Книга: Под игом
Назад: XVI. Могила говорит
Дальше: XVIII. В кофейне Ганко

XVII. Представление

Драма «Многострадальная Геновева», которую в этот вечер играли в мужском училище, неизвестна большинству молодых читателей. А между тем лет тридцать назад эта пьеса наряду с «Александрией», «Хитрым Бертольдом» и «Михалом» воспитывала литературные вкусы целого поколения и приводила в восторг тогдашнее общество. Вот вкратце ее содержание. Один немецкий граф, по имени Зигфрид, уехал в Испанию воевать с маврами и оставил в неутешном горе свою жену, молодую графиню Геновеву. Не успел он уехать, как его наместник Голос явился к графине с оскорбительным предложением, которое она с негодованием отвергла. Тогда мстительный Голос убил Драко — верного графского слугу, графиню бросил в тюрьму, а графу написал, что графиня изменила ему с Драко. Разгневанный граф прислал ему приказ убить неверную супругу. Но палачи, на которых Голос возложил эту миссию, сжалившись над графиней, отвели ее с ребенком в лес и, оставив в пещере, бросили на произвол судьбы, а Голосу сказали, что казнили ее. Спустя семь лет злосчастный граф вернулся с войны и, узнав из письма, оставленного Геновевой, что она невинна, стал оплакивать ее раннюю смерть, а Голоса заковал в цепи, и тот сошел с ума от угрызений совести. Как-то раз граф, чтобы развлечься, поехал на охоту в лес и случайно нашел в пещере графиню с ребенком: при них жила серна, кормившая их молоком. Супруги узнали друг друга и, счастливые, вернулись во дворец. Эта наивная и трогательная история вызывала слезы у всех женщин в городе — и пожилых и молодых. Легенду о Геновеве все помнят доныне, а многие дамы даже знали пьесу наизусть.
Вот почему предстоящий спектакль уже много дней волновал бяло-черквовское общество. Его ждали с нетерпением, как большое событие, которое должно было внести приятное разнообразие в монотонную жизнь городка. Все население собиралось идти смотреть пьесу. Богатые женщины шили себе наряды, а бедные, продав на базаре пряжу, покупали билеты немедленно, чтобы не истратить деньги на соль или мыло. Только и было разговоров что о спектакле, и они отодвинули на задний план обычные сплетни о семейной и общественной жизни горожан. В церкви старухи спрашивали друг друга: «Гена, вечером пойдешь на «Геновеву»?» И уже готовились плакать о многострадальной графине. В каждом доме с интересом говорили о том, кто какую роль получил, и с удовлетворением узнавали, что Огнянов будет играть графа. Роль коварного, а впоследствии свихнувшегося Голоса взял господин Фратю — любитель сильных ощущений. (Стремясь произвести на публику как можно более глубокое впечатление, господин Фратю вот уже целый месяц не стриг себе волос.) Илийчо Любопытный играл слугу Драко и в день спектакля раз двадцать репетировал сцену своей смерти от меча Голоса. Он же должен был воспроизводить лай охотничьей собаки графа. И эту роль он разучивал с не меньшим усердием. Играть Геновеву предложили было дьякону Викентию, так как у него были красивые длинные волосы, но, узнав, что духовному лицу не разрешается выходить на сцену, эту роль дали другому парню, снабдив его какой-то белой мазью, чтобы он замазал себе усы. На остальные, второстепенные, роли тоже нашлись желающие.
