А я не догорел…
Была такая песенка, продукт народного творчества:
Особист Панкратов люто озверел —
мне же быть сгоревшему, а я не догорел.
Не волнуйся, милый, ему я говорю,
в завтрашней атаке до пуговиц сгорю…
Сами понимаете, пелось это меж своими и не так уж часто – к иному народному творчеству отношение бывает недружелюбное…
Гореть мне случалось, и штука это крайне поганая. Хотя, безусловно, лучше прямого попадания, при котором гибнет весь экипаж, моментально. Всегда есть шанс выкарабкаться. Я, как видите, живой, разве что на спине до сих пор остались следы, но раздеваться уж не стоит, ага? А в тот раз мы и не горели…
У тех, кто войны не видел, наверно, самое распространенное заблуждение – будто всегда есть этакая сплошная линия фонта, и мы с противником четко по свою сторону каждый. Частенько я сталкивался с такими убеждениями.
Сплошь и рядом – ничего подобного. Когда идет бой местного значения… ну, тогда очень часто так и обстоит: вот тут мы, вот тут – он. А вот если развернется крупное сражение… Тут уж все по-другому. На значительном пространстве перемешаемся так, что непонятно, где кто. И можем напороться друг на друга в самых неожиданных местах. Не зря давным-давно слова придуманы разные: есть бой, а есть битва или сражение. Разные вещи.
Там, под Балатоном, развернулось именно что сражение. Сплошь и рядом с этим самым перемешиванием. Никакая разведка не может дать точных данных о противнике, потому что противник иногда и сам не знает, куда его занесет через пару часов – как и мы порой.
Мы в тот раз шли не в бой. Обычная перегонка техники – разве что не из тыла к передовой, а там, где на большом пространстве все перемешалось. Ситуация обыкновенная: в одном месте – новенькие, новоприбывшие танки без экипажей, в другом – экипажи без танков. Так что нам предстояло перегнать девять «тридцатьчетверок», полную танковую роту, примерно на двадцать километров.
Я до сих пор не пойму, почему было сделано именно так. По моему разумению, гораздо проще было посадить этих «безлошадных» на один-единственный «студер», они бы все поместились, и привезти их в наше расположение, чтобы они забрали танки и с полными экипажами ушли сами. А не отправлять нас, восемнадцать человек, неполными экипажами, по двое на машину. Ну, на войне случается выполнять кучу приказов, которые так никогда в жизни и не поймешь. Начальство не делится своими соображениями, а приказывает, на то оно и начальство, у него совсем другая астрономия на погонах – либо побольше звезд, либо они покрупнее твоих. А уж когда у тебя звезд нет вовсе, одни лычки… «Слушаюсь!» И – налево кругом.
Противника, что немцев, что мадьяр, в тех местах вроде бы не наблюдалось. Именно что вроде бы, как частенько случается. В полдень летчики там ничего не узрели, а через часок вынесло откуда-то супостата…
Но полпути мы проделали без происшествий, не наткнулись ни на врага, ни на своих. Шли колонной, девять танков, как я уже говорил, по двое на машину. Мы с Хусаиновым выполняли свои обычные обязанности: я – механик-водитель, он – башнер. В общем, полпути катим без всяких неприятных – и приятных тоже – встреч. Полный боекомплект, командиром роты – наш же комроты, человек повоевавший, так что в случае чего мы никак не беззащитные ягнятки, чтобы обидеть танковую роту, пусть с неполными экипажами, нужно иметь под рукой что-то серьезное. Или устроить толковую засаду – но кто ж о нас знал заранее? Лишь бы не напороться дуриком на крупные силы противника – а если нет, авось, и сойдет…
Окрестности не особо приятные: возвышенности, леса. Идем мы по бездорожью. С одной стороны, в таком вот лесочке противник может сосредоточить хоть полк, и ты об этом узнаешь в самый последний момент… если успеешь. С другой… Вот как раз на бездорожье-то, на пересеченке, не будут устраивать засад. Направление главного удара в другом месте, далековато отсюда, а здесь – отдаленный фланг. Или не фланг вовсе, а так, непонятно что. Кусочек немаленького района, на котором все перемешалось.
