Книга: Рельсы под луной
Назад: Двое раненых
Дальше: Маньчжурское золото

Зазноба

Европу мы повидали: и Венгрию, и Германию, и Чехословакию. Однако Европа… Она и есть Европа. Там, конечно же, много было для нас незнакомого и даже удивительного, особенно для тех, кто не городской, а из какой-нибудь глухой деревушки, для кого и московское метро – диво дивное. Но Европа, как бы это выразиться… Она другая – и только. Никак не скажешь, что Европа экзотическая. А вот когда мы вошли в Маньчжурию, тут-то и началась натуральнейшая экзотика.
(Это я теперь, получив высшее образование, без запинки употребляю подобные словечки. А в то время я был неотесаннее, со своими восемью классами в райцентре. Не припомню, чтобы мне тогда вообще попадалось слово «экзотика» – да и книжки я читал почти исключительно про индейцев, где оно, по-моему, так ни разу и не попалось. А если и попалось, я его пропустил мимо глаз, не интересуясь точным значением, как поступал с другими непонятными словами.)
Экзотики – хоть хлебай столовой ложкой. Дома… Китайцы… Обстановка… Детали… Мы к тому же стояли в одном большом городе, где даже больше, чем китайцев, жило русских. Не только те, кто эмигрировал после революции, но много и тех, кто там обосновался еще с дореволюционных времен. Вы, может, и угадаете город, но мне это название вспоминать до сих пор не хочется из-за происшедшего. Ну да, он самый…
Впечатлений у меня осталось на всю жизнь. И не только в китайской экзотике дело. Попадешь на иную улочку – и словно тебя на машине времени (про которую я тоже прочитал гораздо позже) занесло прямиком в дореволюционные времена. Вывески написаны по старой орфографии, люди пожилые сплошь и рядом одеты на дореволюционный манер, извозчики, фонари уличные – как в кино. Интересно было…
Но давайте к делу. Мы там стояли вот уже несколько дней, а в таких случаях дисциплина среди личного состава не то чтобы резко падает – просто-напросто от простоя и безделья люди становятся расхлябаннее. Каждый толковый командир это знает и принимает все возможные меры, чтобы занять людей делом. Вот только в той же пехоте, скажем, у командира гораздо больше для этого возможностей. На худой конец, всегда может устроить долгую строевую подготовку, учебное рытье окопов и тому подобное. Про себя будут материться на чем свет стоит, но никуда не денутся, приказ командира – закон для подчиненных и в мирное время, а уж в военное…
У командира-танкиста таких возможностей гораздо меньше. Окопы рыть в городе попросту негде (и пехоте в том числе), строевой заниматься у нас как-то и не особенно принято было, разве что иногда в виде личного наказания для конкретного провинившегося. Материальная часть, то бишь танки, в совершеннейшем порядке, все необходимые работы проведены. Не заставлять же чистить и без того прочищенный ствол или драить и без того чистый танк? Это уже получится откровенная дурь, за которую можно и малость подрастерять авторитет у подчиненных…
Нельзя сказать, чтобы мои орлы допускали тяжелые нарушения. Разок, голову можно прозакладывать, сразу несколько экипажей раздобыли спиртного – но проведено это было со всей солдатской смекалкой: пьяных не видно, никто не шатается, даже и не пахнет, хотя сомнений у тебя не остается. У меня не было новобранцев – исключительно видавший виды народ, двое аж с двадцать второго июня сорок первого воевали, что для танкиста, мягко скажем, достижение нешуточное…
Ну и прочее – по мелочи. Однако на людей уже лег этот неуловимый отпечаток – словно бы и прежние, а все же чуточку не те. Не впервые я с этим сталкивался… и не впервые ничего нельзя было делать. Это в Венгрии, в сельской местности, я им находил занятия. А здесь… места себе не находишь, ждешь, чтобы побыстрее отправили отсюда – и, что уж греха таить, иногда и сам чуть-чуть примешь на душу. Не от тоски или какой-то безнадежности. Такое безделье и тебя самого разбалтывает, что уж там…