Труднее было с декорациями и бутафорией, так как требовалось достать уйму всяких вещей, а денег было мало. Впрочем, потратиться пришлось только на занавес: его сшили из красного кумача и заказали одному дебрянскому иконописцу нарисовать на нем лиру. Лира получилась похожей на вилы, которыми ворошат сено. А для обстановки графского дворца собрали всю лучшую мебель в городе. У Хаджи Гюро взяли оконные занавеси с изображением тополей; у Карагезоолу — два малоазиатских кувшина; у Мичо Бейзаде — изящные стеклянные цветочные вазы; у Мичо Саранова — большой ковер; у Николая Недковича — картины на темы из франко-прусской войны; у Бенчоолу — старую продавленную кушетку, единственную в городе; у Марко Иванова — большое зеркало, привезенное из Бухареста, и групповой портрет «мучеников»; из женского монастыря взяли пуховые подушечки; из школы — карту Австралии и звездный глобус, а из церкви — малую лю стру, которой предстояло освещать всю эту всемирную выставку. Кое-что позаимствовали даже из тюрьмы конака, а именно — кандалы для Голоса. Костюмы же были те самые, в которых три года назад играли «Райну-княгиню» . Таким образом, граф надел Святославову порфиру, а Геновева — багряницу Раины. Голос нацепил себе на плечи что-то вроде эполет и натянул на ноги высокие блестящие ботфорты. Ганчо Попов, игравший Хунса, одного из палачей, заткнул за пояс длинный кинжал, припрятанный до будущего восстания. Драко щеголял в помятом цилиндре Михалаки Алафранги. Напрасно протесто вал Бойчо против всей этой нелепицы и мешанины. Большинство актеров упорно настаивало на том, чтобы все на сцене выглядело как можно более эффектным, и ему пришлось подчиниться.
Как только зашло солнце, публика стала сходиться в шко лу. Виднейшие горожане заняли передние парты, и тут же сел бей, которому послали особое приглашение. Рядом с беем посадили Дамянчо Григорова, чтобы тот по мере сил развлекал старика. Все остальные места были заняты разношерстной толпой, и, пока не поднялся занавес, в зале стоял гул. Из дам больше всех шумела тетка Гинка; она знала пьесу наизусть и рассказывала соседям, какие будут первые слова графа. Хаджи Смион, сидевший за другой партой, отметил, что зрительный зал бухарестского театра значительно больше здешнего, и объяснил зрителям, что означают вилы, намалеванные на занавесе. Оркестр, состоявший из местных цыган-скрипачей, почти беспрерывно играл австрийский гимн, очевидно в честь немецкой графини.
Наконец настала торжественная минута. Исполнение австрийского гимна оборвалось, и занавес поднялся с громким шумом. Первым показался на сцене граф. Зал так и замер, — казалось, будто в нем нет ни души. Граф начал говорить, а тетка Гинка, сидя за своей партой, суфлировала ему. Когда же граф пропускал или изменял хоть слово, она кричала:
— Не так!
Протрубил рог, и вошли посланцы Карла Великого звать графа на войну с маврами. Граф простился с Геновевой, упавшей без чувств, и уехал. Придя в себя, графиня увидела, что графа нет, и заплакала. Ее плач вызвал в публике взрыв смеха. Тетка Гинка опять закричала:
— Да ну, плачь же, плачь! Или плакать не умеешь? Графиня заревела во весь голос, и зал отозвался на это раскатистым хохотом. Громче всех смеялась тетка Гинка, крича:
— Вот бы мне на сцену! Уж я бы заплакала — лучше не куда!
Хаджи Смион объяснил публике, что плач — это целое искусство, и в Румынии даже нанимают женщин оплакивать покойников. Кто-то зашипел на него, чтобы он замолчал, а он, в свою очередь, зашипел на тех, кто слушал его объяснения. Но с появлением Голоса наступил перелом. Голос стал искушать целомудренную Геновеву, а та ответила ему презрением и позвала слугу Драко, чтобы послать его с письмом к графу. Вошел Драко, и его цилиндр возбудил общий смех; Драко смутился. Тетка Ринка крикнула:
— Драко, сними Алафрангову кастрюлю! Валяй без шапки! Драко сиял цилиндр. Новый взрыв хохота в публике…
Однако действие начало принимать трагический характер. Рассерженный Голос вынул меч, чтобы заколоть Драко, но еще не успел дотронуться до него, как Драко, словно подкошенный, упал бездыханным. Публика не удовлетворилась такой нелепой смертью, и кто-то потребовал, чтобы Драко ожил. Но труп Драко за ноги потащили со сцены, причем голова его колотилась об пол. Тем не менее Драко геройски переносил боль и так и не вышел из роли убитого. Графиню бросили в темницу.
