглянул ему в глаза. – Чтобы в книге все целиком было, чтобы не спутать ничего.
– Конечно. Когда достанешь. Но это – главное. Просто… Захотел тебе сказать. Ты мне веришь?
– Верю.
– Так и запишешь все?
– Так и запишу.
– Хорошо, – сказал Артем. – Правильно.
Илья Степанович стоял, нетерпеливый, оглядывал зверолюдей; может, думал, как их исключить половчей из своего учебника. Гомеру он обрадовался, заулыбался, накинул ему на плечи ватник. Старик протянул Артему руку на прощание.
– До встречи.
Учитель дернулся лицом; знал, что никакой не будет встречи, но не захотел с Гомером спорить.
Артем тоже знал, и тоже не захотел.
– Илья Степаныч! – позвал он учителя, когда тот уже уводил старика жить.
Тот через плечо оглянулся нехотя. Охрана пробудилась, занесла над Артемом колючие плетки.
– А что жена ваша, родила? – спросил Артем разборчиво. – С кем можно поздравить?
Илья Степанович посерел, вмиг состарился.
– Мертвый родился, – беззвучно произнес он; но Артем все равно понял, по губам.
Грохнула дверь, и Артема по плечам сладко ожгла плеть. Пошла кровь. Хорошо. Пусть идет. Пусть все наружу выходит.
Когда подали помои, Артем жрал не просто так.
Поминал Дитмара.
* * *
Хорошо, что старика выпроводил.
Хорошо, что убедил его, будто Артема можно было отсюда забрать.
Хорошо, что сам себя в этом убедить не дал. По крайней мере, больше не дергался, когда дверь входная лязгала. Ни на что не надеялся. Дни не считал. Так проще было, в безвременье.
И хорошо еще, что смог самое главное Гомеру про себя и про черных рассказать. Что хватило минут и дыхания. Теперь не так жутко было оставаться тут, забытым.
Что-то происходило там, на других станциях: может, война; но Шиллеровской это не касалось никак. Тут все шло своим чередом: жизненное пространство разъедало породу, туннель к Кузнецкому мосту питался землей и людьми, подползал к станции все ближе. Артем слабел, но еще старался существовать. Леха-брокер стал как ходячий скелет, а все же хотел переупрямить Артема.
Они уже не общались между собой: стало не о чем. Были люди, которые пытались сбежать, бросались с кирками на колючую проволоку, на охрану – всех расстреляли, и для острастки расстреляли еще случайных разных. Побега с тех пор боялись, и говорить о нем боялись, и думать о нем боялись даже.
Артем держался единственным: после отбоя, укладываясь на чье-то тело в спальном рву, запирал глаза и воображал, что его голова лежит на коленях девушки Саши, нагой и прекрасной; и сам гладил себя по волосам, не чувствуя тяжести собственной руки. Представлял, как она ему показывала город наверху. Без Саши бы ему пришлось подохнуть.
Проспав положенные четыре часа, поднимался и бежал, и кидал, и поднимал, и бросал, и вез, и сгружал. И шел, и полз, и падал. И вставал снова. Сколько дней? Сколько ночей? Неизвестно. В тачке уже только половина была: больше не увезти. Хорошо, что и уроды ополовинились от скверной кормежки: а то б их не поднять, не зарыть.
Днем было еще тайное развлечение: вон ту стену, знал Артем, никто не долбил, потому что неглубоко за ней начинался тот самый переход с социальным жильем. Там, за стенкой, по его расчетам, располагалась уютная квартирка Ильи Степановича и Наринэ. Раз в день Артем, воровато озираясь, подбегал к этой стене и стучался в нее: тук-тук. Охрана не слышала, Илья Степанович не слышал, Артем сам не слышал стука; а все равно каждый раз его разбирал от этого дикий бесшумный смех.
А потом, посреди вечности, настало избавление, которого люди уже забыли, как ждать. Страшное избавление.
Из наружного мира в их мирок прободела война.
Захлопала дверь часто-часто, и Шиллеровская наполнилась упитанными мужчинами в форме Железного легиона. Уроды и зверолюди перестали копошиться, замерли, уставились тупо на гостей. Стали непослушными, закоченелыми мозгами составлять мозаику из оброненных пришельцами слов.
– Красные взяли Кузнецкий мост!
– Перебросили войска с Лубянки! Будут прорываться сюда!