Комроты – мужик повоевавший. Он не торчал все время в люке, будто чей-нибудь бюст из парка культуры и отдыха. Лес близенько. Автомат может прицельно и не достать, а вот из пулемета или просто из винтовочки – как нехрен делать. Время от времени высунется, посмотрит туда-сюда, глянет в хвост колонны, убедится, что все в порядке, – и назад. Правильное поведение. На моих глазах однажды срезали одного ухаря, который, хоть и не новичок на войне, а торчал в люке в совершенно неподходящем месте. Винтовочная пуля в голову, так в люк и сполз…
То же самое запросто может произойти и с механиком-водителем, так что я люк держал открытым, но голову высовывал лишь изредка. Вообще-то зацепить меня было труднее, чем высунувшегося из башни: сбоку – потруднее, а если впереди объявится супостат, у меня будет время лючок захлопнуть – я иду замыкающим, впереди восемь машин, уж передние-то вовремя спохватятся…
Вечереет, и это нам только на руку. В темноте даже противник не станет палить почем зря – нужно же сначала как следует присмотреться, а вдруг это свои? Да вдобавок… У немцев, между нами говоря, было на вооружении некоторое количество наших трофейных танков, в основном с сорок первого, а у нас кое-где хватало трофейных бронетранспортеров. У нас вдобавок и американские танки, и английские, мадьяры воюют на своих образцах… Одним словом, по ночному времени сразу и не определишь, кто перед тобой, что опять-таки дает изрядный шанс.
Видно мне не так уж много – обзор из танка сквернейший, будто надели вам на голову ведро с небольшой прорезью. Что происходит по бокам, а уж тем более сзади, я не вижу вовсе. У Хусаинова в башне с обзором получше, но тоже, знаете ли, не фонтан. Такая уж штука – танк…
И тут, совершенно неожиданно, как гром с ясного неба, по нам двинуло. В левый борт, хорошо так… Машину колыхнуло… ну, словами этого не описать, как ни бейся. За спиной у меня, в корме, захрустело что-то так громко и мерзко, будто в мясорубке величиной с дом пытались порубить гвозди размером с оглоблю. И тут же двигатель замолк начисто. А пушечного выстрела я так и не слышал за ревом движка. И просто замечательно, что я в тот момент держал голову внутри, а то бы могло, когда танк встряхнуло, обернуться скверно, приложился бы я башкой о кромку люка, да качественно… А так – обошлось.
Танк встал намертво, двигатель молчит. Вот уж кому некогда долго раздумывать, так это танкисту, обстановку оценивать и решение принимать нужно в секунды, а то сгоришь, как солома на ветру. Давить надо всякое ошеломление, иначе – смертью храбрых. И хорошо еще, если сразу, а то помереть не помрешь, но обгоришь так, что лучше бы помер…
В башке у меня позванивает, но я это стараюсь превозмочь. Не горим, нет, не горим, никак не похоже. Солярой несет крепко, но соляра – не бензин, которому достаточно искры. Соляру зажечь потруднее.
Не горим! В башке у меня уже щелкает арифмометр – ну не хочу я смертью храбрых, я дожить хочу и вернуться. Окликаю:
– Хусаинов, ты как?
Он кряхтит:
– Да целый…
И вижу я превосходно, что колонна уходит вперед на прежней скорости. Комроты в люке нет, из танка, как я уже говорил, невозможно разглядеть, что у тебя за спиной, а пушечного выстрела они явно не расслышали, как и мы, – непрямой наводкой, с расстояния, да и двигатели грохочут…
Главное – не горим! И больше по нам не бьют, уж в этакой-то наступившей мертвой тишине услышишь и пистолетный выстрел. Ну, у нас кое-какие задумки на этот счет давно припасены…
– Хусаинов! – командую я, как старший по званию. – Жги!