На этом действие закончилось, и снова раздались звуки австрийского гимна. Зал зашумел; зрители смеялись и критиковали постановку. Старухи были недовольны Геновевой, которая играла недостаточно трогательно. Фратю же сыграл неблагодарную роль Голоса неплохо и заслуженно внушил ненависть иным старушкам. Одна из них, подойдя к его матери, сказала:
— Эх, Тана, нехорошо поступает ваш Фратю; что ему сделала эта молодка?
Сидя за первой партой, Дамянчо Григоров подробно разъяснял бею события первого действия. Увлекшись собственным красноречием, он кстати рассказал случай с каким-то французским консулом, который бросил свою жену в результате подобной интриги. Бей, выслушав Григорова очень внимательно, решил, что граф и есть французский консул; и в этом заблуждении пребывал до конца спектакля.
— Этот консул большой дурак, — проговорил он строго. — Как мог он приказать убить жену, не разузнав все как следует? Я даже пьяного с улицы и то не посажу под замок, пока не заставлю его дыхнуть на Миала, полицейского.
— Бей-эфенди, — объяснил Дамянчо, — так написано, чтобы поинтереснее было.
— Писака глуп, а консул еще глупее.
Сидевший с ними по соседству Стефчов тоже критиковал графа.
— Огнянов и в глаза не видел театра, — проговорил он высокомерным и авторитетным тоном.
— Ну что ты! Он хорошо играет, — возразил ему Хаджи Смион.
— Хорошо играет? Как обезьяна! Не уважает публику.
— Да, и я заметил, что не уважает, — согласился Хаджи Смион. — Ты видел, как он расселся на кушетке, взятой у Бенчоолу? Можно подумать, что он брат князя Кузы.
— Надо его освистать, — проговорил Стефчов сердито.
— Надо, надо, — поддержал его Хаджи Смион.
— Кто это собирается свистеть? — крикнул человек, сидевший за той же партой.
Стефчов и Хаджи Смион обернулись. Они увидели Каблешкова.
В то время Каблешков еще не был апостолом. В Бяла-Черкве он оказался случайно — приехал погостить к родственнику. Смущенный огневым взглядом будущего апостола, Хаджи Смион слегка отодвинулся, чтобы тот смог увидеть зрителя, который собирался свистеть, то есть Стефчова.
— Я! — откровенно ответил Кириак.
— Вы вольны поступать, как вам заблагорассудится, милостивый государь, но если хотите свистеть, выходите на улицу.
— У вас не спрошусь!
— Спектакль дается с благотворительной целью, играют любители. Если вы можете сыграть лучше, идите на сцену! — горячо проговорил Каблешков.
— Я заплатил за билет и прошу без нотаций, — отпарировал Стефчов.
Каблешков вспыхнул. Не миновать бы ссоры, если бы Мичо Бейзаде не поспешил ее предотвратить.
— Кириак, ты разумный человек… Тодорчо, успокойся…
В эту минуту оркестр доиграл австрийский гимн. Занавес поднялся.
Теперь сцена представляла собой темницу, освещенную только лампадой. Геновева держала на руках младенца, родившегося в заключении, и плакала, жалобно причитая. Играла она более естественно, чем раньше. Полуночный час, мрачная темница, вздохи несчастной беспомощной матери — все это разжалобило зрителей. На глазах у многих женщин выступили слезы. Как и смех, слезы заразительны. Число плачущих быстро умножалось, а когда графиня писала письмо графу, прослезился даже кое-кто из мужчин. Каблешков и тот умилился и после одного патетического эпизода захлопал. Но его аплодисменты прозвучали в полной тишине и замерли без поддержки. Многие сердито смотрели на несдержанного зрителя, который поднял шум в самом интересном месте. Иван Селямсыз, то и дело шмыгавший носом, сдерживая слезы, бросил на него свирепый взгляд. Геновеву увезли в лес, чтобы там казнить. Занавес опустился. Каблешков опять захлопал, но и на этот раз у него не нашлось подражателей. В Бяла-Черкве рукоплескания еще не были в обычае…
— Что за мерзкие люди жили в этой стране! — тихо сказал бей Дамянчо Григорову. — Где все это происходило?