И вот тут вот я узнаю, что Пашка Гусар, башнер из первого взвода, вот уже несколько дней не ночует в расположении части, выскальзывает, стервец, неизвестно куда и возвращается только под утро, довольный, как кот, слизавший крынку сметаны. То-то он уперся, что спать будет не в домишке со всеми, а в танке – в доме, мол, от странных китайских запахов на него нападает дикий насморк и слезотечение. Командир танка ничего такого не заподозрил, он, хотя и с боевым опытом, но не наш, ко мне в роту назначен только перед самым переходом границы. Но я-то Пашку знал как облупленного и, когда мне доложили потихоньку, сразу понял, что к чему. Ну при чем тут «стукачи»? Толковый командир всегда располагает активом, проверенным и сознательным, который зря наговаривать не станет, а о том и о сем обязательно просигнализирует для пользы дела. Ничего тут общего со стукачеством, это уж к особистам, знаете ли…
Так вот, у Пашки, как писал поэт, была одна, но пламенная страсть. Женщины. Первый кобелина не то что в роте, а, я бы смело сказал, и в батальоне, а то и – поднимай выше. Удачливый такой кобелина, работал практически без осечек. И на родных просторах старался, и у мадьяр, и в Германии, и у чехов. Сто раз висел на волоске – и всегда как-то обходилось, везучий был ухарь. Ухитрился даже в сорок четвертом огулять пэпэжэ одного полковника – а полковник был такой, что ничего не стал бы разводить официально, а попросту положил бы на месте преступления из личного оружия, и сошло бы это ему с рук. Одному такому ухажеру – просто ухажеру, не успевшему ничего сотворить – он пулю и всадил меж глаз. И поди ты разберись, было нарушение приказа в боевой обстановке, или не было… Исключительно красивая была деваха, хотя и блядовитая, полковник на нее запал так, что зубами мог грызануть…
Вот за все эти подвиги Пашку и прозвали Гусаром – ну, и еще за то, что носил чисто гусарские усики и любил петь гусарские песенки из довоенной оперетты «Давным-давно» (по ней потом «Гусарскую балладу» сняли). До выпивки он, кстати, был не особенным любителем, так, за компанию. Самостоятельных рейдов в поисках всего, что горит, никогда не совершал. И причина неположенных отлучек могла быть одна-единственная, давно и прекрасно известная.
Ох, возликовала у меня душа! Раньше его никак не удавалось накрыть ни взводному, ни мне. А тут появился великолепный случай. Под трибунал я его отдавать бы не стал, но уж что-нибудь такое непременно придумал бы, чтобы ему потом долго икалось…
Не поспал я ночь и вышел на предрассветную охоту. В доме его нет, в танке его нет… Приехали! Занял я крайне удобную позицию, так, чтобы танк его был как на ладони, ждал минут сорок и дождался… Светать уже начало, крадется мой красавчик залезть в танк и притвориться, словно всю ноченьку там и дрых… На подступах к танку я его и цоп!
– Здравствуй, – говорю, – Гусар. Нагулялся? Только, я тебя умоляю, не рассказывай сказочек, будто ходил в соседний взвод за гаечным ключиком. Ты же с ними наверняка заранее не договорился, я сейчас их разбужу и спрошу про тебя, они скажут, что ты у них и не был вовсе… Информация у меня, Паша, полная и недвусмысленная. А сейчас я собственными глазами видел, как ты возвращался в расположение части, покинутое самовольно. Ты ж не первый год в погонах, ты еще в петлицах хаживал, должен понимать, что к чему… Отпираться будем, выдумывая что-нибудь на ходу, чтобы я тебя тихонько запрезирал за неуклюжие вымыслы? Или как?
Он, паразит, надо отдать ему должное, вилять и запираться не стал. Уронил голову:
– Виноват, товарищ капитан…
– Баба?