Он кошкою через нижний люк – и почти сразу же потянуло горелой вонью. Это он под днищем плеснул в ведро с промасленной ветошью чуток бензинчику (у него специальная фляжка припасена) – и попер черный дымище, в промежутки меж катками, из-под задницы, из-под носа…
Иногда помогало, знаете ли. Не все такой штукой озабочивались, а вот наш экипаж блюл привычку. Конечно, держать фляжку с бензинчиком на поясе опасно. С другой стороны, иногда, если супостат на значительном расстоянии и бинокля у него нет, он, пялясь невооруженным глазом, может подумать: горят руссиши вовсю, добивать нет смысла…
Главное – не горим! Люк я захлопнул, дымок внутрь все же просачивается вместе с запахом гари, но жить можно…
Забегая вперед, скажу: как потом выяснилось, двинули по нам болванкой. Не снарядом. Двигатель накрылся моментально, но пожара не случилось: соляра, не бензин… Но если смотреть издали и без бинокля – то горим мы, и экипаж определенно побит – верхний люк никто не распахивает, никто из-под танка не ползет… Радуйтесь, фрицы, или кто вы там…
Ветошь в конце концов прогорела, дым, докладывает Хусаинов из башни, почти рассеялся. Прошло минут десять, но никто по нам больше не лупит, и не слышно, чтобы вокруг танка шерудились. Ушли они, что ли? А может…
Наших уже не видно. Не заметили. Отряд не заметил потери бойца… Бывает. Рация? Ну конечно, есть рация, но машина-то новехонькая, и рация тоже, ее еще налаживать надо, настраивать, а ничего такого ввиду срочности поездки предпринято не было. Даже если Хусаинов, стрелок-радист, по-стахановски постарается – у наших все рации отключены. Так что мы наподобие этого… Робинзона. Потеряшки, ага.
Сколько можно так торчать? Взяли мы свои пистолеты-пулеметы Судаева, приклады не откидывая пока, вылезли через нижний люк машине под брюхо, лежим и слушаем тишину. А тишина-а… Гробовая. Никаких признаков присутствия противника поблизости.
Начинаю я прикидывать, задействовав весь свой военный опыт. Никакая это, конечно, не засада – иначе палили бы и по остальным, иначе уже давным-давно какая-нибудь гнида подошла бы полюбопытствовать, как у нас обстоят дела – а то что-то мы дымить перестали… Лес, откуда прилетела болванка, по моим прикидкам, непроходим для артиллерийских тягачей, вообще для машин – значит, это не воинская часть на марше. Как ни прикидывай, выходит одно: немцев ли, мадьяр ли там немного, и они, пожалуй что, прячутся. Вокруг нас не видно ни единого следочка, нетронутая трава. Значит, вероятнее всего, пришли они в лес и пушку прикатили откуда-то с другой стороны. Вполне может оказаться, у них эта болванка осталась одна-единственная. А тут – мы. Вот командир орудия, или кто у них там, и скомандовал напоследок, из чистой вредности: Ганс, а шарахни-ка! Ганс и шарахнул со всей дури. На секундочку раньше – и прилетело бы аккурат в меня. Размазало бы.