— В Неметчине.
— В Неметчине? Этих гяуров я еще не видывал.
— Ну что вы, бей-эфенди! Да у нас в городе живет один немец.
— Уж не тот ли это безбородый, «четырехглазый», — ну тот, что в синих очках?
— Он самый, фотограф.
— Вот как? Хороший гяур… Когда встречает меня, всегда снимает шляпу на французский манер. Я думал, он француз.
— Нет, немец, он, кажется, из Драндабура.
Началось третье действие. Сцена снова представляла комнату во дворце. Граф вернулся с войны мрачный и был очень удручен смертью графини. Служанка передала ему письмо Геновевы, написанное в темнице в предсмертный час. Графиня писала, что стала жертвой низости Голоса, что умирает невинно и прощает своего супруга… Граф, читая вслух это письмо, сначала всхлипывал, потом, придя в полное отчаяние, залился слезами. Зрители, тронутые его страданиями, тоже заплакали, и некоторые — в голос. Прослезился и бей, который уже не нуждался в Григорове.
Общее напряжение возрастало и, наконец, стало невыносимым, когда граф приказал привести коварного Голоса — виновника его несчастия. Появился Голос, взъерошенный, страшный, измученный угрызениями совести и закованный в кандалы, взятые из тюрьмы конака. Публика встретила его враждебным ропотом. В Голоса впились разъяренные взгляды. Граф прочел ему письмо, в котором графиня писала, что прощает и своего погубителя. Снова разразившись рыданиями, граф принялся рвать на себе волосы и бить себя в грудь. Публика тоже начала рыдать неудержимо. Тетка Гинка и та проливала слезы, но все-таки решила, что надо успокоить соседей:
— Будет вам плакать! Ведь Геновева жива — она в лесу!
Некоторые старушки, еще не видавшие пьесу, удивленно спрашивали:
— Да неужто она жива, Гинка?
— Надо бы сказать бедняге, чтоб он не убивался, — проговорила бабка Петковица; а бабка Хаджи Павлювица не вытерпела и сквозь слезы крикнула графу:
— Ох, родной, да не плачь ты, жива твоя молодуха!
Между тем Голос начал сходить с ума. Взгляд его вытаращенных глаз был страшен, взлохмаченные волосы стали дыбом; он размахивал руками , отчаянно дергался, скрежетал зубами. Жестокие угрызения совести терзали его; но публике его страдания принесли облегчение. На всех лицах было написано беспощадное злорадство. «Поделом ему!» — говорили женщины. Они даже досадовали на Геновеву за то, что та простила его в своем письме. Матушка господина Фратю, увидев, в каком прискорбном состоянии находится ее сын, обремененный тяжелыми цепями и всеобщим негодованием, растерялась, не зная, как поступить.
— Уморили моего парня, осрамили! — проговорила она и сделала попытку стащить его со сцены, но ее удержали.
Третье действие имело блестящий успех. Шекспировской Офелии никогда не удавалось вызвать столько слез в один вечер…
Последнее действие происходит в лесу. Вход в пещеру. На пороге появляется Геновева, одетая в звериную шкуру, и ее ребенок. Серну, кормящую их молоком, играет коза, которой дали сочных листьев, чтобы она не убежала со сцены. Геновева жалобно рассказывает ребенку об его отце, но, заслышав лай охотничьих собак, вместе с ребенком возвращается в пещеру, таща за рога упирающуюся козу. Лай все громче, и публика находит, что эта роль хорошо удается Илийчо Любопытному. Он проявляет такое усердие, что на его лай отзываются собаки с улицы. Вот появился и граф в охотничьем костюме; вокруг него свита. Зрители, затаив дыхание, впились в него глазами, ожидая его встречи с Геновевой. Бабка Иваница, опасаясь, как бы граф не прошел мимо, предложила соседям сообщить ему, что его жена в пещере. Но граф и сам это увидел. Он наклонился и крикнул в пещеру:
— Кто бы ты ни был, зверь или человек, выходи! Пещера безмолвствовала. Зато из зала послышался негромкий свист.
Все удивленно посмотрели на Стефчова. Он густо покраснел.
