Глава 39
Дверь в апартаментах Лучо мне открыл дон Диего. Сообщил, что Лучо нет – встречается с Миньятто. Я все равно вошел и сказал, что подожду.
Но ожидание казалось бесконечным. Я мерил шагами апартаменты, а Диего следил за мной взглядом. Наконец он сказал:
– Ваш дядя рассказывал мне, что сегодня произошло в суде. Вы потому здесь?
Я старался держаться, но даже не смог поднять на него глаза.
Диего рассматривал свои руки. Наконец он тихо произнес:
– Идите за мной.
Из кабинета Лучо он проводил меня в комнату, которую я почти не помнил, – спальню моего дяди.
– Наверное, будет лучше, если вы подождете его высокопреосвященство здесь, – сказал он и закрыл за собой дверь.
Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что передо мной.
Больничную кровать с приподнятым изголовьем окружали медицинские приборы и таблетницы. Стояли три большие вазы с цветами. Платяной шкаф. А больше в этой просторной комнате, величиной со всю мою квартиру, не было ничего. Только на стенах… Памятные реликвии покрывали каждый их дюйм, как иконы – стену греческой церкви. Вот фотография Лучо на его ординации. Газетная заметка о фортепианном концерте, который он давал в молодости. Но на всех остальных фотографиях были мы!
Моя мать в молодости. Мои родители на венчании. Я ахнул, прикрыв рот рукой, когда увидел два ряда фотографий Петроса. Рядом – мои фотографии: с крещения; мои именины; я на руках у матери. Моя ординация. Я выигрываю в семинарии приз на конкурсе по знанию Евангелия. Мы составляли половину жизни моего дяди. Мы, которые, как нам казалось, ничего для него не значили.
Вторая половина посвящалась Симону. Две стены, от пола до потолка, целиком были заполнены его фотографиями. Малыш идет по Ватиканским садам, держа Лучо за руку. Едет на трехколесном велосипеде по столовой Лучо. Младенец на руках своего гордого дяди. На этой фотографии я увидел то, чего раньше никогда не наблюдал: мой дядя искренне улыбался. Далее шли все этапы церковной карьеры Симона. Вехи учебы в Академии. Назначения в нунциатуры. И наконец, пустая рамка, в которой была заключена шелковая шапочка. Пурпурная – епископская!
Мой взгляд вернулся к больничной кровати. К подносам с пластмассовыми пузырьками и кислородной подушке. Отвернулся я, только когда услышал, что дверь открылась.
Лучо вошел, тяжело опираясь на трость. Он ничем не напоминал кардинала, который сидел за свидетельским столом и пытался спасти Симона. Ему тяжело было дойти до кровати, но он движением руки отослал Диего и остановился, приблизившись ко мне.
– Дядя, я нашел у себя в квартире его сутану, – пробормотал я. – И пистолетный ящик.
Он опустил глаза. Они показались мне безмерно уставшими.
– Ты знал? – спросил я.
Он не ответил.
– Давно?
– Два дня.
– Он тебе сказал? А мне ничего?
Но, глядя на эти стены и фотографии на них, я понимал, почему Симон так поступил.
Лучо снял нагрудный крест и поместил его в маленькую шкатулку у кровати.
– Александр, – сказал он, – ты зря так думаешь. Твой брат никогда мне не доверял. Его семья – это только ты.
Он передвинул четырехногую трость, чтобы дотянуться до лежавшего в ящике тюбика мази. Одной рукой, потом – другой он с трудом втер лекарство в одряхлевшие пальцы.
– Тогда как ты узнал? – спросил я.
– Открой, пожалуйста, – сказал он, показав на шкаф.
Тот оказался заполнен старыми сутанами и запахом нафталина.
– Видишь, там? – спросил он.
– Которую?
И тут я понял, что Лучо говорил не о сутанах. А о том, что за ними.