Вполне вероятное предположение. Похожее на войне бывало. Выпустили они свою последнюю чушку и ушли налегке искать своих. Опять-таки забегая вперед… нет, не будем забегать, по порядку будем…
Колонна ушла. В очередной раз высунувшись из башни, комроты, конечно, обнаружит, что уменьшилась она ровно на одну единицу – но голову на отсечение, не станет ни останавливаться, ни посылать назад ставшую замыкающей машину. У него приказ – перегнать танки к месту назначения со всей возможной быстротой. Это как поезд, который опоздавших не ждет. Поскольку они там явно не слышали пушечного выстрела, то будут думать, что мы поломались. Новехонькая техника ломается чаще, чем старая, обкатанная. Значит, именно мне положено поломку ликвидировать. Поскольку бросать боевую машину, которую механик-водитель в состоянии починить на месте, – это, знаете ли… Это трибунал. Ну, а если все же окажется, что я не в силах ничего сделать, то брать нам оружие и своим ходом выходить к пункту назначения. Потом, правда, километр нервов потеряешь, доказывая, что сделать ты ничего не мог – но ведь случаются поломки, которые и с золотыми руками на месте не починишь. Ну а уж в нашем случае… Ни малейшей моей вины. Вот она, аккуратная дыра от болванки, двигатель накрылся, надо его снимать, а я ж не старик Хоттабыч из детской книжки, мне такое не по плечу… Чист я как божья роса.
Это я, расхрабрившись, вылез оглядочкой, осмотрел дырищу в борту, прикинул то и это… И никто по мне не бьет, никто из леса ко мне не прется с нехорошими намерениями. Точно, ушли. Но нагадили напоследок, суки… Машину жалко, новехонькая… Попадись мне этот пушкарь…
– Что будем делать, товарищ старший сержант? – спрашивает Хусаинов.
– Жопу заголять и бегать… – говорю я ему. – А что тут можно сделать, Хусаиныч? Повечеряем, чем бог послал – и двинем пешим порядком без знамени и песен. Знамени у нас все равно нету, а песни орать не стоит, чтобы не демаскироваться. Весна на дворе, не вымерзнем. Чтобы два таких орла десяток верст не отшагали? Плюнуть и растереть…
Хусаиныч мой, смотрю, духом не пал вовсе – а с чего тут падать? И похуже бывало, да еще как. Каша, конечно – где-то наши, где-то немцы с мадьярами, где-то, кстати, еще и болгары, которые с прошлой осени наши союзники и, изволите видеть, соратники… Вечереет вовсю, полная луна выкатывается. Карты у нас нет, но приблизительное направление известно. Кромочкой леса, кромочкой.
Чтобы в случае чего туда нырнуть и переждать что плохое. Хусаинов – человек городской, казанский, но я-то сибиряк, для меня здешняя чащоба – плюнуть и растереть, тайгой хаживали…
Что у нас? А у каждого «ППС» с запасными рожками, пистолеты, гранат три штуки. Нас еще достать надо…
Залезли мы в танк (уже совсем стемнело), сели повечерять. Сухпая нам никто в дорогу не выдавал, ну, мы ж люди запасливые, не новобранцы сопливые. У нас и хлеб немецкий в целлофане (лежит черт-те сколько и не черствеет, тварь такая!), и колбаска отечественная, по кольцу на брата, и приличный кусок сыра у мадьяра в деревне на банку солярки выменяли, и даже карамельки «Дунькина радость». И спиртику малеха во фляжке: пьяным не напьешься, а по паре глотков, чтобы шагалось шибче, найдется. Ну чем не курорт? При полном отсутствии противника.
Зажгли фонарик – все равно батарейка садится, скоро менять. Башенный люк открыли, свой я тоже распахнул, одним ухом слушаем чутко, что делается вокруг – только там тишина. Достаем запасы…
И тут – началось. Совершенно неожиданно, без всякого вступления в виде звуков…
Где-то в районе левой гусеницы, спереди, вдруг шумнуло. Ничуть не похоже на человека. То ли рыкнуло, то ли этак уркнуло, то ли заворчало, да мощно так, почище любой собачки – а вот медведю, пожалуй, в самый раз будет. И ворчание долгое, и как бы шипение, но не по-змеиному, иначе как-то…
Так неожиданно это случилось, такие нелюдские были звуки, что не знаю, как там Хусаинов, но меня в холодный пот бросило. Пожалуй что, Хусаиныча тоже – смотрю, оцепенел, глаза по полтиннику…
Снова рявкнуло, уже поближе к лобовой части. Я отчаянно машу Хусаинову, он понял, выключил фонарик, сидим в совершеннейшей темноте и ждем, когда глаза к ней привыкнут – потому что снаружи не темнота, благодаря полной луне.