— Кто это свистит? — сердито крикнул Селямсыз. Недовольный зал загудел.
Огнянов поискал глазами того, кто свистел, и, заметив, что Стефчов устремил на него наглый взгляд, прошептал:
— Ну погоди, я тебе уши оторву!
Снова раздался свист, уже более громкий. Публика замерла. Еще миг — и последовал взрыв общего негодования.
— Держите этого протестанта — сейчас я его выброшу в окно! — свирепо крикнул Ангел Йовков, гигант ростом в два с половиной метра.
— Вон отсюда свистуна! Вон Стефчова! — раздались голоса.
— Мы сюда пришли не затем, чтобы слушать свист и хлопки! — кричал Селямсыз, превратно поняв рукоплескания Каблешкова.
— Кириак, постыдись! — сердито крикнула тетка Гинка, рядом с которой вся в слезах сидела Рада.
Хаджи Смион шептал Стефчову:
— Побойся бога, Кириак, я же тебе говорил: не надо свистеть. Тут народ простой… сам видишь.
— Почему он свистит? — спросил бей Григорова. Дамянчо пожал плечами. Бей что-то прошептал полицей скому , и тот направился к Стефчову.
— Кириак, — сказал ему полицейский на ухо, — бей приказал тебе пойти на улицу покурить — на душе легче станет.
Надменно усмехаясь, Стефчов вышел, довольный тем. что испортил впечатление от игры Огнянова.
После его ухода все успокоилось. Спектакль продолжался; граф нашел свою пропавшую супругу. Последовали объятия, причитания, слезы. Публика опять расчувствовалась… Добро одержало полную победу над злом. Граф и графиня поведали друг другу о своих страданиях. Бабка Петковица напутствовала их из зала:
— Идите себе домой, родные, и живите в любви да в согласии, не верьте больше этим проклятым Голосам…
— Сама ты проклятая! — не выдержала за ее спиной, матушка господина Фратю.
Бей дал супругам такой же совет, как и бабка Петковица, только менее громко. Все ощутили удовлетворение, даже радость. Граф всюду встречал взгляды, полные сочувствия. спектакль закончился песней: «Зигфрида город, радуйся теперь!» — которую пели граф, графиня и их свита.
Но после того, как спели два куплета этой добродетельно-веселой песни, со сцены послышались звуки другой песни — революционной:
Пылай, пылай, душа, любовью огневою!
На турок дружно мы пойдем стеною.

Это было как гром среди ясного неба.
Песню запел один человек, ее подхватили три-четыре актера, потом вся труппа, а за нею начали подпевать и зрители. Патриотический энтузиазм внезапно овладел всеми. Мужественная мелодия этой песни возникла как невидимая волна, выросла, залила весь зал, разлилась по двору и ушла в ночь… Звеня в воздухе, песня зажигала сердца и опьяняла головы. Ее торжественные звуки затронули в людях какие-то новые струны. Пели все, кто знал слова, — и мужчины и женщины; сцена слилась с зрительным залом, души объединились в общем порыве, и песня поднималась к небу, как молитва…
— Пойте, молодцы, дай вам бог здоровья! — кричал Мичо в полном восторге.
Но иные старики потихоньку роптали, находя подобные безумства неуместными.
Бей, не понимая ни слова, слушал песню с удовольствием. Он попросил Дамянчо Григорова переводить ему каждый куплет. Другой на месте Дамянчо, пожалуй, растерялся бы, но Дамянчо был не из тех, кого можно поставить в тупик каверзной просьбой. Вдобавок сейчас ему представился случай испытать свои силы.
И он обманул бея самым нехитрым приемом, сам получая от этого удовольствие. По словам Дамянчо, песня выражала сердечную любовь графа к графине. Граф якобы сказал жене: «Теперь я тебя в сто раз больше люблю», а она ему ответила: «Люблю тебя в тысячу раз больше…» Он обещал в честь ее построить церковь на том месте, где была пещера, а она ему ответила, что продаст все свои алмазы, чтобы раздать милостыню бедным и соорудить сто водоразборных колонок, отделанных мрамором.