– С минуты на минуту! Приказ блокировать!
– Где подрывники? Почему подрывники задерживаются?
– Туннель на Мост – минировать! Подальше от станции!
– Где взрывчатка? Где подрывники?
– Уже идут! Близко! Авангард! Пулеметчики их! Живо! Ну?!
– Режьте! Проволоку режьте! Дальше от станции минировать!
– Дальше! Сейчас!
Вбежали потные подрывники, притащили тяжелые ящики со взрывчаткой; зверолюди все еще ничего не понимали. Артем наблюдал за суетой через обычный свой царапанный и запревший полиэтилен. Его это как будто не касалось все.
– Не успеваем! Слишком близко! Нужно время выиграть! Время!
– Что делать?! Как?! Здесь будут! Превосходящие силы! Потеряем станцию! Недопустимо!
Тут кого-то осенило.
– Выгоняйте уродов! В туннель!
– Что?!
– Уродов в туннель! Примут удар на себя! С кирками! Лопатами! Задержат красных! Пока их будут крошить – как раз успеем заминировать!
– Не будут они драться! Смотри на них…
– Заградотряд, значит! Погоним их… Соловьев! Борман! Клык! Загоняй их! Ну! На секунды счет, калоеды! Живей!
Охрана засвистела плетками, цепями, стала отрывать прилипших к стенам окаменелых копателей, собирать их в стадо, заправлять в туннельное жерло. Только что была тут непреодолимая преграда – колючей проволоки в три слоя. А теперь паутина свисала клочьями, и оказалось, что за ней был перегон. Еще один перегон к Кузнецкому мосту. И там, в его глубине, что-то дурное заваривалось.
Зверолюди плелись в туннель оглушенно, беспомощно и непонимающе оглядываясь на надзирателей: чего от них надо? В руках у каждого был тот инструмент, которым он работал всегда: кто киркой – кирка, кто молотком – молоток. Артем пошел со своей тачкой было, но тачка мешала другим, тыкалась им под колени, не умела ехать через шпалы, и Артему приказали ее бросить. Он бросил, дальше шагал с пустыми руками. Рукам было неуютно, им хотелось инструмента. Пальцы уже закоченели, заскорузли кружком: так, чтобы аккуратно помещались внутри них ручки тачки или лопатный черенок.
Тех, кто брел последним, подхлестывали, поджимали автоматчики. За автоматчиками шли саперы; тащили ящики, разматывали провода.
– Куда? Куда? Зачем? – блеяли голые, таращась в темноту, оглядываясь на фонари и на стволы конвоиров.
А из отверзшейся перед ними черной дыры, в которую вот-вот было должно затащить всех тут, вытекали уже вместе с тоненькими прирельсовыми ручейками отголоски далекого: «урааааааа».
– Что? Что это там?
– Куда мы идем? Нас освобождают?
– Говорят, нас освобождают! Там сказал кто-то!
– Заткнись! Заткнулись все! Вперед! Вперед, твари!
– …уааааааааа…
– Слышал? Слышали?! Не успеем с этими гнидами ползучими на сто метров… Они еле ковыляют! Это саботаж!
– Тут! Тут! Начинай минировать!
– Уродов дальше гони! Гони их в штыковую!
– …урааааааааааааааа…
– Не успеем! Тут! Вперед этих!
Саперы остановились, засуетились, открыли ящики свои, стали вынимать брикеты, крепить их на туннельные стены, закладывать в выемки тюбингов.
Артема пихнули стволом в спину, он заперебирал ногами чаще, и дерганые подрывники остались позади. Секли воздух плетки, светили через бредущих в черноту фонари в миллион ватт, рисуя на сырых шпалах горбатые протяжные тени, и лаял, подстегивая, громкоговоритель.
– Эй, вы! Вы все! Вам предстоит великое дело! Вы должны спасти Рейх! На нас прут полчища уродов! Красных людоедов, которые не остановятся ни перед чем! Сегодня, сейчас вы можете заслужить прощение! Кровью заплатить за право называться людьми! Они уничтожат Рейх, а потом все метро! Некому их больше остановить сейчас, кроме вас! Они хотели ударить нам в спину, но не знали, что нашу спину прикрываете вы! Они вооружены лучше, но и у вас есть оружие! Вам нечего терять, поэтому вам нечего бояться!