«Медведь, что ли?» – промелькивает у меня в голове. Говорили мне, что медведи в Венгрии есть, хоть и не в таких количествах, как у нас, в самых чащобах. А что? События вокруг грохочут такие, что вполне могло здешнего косолапого из берлоги поднять – я так прикидываю, хоть и не знаю точно, что здешние медведи тоже на зиму в берлогу пристраиваются лапу сосать. Зиму венгерскую мы застали – она со снегами, с морозцем, так что пропитаться топтыгину, так прикидывая, и нечем, просто обязан на зиму заваливаться в берлогу. Не важно, то ли его подняли военным шумом, то ли, что гораздо вероятнее, ему пришло время вылезать (вообще-то снег сошел, пора). В любом случае он сейчас худющий, злющий, голоднющий, и плевать ему, кого употребить на ужин – ему сейчас сойдут и заяц, и бойцы доблестной рабоче-крестьянской Красной армии. Попади ему в лапы, сожрет и наградами не подавится, уж я-то знаю. Хуже весеннего медведя бывает только шатун.
А кстати, знаете, как по-венгерски медведь? Я потому знал. «Медве». Забавно: они не славяне, язык совершенно другой, а вот поди же ты, медведь у них называется почти так же, только две последних буковки обрезаны…
И тут же вспоминаю, что мы в танке. И абсолютно успокаиваюсь. Не стоит и стрелять, чтобы не приперся на выстрелы кто-нибудь поопаснее медведя. Танк даже медведю не по зубам, а в люки, что нижний, что башенный, он хрен протиснется, не говоря уж о моем. Так что мы с Хусаинычем в полной безопасности. Попробует броню на зубок-коготок и уберется, я так думаю. А если окажется настырным – ну, придется его из автомата, и уносить отсюда ноги в заданном направлении… Не торчать же из-за него всю ночь в танке?
Подался я чуток к своему люку, тихонько говорю Хусаинову:
– Башенный захлопни…
Нижний и так закрыт. Слышу, он полез в башню.
Глаза уже к темноте привыкли, вижу впереди равнину, лес, все лунным светом залито…
И тут он из-за гусеницы выпрыгивает бесшумно, становится перед танком… на задние лапы взмыл, зараза такая. Ну, думаю, стой себе на задних, хоть чечетку отбивай, не доберешься…
Почти вплотную я придвинулся лицом к люку, вижу его теперь целиком. И начинает до меня помаленечку доходить, что оно, хотя и мохнатое, ничуть не похоже на взмывшего на дыбки медведя.
Ничего похожего. Скорее уж на здоровенную обезьянищу… а то и на человека, высоченного, заросшего шерстью с головы до пят. Вот именно, скорее на человека: обезьян я видел и в зоопарке, и на картинках, у них лапы другие, подлиннее. А у этого пропорции скорее человеческие. Голова – сплошной комок шерсти, только глаза желтым отсвечивают, большущие, вроде бы больше, чем у человека. А пониже пасть раззявлена, и зубы у него там смутно в лунном свете белеются никак не человеческие, скорее уж волчьи или медвежьи…
Страха не было ни капли: я о таких слышал с детства и бояться их не привык. Потом расскажу поподробнее. Я только подумал: эге, дядька, так вы и здесь, оказывается, водитесь, у мадьяр…
И тут он бросился. Не прыгнул и не кинулся, а как бы вмиг перетек на несколько метров. Заслонил лючок, стало темно, что-то меня подтолкнуло, чутье на опасность, которое на войне появляется само собой… Я отшатнулся подальше с водительского места, а он, судя по звукам, вбил лапу в лючок, попытался меня достать. Ну, что уж теперь… Включаю фонарик – в темноте не сориентироваться, а он, очень может оказаться, ночью видит, как днем.