— Что-то уж слишком много колонок, не лучше ли было бы ей построить мосты на счастье? — перебил его бей.
— Нет, колонки лучше, а то в Неметчине мало воды, и люди там больше пьют пиво, — стоял на своем Григоров.
Бей кивком головы выразил согласие с его мнением.
— А где Голос? — спросил бей, ища среди актеров господина Фратю.
— Ему сейчас не положено выходить на сцену.
— Правильно… Такого негодяя нужно было повесить. Если будут опять играть эту пьесу, скажи консулу, чтобы он его не оставлял в живых. Так будет лучше.
И правда, господина Фратю не было среди актеров. Решив не дожидаться лавров от публики, он благоразумно улизнул, как только началось крамольное пение.
Труппа допела песню, и под крики «браво!» занавес опустился. Вновь зазвучал австрийский гимн, провожая публику к выходу. Вскоре зал опустел.
Актеры переодевались на сцене, весело разговаривая с друзьями, пришедшими их поздравить.
— Каблешков, черт бы тебя побрал, с ума ты сошел, что ли? Влез на сцену, стал за моей спиной и ну реветь, как ветер в бурю! Отчаянный ты… — говорил Огнянов, стаскивая с ног сапоги князя Святослава.
— Не вытерпел, братец, надоело слушать, как все плакали и кудахтали над твоей «многострадальной Геновевой». Нужно было чем-то отрезвить народ. И вот мне пришло в голову выйти на сцену… Сам видишь, какой получился блестящий эффект.
— Да, но я все посматривал вокруг, — не схватит ли меня за локоть кто-нибудь из полицейских, — смеялся Огнянов.
— Не волнуйтесь, Стефчов убрался раньше, чем мы запели, — сказал Соколов.
— Это бей его выгнал, — вставил учитель Франгов.
— Но сам-то бей остался, — заметил кто-то. — Я видел, как внимательно он слушал… Завтра ждите неприятностей…
— Будет вам беспокоиться! Ведь рядом с ним сидел Дамянчо Григоров. Он ему заморочил голову, надо думать. А если нет, отберем у него диплом острослова.
— Я не без умысла пригласил его и посадил рядом с беем, — старик любит анекдоты. Эта лиса сумела заговорить ему зубы, — будьте покойны! — говорил Николай Недкович, снимая с себя тонкую рясу попа Димчо, в которой играл роль отца Геновевы.
Все надеялись, что никто их не выдаст. Но утром Огнянова вызвали в конак.
Он предстал перед беем, который сидел насупившись.
— Консулус-эфенди, — сказал ему бей, — мне стало известно, что вы вчера пели бунтарские песни, это правда?
Огнянов ответил отрицательно.
— Но онбаши уверяет меня, что это так.
— Его ввели в заблуждение. Вы же сами были на спектакле.
Бен вызвал онбаши.
— Шериф-ага, когда пели «эти» песни? При мне или без меня?
— Крамольную песню пели при вас, бей-эфенди. Кириак-эфенди не станет врать.
Бей строго посмотрел на онбаши. Его самолюбие было задето.
— Что ты вздор мелешь, Шериф-ага? Кто там был, Кириак или я? Я все слышал своими ушами. Кому чорбаджи Дамянчо слово в слово переводил всю песню? Мне. Я вчера беседовал и с чорбаджи Марко, он тоже находит, что песня очень хорошая… Чтобы такого безобразия больше не было! — прикрикнул бей на онбаши и повернулся к Огнянову: — Консул, извини за беспокойство, произошла ошибка… Постой, а как звали того, закованного в цепи?
— Голос.
— Да, Голос… Ты бы лучше приказал его повесить. Я бы непременно повесил … Не следовало тебе слушаться женских советов… Все было хорошо, а песня лучше всего, — закончил бей, с трудом поднимаясь с места.
Огнянов попрощался и вышел.
— Скоро услышишь другую песню, и ее ты поймешь без помощи Дамянчо, — бормотал себе под нос Огнянов, выходя в ворота.
Но он не заметил, как зловеще смотрел на него онбаши.
Назад: XVI. Могила говорит
Дальше: XVIII. В кофейне Ганко