И тут он с непередаваемой интонацией выдыхает:
– Девушка…
Уже светает. И я прекрасно вижу его физиономию. Никогда раньше таким не видел. Лицо такое… одухотворенное, что ли, или попросту глупое, на себя не похож.
– Это надо понимать так, что она незамужняя? – спросил я. – Там, где ты прошел, девушек, которые таковыми были в половом смысле, с собаками не найдешь…
– Так точно, – говорит он с тем же дурацким видом. – Незамужняя…
– Ты хоть, мать твою, не с русской связался? – спросил я. – Ты же знаешь приказ на этот счет? Никакого общения с белоэмигрантами, и близко не подходить. Почище, чем в Германии в свое время. Если что, тебя, дурака, никто не отстоит, пропадешь, как слепой котенок в ведре, когда его топят…
– Да нет, она местная, – сказал Пашка. – Китаянка.
– Ну, предположим, насчет местных тоже есть приказ, – сказал я. – И его ты распрекрасно знать должен. Не такой суровый, конечно, как насчет эмигрантов, но он есть и доведен до всеобщего сведения… Что в лоб, что по лбу, если подумать… Еще что-нибудь сказать желаешь, гусар без лошади?
А как тут выкручиваться? Гусар, надо отдать ему должное, в отличие от иных раздолбаев, никогда не скулил и не нудил. Смотрит он на свои начищенные прохаря:
– Виноват, товарищ капитан…
– Да уж, – сказал я. – Что есть, то есть. Для начала: из расположения больше ни ногой…
И вот тут начинается такое, чего я от Гусара не ожидал никогда… Нет, не скулит и не нудит – он меня форменным образом умоляет разрешить ему нынче ночью сходить к своей зазнобе в последний разочек. Потому что это, изволите видеть, никакие не блядки, а самая настоящая любовь. Он, мол, и не думал, что с ним такое может случиться, но вот… Себя он потерял, жизни без нее не видит, дышать не может, перед глазами стоит и все такое прочее. Вид у него при этом неописуемый: захлебывается, как в горячке, горит весь: отслужу, что хотите поручайте, хоть с ножиком на танк, хоть одному на роту самураев, будьте человеком, поймите, а я в жизни ничего не нарушу ни на волосок… Полное впечатление, что он сейчас передо мной бухнется на колени. Совершенно другой человек, не тот Гусар, которого я знаю как облупленного.
И понемногу пропала у меня вся злость. Из-за такого его небывалого поведения. Мало того, я вдруг с превеликим неудовольствием ловлю себя на том, что мне его жалко. А меня слезами и соплями не разжалобишь – но нет тут ни слез, ни соплей, есть тут несомненные высокие чувства, вылитый Шекспир, как я бы теперь определил…
Не разжалобил он меня. Он меня удивил. Настолько, что мне словно бы даже и неловко стало перед ним: у человека такая любовь, а я талдычу про уставы и порядки…
В конце концов сказал я неожиданно для себя:
– Ладно, Гусар. Не знаю, что на меня нашло, но на следующую ночь я тебе, считай, разрешил. Вот только дальше…
Он просиял и вдруг бухнул:
– А «дальше» никакого и не будет. Она сказала, мы послезавтра уйдем насовсем.
Я на него так и вылупился:
– Гусар, водкой от тебя не пахнет… Может, ты у нее опиума покурил? Я не знаю, когда уйдем, комбат не знает, а твоя девица, выходит, знает лучше нас?
Гусар сказал:
– А она ж… гадает. Фасолины раскинет, особой палочкой поворошит… Все про меня она рассказала так, словно у нас в роте служила. Знать ей этого просто неоткуда. Честное слово, товарищ капитан, кое-что про себя я один только и знал… Хотите, она и вам погадает?
– Нет, – отрезал я. – Не хочу.
В гадания я не то чтобы не верю. Были интересные случаи, правда, не со мной, а с людьми, которые врать не будут. Но вот именно поэтому сам я никогда гадать не пойду: не хотел бы я знать про себя ничего наперед, ни хорошего, ни тем более плохого…
– А тебе она гадала? – спросил я.