– Я… Куда? Я не пойду! Не буду! Я не буду! Я не умею драться!
Грохнуло. Эхо выстрела сожрало эхо крика. И сразу – не дожидаясь, пока каждый в стаде поймет, что случилось, автоматы загремели по затылкам отстающих. Выпустил кто-то последний вздох. Взвыл недобитый. Завизжала баба. Артемов сосед оглянулся – жикнуло – и, он булькнув горлом, кувырнулся вниз.
– Вперед, мррррааааази!!!! Не сметь!!! Не сметь останавливаться!!!
– Убивают! Не стойте! Стреляют! Бегите!
Артем толкнул чью-то кривую спину, пролез вперед через застрявших, подал руку и выдернул из-под чужих ног упавшего подростка, забыл о нем тут же, и, ежесекундно оборачиваясь на погонщиков, стал протискиваться к середине – в безопасность.
– Вперед! Вперед!
Смерти от упавших лицом на рельсы, как костяшки домино толкнули в спины следующих – одни запнулись, другие – повалили вперед, навстречу мутному и страшному УРРРАААААААА, которое бурлило и вихрилось и неслось к ним через туннель, как прорвавшиеся в забой грунтовые воды.
– Мы не бараны! – вдруг впереди кто-то заорал; кто-то из уродов. – Мы не дадимся так!
– Идем!! Не сдадимся!!
– Смерть им!!!
– Бей их! – завопил кто-то еще в толпе. – Вперед! Вперее-ооод!
И – медленно, как маховик паровоза, как просыпающийся больной – вся эта длинная голая толпа, обросшие и избитые звери-люди с кирками и молотками, начали разгоняться, искать в себе силы, чтобы занести над головами свои инструменты, чтобы убить кого-нибудь, прежде чем погибнуть самим.
– Смерть им! Не сдадимся! Вперед!
– ВПЕРЕЕЕЕЕЕД!
Через минуту все бежали, с ревом, с криком, с плачем; и пастырям с автоматами тоже нужно было бежать в ногу со своим взбудораженным стадом, а им было лениво и брезгливо. Фонари в спину побледнели; погонщики отстали, не желая мешаться с пушечным мясом. Впереди стало сумрачно и вязко, тени бегущих растворялись в наплывающем мраке.
У Артема так ничего и не было в руках, но остановиться он уже не мог: того, кто вздумал бы остановиться в середине этой лавины, немедленно снесло бы и растоптало. Поравнялся с Лехой: тот глядел дико, безумно, не узнавал Артема. Потом обогнал его.
– УРАААААААААААА!
Красные грянули внезапно.
Прорвали мглистую пелену – и сразу оказались со зверолюдьми лицом к лицу, морда к морде. Только родились из туннеля – и сразу же схлестнулись, врезались лбами.
– ААААААААА!!!!
У них не было фонарей, как и у стада с Шиллеровской; они мчались в темноте, наугад. Первые в стаде только успели отвести кирки…
И тут же:
УУАААААААХХХХ!
Как взревело сзади!
Как перетряхнуло всю землю!
Как смело последние ряды бегущих жарким выдохом взрыва, как загудел туннель иерихонской трубой, как погасли в один миг все фонари, и заткнулись все автоматы, и ничего не стало – только черное-черное, беспросветно черное – вокруг, будто мир целиком пропал; взорвалась и затопила все полная темнота, абсолютная, безнадежная.
Артем ослеп – и оглох, и бежавшие за ним оглохли, и бежавшие впереди. Кто упал, перевернутый и контуженный, сразу же стал подниматься на ноги, нашаривать впотьмах свою кирку, свой молоток…
Потому что не ушами, а кожей, подшерстком слышали, как в голове стада работает, вертит серпами, молотит людей вслепую, на ощупь – смерть. И надо было встать, надо было загородиться от нее киркой, а лучше размахнуться и размозжить ее пустой череп, всадить ей острое в сухие глазницы, вырвать, размахнуться опять от плеча и снова бить.
Никто их уже не гнал вперед, но все рвались туда сами, потому что смерть звала, потому что страшней было спрятаться и ждать, пока она отыщет тебя сама, потому что хотелось ударить первым, пока не ударили тебя.
Ни одного выстрела не сделалось: у тех, у красных, тоже не было ружей и автоматов, все шли в рукопашную с чем попало, в кромешной темноте не понять, с чем.