У задней стенки шкафа стояла гигантская фотография увеличенной страницы из Диатессарона. Та, которую Симон снял с выставки Уго.
– Когда я учился в семинарии, – надтреснутым голосом сказал Лучо, – я интересовался Евангелием, так же как и ты.
Я раздвинул вешалки и вытащил панно. И похолодел.
– Не знаю, что он сделал с Диатессароном, – сказал Лучо. – На выставку, посвященную этому манускрипту, я бы продал много билетов. Но когда книга исчезла, мои страхи подтвердились.
Страница была с меня высотой. Я прислонил ее к стене, к фотографиям моего детства. И тотчас же почувствовал, как у меня в сердце словно треснуло стекло. Потому что, глядя на следы древних пятен, удаленных нашими реставраторами, я все понял.
Я стал рыться в карманах в поисках письма, которое Уго отправил Симону.
– Если ищешь Библию, – сказал Лучо, – у меня есть.
Он сунул руку под подушку и достал книгу.
– На мои пометки не обращай внимания. Уверен, ты все увидишь быстрее, чем увидел я.
Но я чувствовал лишь пронзающую насквозь боль в груди.
– Ручку, – прошептал я. – Дай ручку!
Он протянул мне лежавшую на ночном столике ручку.
Я встал на колени и развернул письмо на холодном мраморном полу. А потом сделал то же самое, что и алоги две тысячи лет назад. Везде, где видел стихи из Иоанна, я вычеркивал строчки письма.
– Подделка?
У меня задрожал голос.
Лучо не ответил.
Но я понял, вглядываясь в греческие строчки на фотографии, что мне не нужен его ответ. У меня похолодело сердце. Нервы звенели разбитым стеклом. Так вот что имел в виду Уго! Вот что он обнаружил.
Представшая передо мной страница Диатессарона соединяла в себе свидетельства всех четырех Евангелий о конце жизни Иисуса. О его последних мгновениях на кресте. Но не о его похоронах. Не о плащанице. Еще нет. Уго несколько недель изучал каждую мелочь в описаниях похорон и сделал открытие там, где не ожидал.
Изобличающим свидетельством стало не то, что Евангелия говорят о плащанице. А то, что они говорят о ранах, отпечатавшихся на ней.
На этой странице Диатессарона особо выделялись девять строчек. Выделялись они потому, что наши реставраторы удалили краску с фрагментов, вымаранных цензурой алогов, но все убрать не смогли. Остались слабые следы застарелых пятен, отчего эти девять строк были темнее, чем остальные. И любой проходящий мимо мог определить, что эти строки взяты из единственного Евангелия, против которого выступали алоги: Евангелия от Иоанна. И именно это несложное наблюдение сыграло в судьбе плащаницы роковую роль.
Семь строк представляли собой тридцать четвертый стих из девятнадцатой главы Иоанна – последний стих, который Уго привел в своем письме. Значение этого стиха трудно понять напрямую. Но его гораздо легче увидеть, если подойти с того же самого места, над которым мы с Уго работали вместе в последний раз: с истории о Фоме неверующем.
Фома неверующий – образ, созданный Иоанном. Ни одно другое Евангелие не утверждает, что Фома потребовал увидеть и потрогать раны Иисуса. Но в истории Фомы есть одна странность, которую в нашу последнюю встречу заметил Уго: очень похожая история рассказывается Лукой. По версии Луки, Христос появился после Воскресения перед испуганными учениками и, чтобы доказать, что он воскресший человек, а не адский призрак, показал им свои раны. Уго понял, что сравнение истории Луки и истории Иоанна вскроет подробности, которые отредактировал Иоанн. И самое разительное несовпадение в том, что Иоанн сделал основным персонажем истории Фому – на нем же, в свою очередь, сосредоточил рассуждения и Уго. Хотя позднее он обнаружил не столь крупное, но роковое несоответствие: у Луки упомянуты другие раны, не те, что у Иоанна.