– А как же. В первый вечер. Получается, что умереть мне счастливым и довольным. А это ведь, товарищ капитан, определенно означает, что вернусь я с войны. И уж потом когда-нибудь… Кто это когда на войне умирал довольным и счастливым?
– Твоя правда, – сказал я. – Ладно, шагай, я своих решений не меняю, черт с тобой. Только опиши-ка мне подробненько, где она живет. Только на таком условии я тебе разрешаю смыться сегодня вечерком. Мало ли что. Объявят передислокацию еще потемну – и быть тебе дезертиром. А так, если что, я за тобой кого-нибудь пошлю. Не знаю, что на меня нашло. Искренне надеюсь, что первый и последний раз со мной такое. Попользуйся разочек моей добротой – но уж потом я тебя в ежовые рукавицы возьму…
Ушел он, сияя, как сапоги на параде. А я выматерил себя на все корки: вот уж чего не ожидал от своей персоны. Но слово свое я всегда держу, о чем бы речь ни шла. Фасолины, мать твою… Любовь…
И перед тем как уйти, он мне подробно расписал, где искать ее домик. Недалеко, с полкилометра. Если соврал, подумал я, тут уж никакой жалости в случае чего…
Вечером, когда уже сумерки легли, собирает вдруг комбат нас, командиров рот, и говорит: только что прилетал мотоциклист с пакетом, получен приказ: завтра в двенадцать ноль-ноль выступить на соединение с полком таким-то маршрутом. Вот тебе и фасолины, надо же…
Ну, закрутилось: мне собирать командиров взводов, ставить задачу, отдать кучу распоряжений, проследить за тем и за этим…
К полуночи управился, лег спать. Мой механик-водитель меня поднял на рассвете согласно приказу. Только я ополоснул физиономию и нацелился попить китайского чайку, заявляется командир танка и, виновато рыская взглядом, докладывает: у него башнер отсутствует. То есть Гусар. Никто ничего не знает, никто ничего не слышал. Вечером был, а теперь пропал.
Приказал я ему готовиться к маршу. А сам, недолго раздумывая, взял двух ребят из своего экипажа, велел прихватить автоматы и двигать за мной. Они уже прослышали про ЧП и, по глазам видно, не на шутку удивились: действительно, когда это командир роты лично отправлялся ловить самовольщика? Для этого сержанты есть…
А мне, признаться по совести, очень хотелось посмотреть, что это за китайская красота форменным образом приворожила Гуcapa? Но были и другие соображения, посерьезнее. Мне сразу подумалось про японский шпионаж. Это же не сегодня и не китайцами наверняка придумано: ловить дурачка на красивую бабу. Сначала она Гусара завлекла, а вот нынче ночью пришли японские агенты, повязали Гусара и стали выпытывать все, что знает.
Японский шпионаж – не выдумка, а вещь серьезная. Один смершевец мне потом рассказывал, как еще до войны брал агента на нашей стороне, в Приморье, вот только места не назвал. Так вот. Агент этот, чистокровный самурай и офицер, перешел границу под видом просоветски настроенного китайца, чудом убежавшего от японцев. И для пущей достоверности ему свои же собственные землячки отрезали под наркозом оба уха по самый корешок – якобы это его в тайной полиции пытали. Ничего себе, а? Вот немцы в жизни бы не стали калечить своего офицера, и наши тоже, да и никто в Европе бы не стал. А тут вам не Европа… Чуть ли не два года этот безухий продержался – ну, потом как-то его разоблачили… Как вам народец?
Словом, в большом городе японцы уж наверняка оставили немало агентуры. Гусар говорил, что домик стоит уединенно, на отшибе, там хоть взвод прячь…
Идти недолго, точно, полкилометра. Вышли мы на утоптанную-укатанную дорогу. Справа – городская околица, слева, впереди – та самая рощица, которую Гусар обрисовал. И точно, домик там виднеется… По дороге, несмотря на ранний час, в превеликом множестве в обе стороны движутся китайцы, везут на двухколесных тележках груды тюков, мешков, охапки соломы какой-то. Грузовые рикши, ага. И наверняка они тут объявились, когда лишь самую чуточку рассвело. Китаец трудолюбивый, как муравей.