Артем раскинул в стороны руки, ухватил рукоять, отнял чужую кирку, и тоже полез, пьяный от страха и страсти, вперед по голым людям, чтобы сунуть голову в жернова, чтобы быть в этой бойне не слепым скотом, а незрячим мясником, раз уж другого не давали.
Там – уже близко – секли друг друга, мозжили, рубили – ожесточенно, нечеловечески, не зная, кого убивают и за что, и не кричали уже ни «Смерть!», ни «Ура!», потому что забыли русский язык и любой другой забыли, а ухали и хекали, и просто рычали, вопили несвязное, бессмысленное.
Свистело, гудело, резало воздух.
Звенели, промахиваясь мимо мяса и ударяясь о бетон, кирки. Чавкали – угадывая и впиваясь.
Дуло воздухом ржавым в лицо: проносилось заточенное железо на расстоянии ладони; Артем отшатывался, бил в ответ – своих ли, чужих? – и были ли тут свои? Это кровь пахла ржавчиной; а люди – дерьмом.
Зверолюди и человекозвери с обеих сторон спешили друг к другу, изо всех, из последних сил спешили друг друга переубивать и так уже закончить все, и перестать бояться.
Артем раз рубанул, два, три – и несколько раз нашел кого-то. Хлюпнуло, плеснуло горячим; застряла кирка, потянула его вниз, спасла: тут же поверх пролетело тяжелое, чтобы ему голову расколоть, но мимо.
Потом взорвалось где-то в колене, отшвырнуло на рельсы; стоять больше было нельзя, и он пополз, хотел спрятаться в мягком, но мягкое брыкалось, пока могло, отпихивало его, огрызалось бессловесно, пачкало его чем-то липким, чем-то горячим.
Прошло времени бесконечно, а вокруг не светлело; а люди все мололи друг друга – приходили на плач, на стон, лупили наугад, выбивали, промахиваясь, набат из рельсов. Артем слушал звон, крестился тихо и не пускал звук из глотки наружу. Улегся затылком на ком-то мертвом, притворился, что это Сашенька его голову к себе на колени положила. Натянул сверху другое тело, спрятался в нем.
Долго еще было, пока улеглось.
Закончили убивать, только когда на ногах уже никто не мог стоять.
Тогда недоумершие зашевелились, стали заново учиться разговаривать. Артем, придерживая изуродованное колено, оторвался от Сашиных колен, сел. Зашептал:
– Все… Все. Все. Я больше не хочу. Я больше никого не буду убивать. Ты кто? – он протянул пальцы вокруг себя. – Кто тут? Ты с Шиллеровской?
– Я с Шиллеровской, – сказали где-то.
– Мы с Лубянки, – ответили близко.
– С Лубянки?
– Вы фашисты? Железный легион? Людоеды?
– Мы с Шиллеровской, – сказал Артем. – Мы уроды, заключенные. Нас вперед погнали. Заградотряд.
– Мы с Лубянки, – повторили ему. – Заключенные мы. Политические. Нас вперед бросили… На Пушкинскую. Как мясо бросили… Впереди настоящих частей… На амбразуры… Чтобы мы… На себя…
– Чтобы мы на себя… Как мясо нас… – повторил Артем. – Чтобы мы – на себя! Мы – уроды…
– Тут все с Лубянки, все из камер, все арестанты, – говорили ему. – Нам заградотряд в спину… Чекисты в спины стреляли… Чтобы мы…
– Нам… Нам стреляли… Охрана…
– За нами не пошли… Заградотряд остался сзади…
– Они сзади взорвали туннель. Там некуда… Нам некуда… За нами они не пошли. Бросили нас…
– Что же вы… Вы за что нас?
– Вы нас за что?! За что?! А?!
Кто-то трудно, больно, переломанными ногами, по-червячьи пополз к Артему на голос. Он слышал это – а не мог больше бить. Человеку тяжело было приближаться, и Артем тоже двинулся ему навстречу. Протянул руку, сцепился пальцами с пальцами другого человека, подволок его к себе.
– За что вы нас, господи?
– Прости… Прости… Господи, прости.
И они прижались друг к другу. Артем обнял его – кажется, взрослого мужчину, они прикоснулись лбами; мужчину трясло от рыданий, и Артема тоже скрутило как судорогой – тряхнуло, потекли слезы. Наплакавшись, мужчина вздохнул и умер. И Артем тогда тоже отпустил его.