Скребанул-таки меня когтями по сапогу, успел – но я вовремя шарахнулся. Слабенький свет, батарейка немецкая дохнет, но можно разглядеть, что вбил он мохнатую лапищу по плечо, шарит ею, пытается уцапать, сиденьице мое ухватил за спинку и оторвал ее, будто картонную. Шерсть темная, густая, завитками, как на каракуле, по пальцам идет, такая, до когтей, внутренняя сторона ладони волосатая, когти не слабее медвежьих, черные, крючком, если уж уцапают…
Но достать не может, мы к задней стенке боевого отделения шарахнулись и сидим там, обливаясь потом. Дети, бегущие от грозы, – есть такая картина… Он взревывает, шипит, фыркает, шарит – но не дотягивается, сволочь… И, похоже, быстро понял, что не дотягивается…
Р-раз – и пропал из виду, слышно, как запрыгнул на броню, – когтями громко царапнуло, будто напильником. Метнулся я, захлопнул лючок. А он, паскуда, уже на башне и отваливает люк так сноровисто, словно в танкистах служил. Лапа просунулась, пошарила, убралась, и вижу я в люке, не так уж высоко над головой, его рожу – глаза, как плошки, сверкают желтым, ревет, помурлыкивает, как кот, только раз в двадцать посильнее, и мне в этом мурлыканье послышалось довольство: мол, никуда не денетесь…
Вижу я, что не время бояться демаскировки. В люк он, пожалуй что, протиснется. И пойдет в тесном пространстве рукопашная, где у нас ни малейших шансов не будет, Лезу в карман комбинезона (в кобурах пистолеты у нас мало кто носил, больше в карманах, с кобурой на поясе труднее через люк нырять). Снимаю курок с предохранительного взвода и стреляю ему прямо в харю. Стреляная гильза выскочила, по полу забрякала, а пороховой гарью тухло завоняло. Выстрел как выстрел, едва ли не в упор. «ТТ» – машинка солидная, и удар пули у нее – будь здоров.
А ему, такое впечатление, хоть бы хны. Словно у меня был холостой патрон – но я ж сам заряжал, у меня адъютантов нет. Нормальный был патрон, с пулей…
Гляжу краем глаза – Хусаинов раскачивается как заводной, громко бормочет что-то на непонятном языке, надо полагать, на родном татарском. Год с лишним его знаю, а раньше за ним подобного не замечалось: не молился, религиозных тем не затрагивал, свининку наворачивал с полным нашим удовольствием. А тут вдруг приперло…
Точно, он начинает протискиваться в люк – башкой вперед, словно ныряет, лапы вперед выставил. Совершенно не похоже, чтобы тэтэшная пуля ему хоть чуточку повредила. Хусаинов качается и бормочет. Я пистолет быстренько в карман, подхватываю автомат и луплю по нему очередь не менее чем в полрожка, опять-таки едва не в упор, по лапам, по харе… Гильзы стучат, гарью пороховой воняет вовсе уж нестерпимо… А он, гадина, протискивается.
А дальше, словно и в автомате у меня холостые, чего в жизни быть не может.
Тут на меня напало этакое оцепенение: ну ничего нельзя сделать, кранты нам, бравым… Сейчас прыгнет…
Хусаинов уже в полный голос что-то непонятное проорал и замолк. И тут с этой тварью что-то происходит: словно бы она свернулась в огненный клубок, взлетел клубок над башней, мне в распахнутый люк видно – и искрами рассыпался.
Настала полная тишина. Уж и не знаю, сколько мы так сидели, но определенно долгонько. Наконец я, еле языком ворочая, спросил:
– Хусаиныч, это – что?