В изложении Луки Христос показывает ученикам свои руки и ноги – раны от распятия. Но Иоанн прибавляет еще кое-что. Привносит в рассказ нечто новое. Он говорит, что Фома вложил перст в рану от копья в боку у Христа.
Откуда появилась рана от копья? Ни в каком другом Евангелии ее нет. Только сам Иоанн упоминает ее – ранее в собственном повествовании, в символически крайне важный момент: когда образы Доброго пастыря и Агнца Божьего наконец сливаются воедино. Именно эти стихи изображались на увеличенной странице Диатессарона, Иоанн, 19: 32–37:
Итак пришли воины, и у первого перебили голени, и у другого, распятого с Ним. Но, придя к Иисусу, как увидели Его уже умершим, не перебили у Него голеней, но один воин копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода. И видевший засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили. Ибо сие произошло, да сбудется Писание: кость Его да не сокрушится. Также и в другом месте Писание говорит: воззрят на Того, Которого пронзили.
Ни в каком другом Евангелии не упоминаются эти события. Откуда же Иоанн их взял?
«И не ломайте кости ягненка», – говорит Ветхий Завет о Пасхальном Агнце.
«И они воззрят на Него, Которого пронзили», – говорит Ветхий Завет о Добром пастыре.
Теологизм Иоанна достиг своей кульминации. В миг смерти Иисуса Пастырь и Агнец соединяются. Встречаются две змеи кадуцея Уго. Евангелие особо подчеркивает, что это сим волы и что они идут из Ветхого Завета. Иоанн настойчиво дает понять: вот почему умер Иисус. Как пастырь, он положил жизнь за свое стадо. Как ягненок, спас нас своей кровью. Иоанн даже отмечает, что эти события взяты непосредственно из свидетельства Возлюбленного ученика. Иными словами, они символически выражают истину, которая крайне важна для понимания образа Иисуса Христа. Но на земле, в истории, они не происходили.
Из всех ран на Туринской плащанице больше всего крови оставила рана от копья в боку Иисуса. Но земного Иисуса не пронзали в бок. Эта рана не достовернее вооруженной толпы, которую Иисус осадил, как по волшебству, сказав: «Это Я». Не достовернее, чем губка, которую выдержал тонкий стебелек иссопа. Все они составляют единое целое, одну совокупность символов, поскольку Иоанн как писатель внес все эти дополнения по одной и той же причине: изложить свою концепцию о Пастыре и Агнце.
А значит, тот, кто изготовил плащаницу, – кем бы он ни был, где бы ни трудился, – совершил ту же ошибку, что и автор Диатессарона. Соединив свидетельства всех четырех Евангелий, он стер разницу между теологией и историей. Создал ужасную, роковую путаницу. Изобразить на погребальной пелене рану от копья – все равно что вложить в руку Иисуса посох, поскольку он был Добрым пастырем, или надеть на его плечи шерстяной плащ, поскольку он был Агнец Божий. Когда Возлюбленный ученик говорит, что его свидетельство «истинно», он имеет в виду то же самое, что и Иоанн, когда называет Иисуса «истинным светом», или когда сам Иисус говорит – исключительно в Евангелии от Иоанна: «Я есмь истинная виноградная лоза» и «Я есмь хлеб жизни». Понимать эти символы буквально – значит не видеть их красоты и смысла. Гениальность Евангелия от Иоанна состоит в том, что оно не сковывает себя земными оковами. Описанная у Иоанна рана от копья указывает на истину, которая лежит за пределами фактов. И то же самое делает плащаница. Это мощный символ – но она никогда не была реликвией.
Я всю жизнь разбирал эти стихи в поисках смыслов. Но когда пришел Уго, желая показать мне, что он нашел, я отвернулся от него. А Симон поступил неизмеримо ужаснее. Погиб мой друг, и погиб он потому, что я учил его читать Евангелия. И ему достало храбрости заявить о том, что они скрывают.