Подошли мы к тому месту, где ближе всего сворачивать к домику. Сошли с дороги. Тут за спиной у нас орут благим матом понятно что:
– Мяо-мяо-мяо! Сяо-сяо-сяо!
Бросивши свою тележку, подбегает к нам китаец, заступает дорогу и начинает что-то тараторить. Я по-китайски заучил десяток слов. «Тунчжи» – это я еще понимаю. Это – «товарищ». А больше не понимаю ни черта. Он тараторит, аж захлебывается, на домик показывает, обеими руками семафорит.
Сказал я ему чистую правду:
– Во бутунды, шеньмае бутунды.
Мол, ничего не понимаю. Он тараторит, глаза из раскосых круглыми сделались, и по жестикуляции уже становится ясно, что он нам пытается втолковать, что идти туда не стоит. Глупости. Японцы тут нигде не оставили мин, и уж не стали бы минировать эту околицу, где тропинка в рощице, ведущая к домику, высокой травой заросла – кстати, ненарушенной, так что мины там ни за что не поставишь незаметно, даже гораздые на выдумки японцы не смогли бы. Кроме мин, опасаться нечего. Если там все же засели японские агенты – нас трое с автоматами, и мы прошли огни и воды, как цыплят, не возьмешь. К тому же я, всерьез поразмыслив насчет японского шпионажа, прихватил ракетницу и отдал кое-какие приказы. Красная ракета – и моментально тут будут две «тридцатьчетверки». Посмотрим, кто кого повяжет.
Когда этот крикун мне надоел, я его без церемоний посторонил стволом автомата, и мы пошли. Он еще что-то орал вслед, но за нами не пошел. И очень быстро я усмотрел, что тут не так.
Домик выглядит в точности, как его описывал Гусар: посреди хлипкой рощицы, каменный, в три окна по фасаду. Вот только выглядит он не обитаемым, а полуразрушенным и давным-давно заброшенным: каменные стены остались, но вместо крыши торчит лишь половина стропил, остальное вместе с кровлей куда-то начисто пропало, может, внутрь обрушилось, может, еще что. Окна все – дыры, хотя Гусар говорил: домик уютный такой, небольшой, но аккуратный, окна не промасленной бумагой затянуты, как в обычной китайской фанзе, а со стеклами. Нет ни единого стекла, только кое-где пыльные осколки торчат. Крылечко каменное, оно осталось, а вот никаких таких перил с красивыми балясинами и в помине нет. Ничуть непохоже, что тут случились боевые действия или бомбежка – да и не было тут ничего подобного, мы город заняли без единого выстрела. Просто – полное запустение, словно домишко этот забросили черт-те сколько лет назад, давным-давно, и он естественным порядком понемногу обветшал и развалился…
Скомандовал я – и ворвались мы туда с трех сторон. Никаких японцев, вообще ничего живого. Мебелишка какая-то валяется, разломанная, картинки на стенах все в пыли, почти и не рассмотреть, а на полу пыли пальца на два, ноги вязнут. Ох, долго домик заброшенным простоял… И только в одном месте целая дорожка вытоптана, и там, где четко отпечатались одиночные следы, видно, что они в точности как наши, от наших советских кирзачей.
Идем по следам, в другую комнату. Там то же самое: пыль, остатки мебели, полное запустение. А посреди комнаты навзничь лежит Гусар – и лицо уже этакой характерной восковой бледности, какую мы у покойников видели сто раз. Коченеть уже начал. Никаких следов борьбы, ничего такого, иначе видно было бы, с такой-то пылью. Никто сюда не заходил, кроме него, ручаюсь, на лице застыла не гримаса, а натуральная улыбка, широкая, счастливая, словно он в свой последний миг видел что-то чрезвычайно для себя приятное и себя от радости не помнил. Не видно никаких ранений, ни пулевых, ни от холодного оружия. Лег человек и помер, с радостной улыбкой на лице. И крутится у меня в голове: а ведь точно, умер довольным и счастливым…
Особенно не раздумывая, вышел я из дома и дал ракету. Очень быстро подъехали, как и было приказано, два танка из первого взвода. Обыскали домишко, там всего-то четыре комнаты, и повсюду одно и то же. Полное запустение, пылища, хлам. И никого там не бывало, кроме Гусара, никаких других следов.