Он ответил через силу – тоже рот будто кашей набили:
– Это такая молитва… а может, заклятье. От джиннов. Дедушка научил. Он много чего знал, мулла его не любил, а вот люди приходили за разным… Ты смотри, и на здешних тоже сработало… Не должен он вернуться, раз сработало, дедушка говорил…
– Погоди, – сказал я, – Хусаиныч… Джинны, они вроде бы в запечатанных кувшинах обитать должны…
Я же говорю, читал про Хоттабыча. Я тогда много читал, я за библиотекаршей ухаживал, а какой самый простой и надежный способ подзадержаться в библиотеке и бывать там почаще? Книжки брать. Активный читатель, ага. Ну, и волей-неволей приходилось что читать, что бегло проглядывать – она ж спросит, понравилось или нет, если нет, почему, о книгах разговор заведет.
Приходилось соответствовать…
Хусаинов отвечает:
– Джинн не обязательно сидит в кувшине. Джинн – это злой дух, а они бывают всякие…
Мокрый я под комбинезоном, как мышь в ведре. Вынул фляжечку, поболтал, прикинул, честно оприходовал половину, протянул Хусаинову:
– Выпьем, Хусаиныч, за твоего дедушку, царство ему небесное или как там у вас…
– Да он еще живой, – говорит Хусаинов.
– Ну, – отвечаю, – тогда долгой ему жизни, и здоровья, и всяких благ, правильный он у тебя старик, ей-богу… Нам бы тут и аллес капут… Не вернется, говоришь? А стаями они не ходят?
– Вроде бы нет, – говорит Хусаинов. – Они поодиночке больше. Не любят они друг друга, плохие они…
– Законченные гитлерюги, – киваю я. – Это понятно…
Вот так сидим мы с ним, спокойно разговариваем о всякой чертовщине, в которую я раньше верить не верил… А, с другой стороны, что делать? События имели место. Не биться же головой об стену и не причитать? Тут нужно срочно прикинуть, как жить дальше.
– Хусаиныч, – сказал я. – А этот твой дедушкин наговор… Он одноразовый, как резиновое изделие второй номер, или его можно применять сколько захочешь?
– Дедушка говорил, сколько захочешь…
– Совсем хорошо, – сказал я. – Пошли-ка отсюда на хер, хоть и потемну… Не хочется мне тут до утра сидеть…
Собрали мы наши скудные пожитки, взяли оружие, вылезли через нижний люк и двинули пешедралом. Тишина, лунным светом все залито, луна уже опускается, и тени от деревьев легли длиннющие, черные…
Иду я и про себя рассуждаю о всяких вещах, про которые раньше как-то не думал, пока не знал про дедушку Хусаиныча. Думаю я: а может, дедушка его не только наговорам научил, но еще и наложил на него что-то такое? У нас в Сибири, в старые времена, знающие люди много чего умели… С тех пор, как появился у нас Хусаинов вместо убитого Маляренко, стало нашему экипажу везти так, что кто-то «заговоренными» окрестил. Вот уже год с лишним в экипаже потерь нет. А у других сплошь и рядом, иногда – весь экипаж сразу. Ну да, горели мы дважды – но всякий раз так удачно складывалось, что вываливались необожженные и оставались целехонькими. До того было совсем иначе – в первый раз из четырех выбрались мы только двое, во второй – мне спину прижгло…
Спрашивать я его ни про что не стал, ни тогда, ни потом. Неудобно как-то. Лучше уж верить потихонечку, что так оно и есть, – жить легче, надежду придает…
Добрались мы до расположения без всяких приключений и нехороших встреч. Еще затемно. Часовой нас, неожиданных гостей, враз положил мордой в землю – ну, на него обижаться не стоит, он – лицо неприкосновенное, обязан. В прошлом году наши, белым днем, клали на землю генерал-майора еще с тремя. Водитель, адъютант и охранник. Они заплутали, машина поломалась так, что не починишь, и двинули они пешком искать своих. Генерал ничуточки не обиделся – судя по наградам и ухваткам, боевой был генерал, не тыловая хомячина.