Полежал.
Пружинка в голове соскочила, вспомнилось кое-что.
– С Лубянки… Кто с Лубянки еще?
Тут и там оживали тела, пытались шевелить перебитыми руками, думать вмятыми лбами, кряхтели, бредили.
– Наташенька… Чайничек поставь, любовь моя… Я тортик принес.
– Вот вернусь из Турции, сразу созвонимся!
– Я Москва-сити строил! Строил!
– Почему темно так? Я боюсь темноты! Включи свет! Сережка!
– Господи, бабуль, а ты что тут? Ты зачем пришла?
– Будем расширять жизненное пространство! Чтобы каждому место было!
– Воды дай… Дай воды…
– Аленка! Аленка, озорница!
– Я с Лубянки. Я.
Артем на одном колене и двух локтях полез туда, где признались.
– Кто? Кто? Говори, не бойся! Ты? Где ты?
– Ты кто такой? – женщина какая-то.
– Зуев. Зуев был тут с вами?
– Какой Зуев? Не было никакого…
– Зуев! – заорал Артем. – Зуев Игорь! Зуев, ты живой?! Зуев!
Встал на одну ногу, оперся о стену, вслепую заскакал, держась за тюбинги.
– Зуев! Игорь Зуев! Кто Игорь Зуев с Охотного? С Проспекта Маркса – кто?!
– Ну хватит! Хватит кричать! Сейчас эти придут! Эти!
– А давай в кино сегодня вечером? А? Погода такая, жалко дома сидеть.
Игорь не отвечал.
Может, вот он, тут лежал, рядом совсем, но без половины головы ему было говорить несподручно. А может, хитрюга, затаился и молчал, не желая, чтобы его нашли.
– Игорь! Зуев! Кто с Зуевым сидел? Который про выживших в других городах… В Полярных Зорях… Которые в Москву сами пришли… Кто с ним сидел?! Зуев!
– Что?
– Байки рассказывал! Что в другом городе где-то еще люди выжили! Что в Москву пришли!
– А сколько на Шиллеровской говна пропадает, ребята, вы бы знали!
– Нет его тут. Эх-кхххх. Нет тут Зуева.
– Что? Ты где? Кто сказал?!
– Нет Зуева. Ганзе его выдали.
– Погоди. Постой. Повтори. Где ты? Ты где, блядь?! Ну скажи, не прячься!
– Ты зачем его ищешь? Друг твой?
– Мне надо знать! Надо знать, что он говорил! Какие люди? Куда пришли? Откуда?! Почему Ганзе?
– Люди, эхххкх. Не из Полярных Зорь. Полярные Зори, бля. Провокаторы про Полярные Зори брешут. Провокаторы. Слухи… Распускают… Это наши… Вернулись… С Рокоссовского. Кхххххь. Наши, ударники… Кх-кх. На стройку века которые… В Балашиху… Оттуда вернулись. Из Балашихи.
– Погоди. Да где ты?!
Скакал, рука в стену провалилась – проем, что ли?! Упал, поднялся; сел, стал к голосу, к натужному кашлю, пододвигаться.
– Красивый город Казань. Мечеть у них замечательная.
– Разбогател бы на этом говне, если бы подряд получить.
– Я сам из Казани! А бабка у меня деревенская. Хайруллины мы по деду. Бабка по-русски даже не могет!
– Ты где? Ты, кто тут про пришлых говорил, ты? Что, Балашиха уцелела? А Полярные Зори как? Погибли?! Не понимаю!
– Молочка, может, в чай?
– Кто знает, что там выжило. Про Полярные Зори провокаторы рассказывают. Кх-кх. Красивая история. Идиоты покупаются. Кх-кх-кх. В Балашихе… Форпост. На поверхности. Там… Радио… Радиоцентр… И с другими городами… Чтобы если… Зуев сказал…
– Что?! Что Зуев сказал?!
– Из садика кто сегодня Танюшу забирает, я или ты?
– Уйди, сатана, не трогай меня. Уйди, уходи, пожалуйста. Я не твой. Меня на небушке ждут.
– Форпост? Наверху? Кто строит, не понимаю! Что за радио?!
– Кхххх… Кхххх…
– Ты где? Говори! Почему радио?!