Особистов при батальоне не было. Погрузили мы Гусара на броню, заскочили сами – и айда оттуда. На дороге толпой стоят китайцы, отчего-то побросавшие тележки, молчат, смотрят непонятно, будто каменные болванчики. И как шарахнулись они всей толпой, хотя танки должны были проехать в стороне…
Ну, вскоре мы выступили на соединение с полком. И чуть ли не до вечера двигались к месту нового назначения. Когда обосновались на стоянку прочно, как и следовало ожидать, объявились особисты. Как им и положено, начали прикидывать, не имеем ли мы дело с жертвой японского шпионажа. Уполномоченный СМЕРШа объявился с такими же мыслями.
Только никто ничего не знал. И я в том числе. Поскольку нужно было как-то объяснять, как это я, такой догадливый, именно в ту развалюху поперся, я уже обдумал заранее, что говорить. Слышал я краем уха, как болтали мои орлы – уж не помню, кто, не стал вникать – будто в этом самом домике спрятан старый китайский клад. И, я так полагаю, Гусар, про него прослышав, темной ночкой отправился его искать. Потому что другого объяснения у меня, товарищи, попросту не имеется. Не рассказывать же им про девушку-гадальщицу и все прочее? Категорически мне не следовало допускать такие нарушения, какое я допустил, разрешив Гусару к ней еще раз сходить…
Они покрутили головами, но записали в точности. Другие и того не знали. Врачи разводили руками: не нашли они ни ран, ни следов отравы в организме. Словно сердце вдруг взяло да и остановилось. Расследование шло вяло, без всякого энтузиазма, и свернули его быстро. Ну, а потом впереди объявился противник, и всем стало не до того…
Так уж сложились обстоятельства, что после войны я начал продолжать образование: экстерном сдал за десять классов, тогда это было можно, потом институт. Тяжеленько пришлось, но так уж сложилось. Книги стал читать гораздо усерднее, чем до войны.
И только лет через пятнадцать попалась мне китайская книжка. Так и называлась: «Рассказы о чудесном». Автора не помню, китайские имена у меня в памяти не ложатся. Так вот, таких случаев, похожих, у него на целую главу.
Оборотень. Лиса женского пола. Девушка-лиса. Хотя попадаются и мужского. По всей Европе и у нас тоже в сказках оборотни превращаются главным образом в волков. А у китайцев вот лисы. Поселяется такая вот девушка-лиса в каком-нибудь заброшенном домишке вроде того, что я видел – и завлекает к себе мужиков, чтобы крутить с ними любовь. Это не просто оборотень, а еще что-то наподобие ведьмы – и потому человек ни о чем таком не подозревает. Ему-то кажется, что дом целехонький и уютный, а девушка самая настоящая…
Кончается сплошь и рядом по-разному. Кому как повезет. Там пишется: бывает, что незадачливый любовничек всего-навсего просыпается однажды посреди пыли и запустения, а потом узнает от людей, что дом сто лет стоял заброшенный, и никаких девушек там не бывало – ну, и соображает, что к чему. Ну, а невезучие… Вот так их и находят потом, как мы Гусара нашли. Это уж на какую лису напорешься, бывают злые, а бывают и подобрее, живьем оставят. Как повезет.
Не скажу, чтобы я этому верил на все сто. Никак не берусь утверждать, что Гусар, бедолага, напоролся на лису. Плохо я верю во всякую мистику. Но ведь очень похоже, как по книжке, не знаю, что и думать…
Назад: Двое раненых
Дальше: Маньчжурское золото