Да, а еще до того, по дороге, мы с Хусаинычем быстренько договорились об этой твари и прочем молчать намертво. Ну к чему нам болтать? Высмеют или подумают черт-те что…
Особисты, не то что в той песенке, лютовать не стали нисколько: вот он, танк, наглядным доказательством, дыра в борту, двигатель порушен, и на месте мне его починить невозможно…
И закончили мы войну тем же «заговоренным» экипажем – что меня окончательно убедило в некоторых догадках…
Да, а сапог мне эта сволочь попортила качественно: почти от верха до каблука словно четырьмя ножами резануло, насквозь, только кожу не задело. Ну, проявил солдатскую смекалку, подкатил к старшине кое с чем трофейным, новые получил.
Теперь, когда всему конец, и войне тоже, можно объяснить, почему я поначалу его нисколечко не испугался.
В тех местах, откуда я родом, о мохнатых лесных людях говорили, так можно выразиться, испокон веков. И не просто говорили: можно понять так, что они там действительно обитали неизвестно с какого времени. Это не бабки сплетничали – вполне серьезно говорила куча серьезных мужиков: охотники-промысловики, тайгу исходили вдоль-поперек. Да и те, кто не охотничал, с ними в тайге сталкивались частенько. Слишком многое рассказывали, слишком часто: да, живут, да, есть, там-то видели и там-то, тогда-то и тогда-то…
Причем – никакой чертовщины. О них всегда говорили… как бы это выразиться… буднично. Никто их не считал нечистой силой в отличие от леших и банников, отношение к ним устоялось как к самому обычному зверью, наподобие медведя или ежика. У нас в деревне ничего такого не было, а вот в соседней, севернее расположенной, рассказывали, что когда-то, в лютые морозы, они приходили к деревне и в банях сидели, и мальчишки их бегали палками дразнить.
Звали их у нас «соседями». И никто никогда не говорил, что они сделали кому-то что-то плохое. Сами они на людей никогда не выходили, увидеть их можно было чисто случайно, первым, когда они человека не замечали. А как только замечали, то как-то так проворно и непонятно, в мгновенье ока исчезали с глаз. Вот только что вроде бы стоял – и нету.
Сам я их не видел ни разу. То есть… вроде бы и есть у меня детское воспоминание, что будто бы и видел что-то такое на опушке, когда мне было лет пять, но, с другой стороны, мне могло потом уже втемяшиться в голову, будто видел. Родители не помнят, чтобы в детстве я им что-то такое рассказывал. Так что, не исключаю, попросту втемяшилось…
К тому времени, как я подрос, их уже, говорили взрослые, в наших местах почти что и не попадалось. Встречали их все реже, реже, реже… а там они и вовсе пропали. Почему, объяснение было. Потому что не стало в наших местах прежней глухомани. Начались разные великие стройки, лесозаготовки на больших территориях, прокладывали узкоколейки, шоссе. И лагеря появились… Одним словом, там, где была глухомань, объявилась куча народу и техники, началась непрестанная суета, тайгу сводили… Поговаривали, что «соседи», скорее всего, ушли от этого многолюдства и грохота подальше на севера. На северах и до сих пор на сотни километров тянется невероятная глухомань, совершенно необитаемые места. Ну конечно, там им гораздо спокойнее…
Вот потому я поначалу нисколько и не испугался этакого ночного гостя. В жизни не слышал, чтобы «соседи» навредили человеку. Только он оказался совсем другой породы: джинн, мать его об колодец… Уж не знаю, как там обстоит с джиннами, больше в жизни ни с какой чертовщиной не сталкивался, и слава богу.
Никаких сомнений: если бы не дедушка Хусаиныча и его наговор, порвала бы нас эта тварь, как Тузик тряпку. Я ведь в него бил из автомата метров с полутора, в упор, а ему это было, что слону дробина. Пули не рикошетили, но вреда ему не наносили.
Хорошо еще, по ночам, паскуда, никогда не снился…