– А вообще та еще сволота они, фашисты. Мучают человека за так. И говно не учитывают.
– Красные… Красная Линия строит… Кххххь… Наверху… В Балашихе… Спецобъект… Станция… И форпост… Чтобы… Вместо… Метро… Радио… Станция… Людей нагнали…
– В Балашихе станция?! Что за станция?
– Туда людей… С Рокоссовского… А эти… Вернулись… Сами. Кхххххь. Хххххь. Ххххххь.
– Там ловят? Оттуда можно поймать?! А?! А?!!
– Ыыыых… ыыыыых… ыых.
И потерялся человек, и как не бывало. Из тьмы вышел, в тьму ушел. Тряс-тряс Артем живых, уговаривал мертвецов, убеждал, и все без толку.
– В Балашихе! – твердил себе он, чтобы не запамятовать, и чтобы не решить, что весь разговор ему причудился. – В Балашихе. В Балашихе. В Балашихе, в Балашихе!
Теперь нельзя было ни в коем случае умереть. Теперь Артем обязан был выползти из-под этих людей, выбраться из утробы бетонной, родиться заново, залатать все в себе дыры и идти, ползти в эту гребаную, обетованную Балашиху, кто бы там, что бы там ни было.
Он снова встал, взялся за тюбинг, как за мамину руку. Шиллеровскую отрезало. На Кузнецком мосту красные. Не шли сюда пока, наверное, услышав, что туннель завалило; но и к ним было нельзя.
Вспомнил тот провал в стене. Может, межлинейный ходок какой-то? Поскакал вдоль, нащупал… Ткнулся внутрь… Крысы прыснули… Быть бы крысой. Крыса и с выколотыми глазами не потеряется.
Подуло. Пошевелило отросшие волосы.
Как Сашины пальчики его причесали.
Он задрал свои бельма кверху.
Подуло еще раз – нежно и игриво, как мать младенцу – в лицо.
Вцепился пальцами в пустоту, обломал ногти о бетон… И задел железо.
Скоба. Скоба еще. Лестница колодезная. Вентиляционная шахта вверх. Оттуда дует. С поверхности.
– Эээээй!!! – закричал он. – Эээээ!!! Эгей!!! Вы! Вы там! Сюда! Тут выход есть! Выход наверх! Тут шахта! Можно наверх вылезти! Слышите! Вы, уроды! Тут наверх можно!!
– Наверх! Ебанулся, что ли?! – закряхтели невидимые зверолюди.
– Наверх! – крикнул им Артем. – За мной! За мной, уроды!
Они боялись, не верили ему. Не знали, что там есть и ветер, и дождь, и что с первого раза там не умрешь. Надо было пример им подать.
Он обнял ржавую скобу своими круглыми пальцами: скоба пальцам оказалась как раз. Подпрыгнул, подтянул разбитую ногу. Перехватился, подтянулся. Еще. Еще. Еще.
Голова кружилась.
Скользил, срывался, но тут же ловил скобу снова. Не чувствовал разбитую ногу, исхлестанную спину, разодранные руки. Карабкался. Подпрыгивал. Лез.
Глянул вниз – кто-то последовал за ним.
Не зря, значит.
Останавливался на секунду – и дальше. Если сейчас не выберешься, не выберешься никогда.
Неважно, через сколько – вывалился в крошечную комнатку, в зарешеченную будку. Дверь на засове изнутри, засов ржавый. Изодрал окончательно руки, стали кровавой кашей, ржа со ржой перемешались; но пересилил его. Распахнул дверь, выполз на четвереньках, перевернулся на спину. Раннее утро было в мире; поднималось медное солнце.
Он просто лежал на земле. На земле, а не под землей. И нет, это не голова кружилась – это весь гребаный глобус, раскрученный Артемом, вертелся волчком.
Рядом кто-то еще упал, лег. Только один, больше не лезли.
– Ты кто? – спросил его Артем, не оборачиваясь даже к своему единственному последователю, блаженно улыбаясь через опущенные веки розовому утреннему небу. – Кто ты, блядь, человечище?
– Леххха, кто, – ответили ему. – Брокер. Фффф… Фф к-хх-ожаном п-пальто.
– Это ты был брокер, – сказал Артем, счастливый, что дожил аж досюда. – А теперь будешь первоапостол.
На этом и выключили.