Красавица панночка
Примерно половину войны, вторую ее половину, вплоть до Берлина, я провоевал в Войске польском. То, что я не поляк, никакой роли не играло. Кроме польских поляков там, положа руку на сердце, служило не только много советских польского происхождения, но и немало было тех, в ком польской крови не отыскалось бы ни капли под самым сильным микроскопом. Не то чтобы полякам совсем не доверяли. Лично я никогда не скажу о них худого слова. И воевали нормально, и в Берлине отметились. И все равно, сами понимаете… Очень уж сложные и запутанные отношения у нас были с поляками, да вдобавок – которую сотню лет. Ну и история с армией Андерса сама за себя говорит. Так что заранее решено было влить туда совершенно надежный элемент. Я, так уж получилось в силу жизненных обстоятельств, оказался, так сказать, в первом призыве. Вызвали меня туда, где все про всех знали, и с ходу обрадовали. Сказали примерно следующее: вы, старший лейтенант, не только офицер с боевым опытом и кандидат в члены партии, но и учитель по образованию, с детства жили бок о бок с поляками, польским языком владеете неплохо. Так что расценивайте ваш перевод в Войско польское как признак особого доверия. Мы, сказали они, порой вынуждены направлять и тех, кто по-польски ни словечка не знает, так что вам и карты в руки.
И действительно. Я лично знал человека по имени Ваня Поляк. Родом он был с Урала, чистокровнейший русак, как получилось, что к его предкам когда-то прилипла такая фамилия, он и сам не знал. Но именно за эту фамилию он в Войско польское и попал. Всякое бывало. Даже кружили втихомолку разные анекдоты. Вот, скажем, перед боем полковой ксендз служит мессу и дает причастие. И уперся один молоденький солдатик: я, мол, комсомолец и безбожник, никаких причастий ни у каких попов принимать не буду! Тогда ксендз ему шепчет на ухо: уж если я, коммунист, старший товарищ, терплю, то и ты разок потерпи, горячая твоя головушка…
Одним словом, наших там хватало. Помните «Четыре танкиста и собака»? Танк «Рыжий»? Среди экипажа – натуральнейший советский воин, причем грузин. Ничего необычного. Иногда попадались и такие экипажи, у которых польского было только форма и белый орел на башне. Много интересного можно порассказать про боевые и мирные будни, но я не о них, а об одном-единственном случае, когда…
Ладно, давайте по порядку. Будни тогда как раз были мирные. Полк наш остановили довольно далеко от передовой, чтобы принять пополнение. Мы уже были на польской территории и объявили мобилизацию. Но вот так уж везло нашему батальону, что пополнение нам почти и не требовалось. Вот у соседей некомплект был процентов до сорока. Там главные хлопоты и начались: принять новобранцев, обмундировать, обучить хотя бы основам строевой и огневой подготовки, попытаться им вдолбить в голову хоть какие-то азы политграмоты… Вот уж там все, от батальонного со штабными до последнего ефрейтора, с ног сбивались. А к нам в батальон пополнения поступило человек тридцать. Распределили по взводам, поручили их плутонговым, по-нашему взводным, – и никаких особенных хлопот.
Наш батальон, конечно, не валялся кверху пузом на солнышке. Есть железное армейское правило: солдат в таких вот ситуациях бездельничать не должен, да и офицер тоже. Чем занять личный состав, толковый командир всегда найдет. И тем не менее жизнь наша по причине вышеизложенного оказалась чуточку ленивее, чем в других батальонах и прочих подразделениях полка. Кое-какое свободное время выпадало, вот только использовать его оказалось, собственно, и не на что. Городок был крохотный, повятовый, по-нашему – уездный. Захолустная дырища, если честно. До войны, рассказывали местные, были кинотеатр и Народный дом, куда на танцы собирались и из доброй дюжины окрестных деревень, но кинотеатр партизаны (так и не знаю, то ли «лондонские», то ли наши») подорвали еще за год до нашего прихода, когда немцы там для своих солдат крутили какой-то новый фильм. А Народный дом наша же полковая артиллерия снесла чуть не до фундамента – когда мы брали городок, там засели какие-то из «ваффен СС» с кучей пулеметов, вот и пришлось, не разводя церемоний…
Лично я, к зависти некоторых, себе развлечение очень быстро отыскал. Рыбалку. Нет, не на удочку: все же не настолько у нас имелось свободного времени, чтобы командир роты мог часами посиживать с удочкой на берегу. Там была речушка, примерно в километре от городка, протекала она через несколько небольших озер, и карась там водился в изрядном количестве. А со снабжением у нас тогда было плоховато, так что это в первую очередь было не развлечение, а хорошая прибавка к скудноватому рациону. Солдатики наши поначалу повадились глушить рыбу гранатами, но комбат это быстро пресек. Ну а у офицера на войне, что уж там, всегда есть кое-какие привилегии, особенно если учесть, что с комбатом я был в отличных отношениях. Да и сам комбат к нам, офицерам, пару раз на карасей в сметане наведывался.
Я ставил «морды». Знаете, что это такое? Отлично. Простая штука, но чертовски эффективная. Никаких постоянных забот не требует – только приходи утречком, доставай «морду» со дна и вынимай рыбку, если попалась. А попадалась часто: я поставил «морды» у того места, где речушка впадала в одно из озер, так что за пять дней ни разу пустым не возвращался, уж на одну-то добрую сковороду всегда набиралось, а чаще на пару-тройку. Немцы, когда отступали, два своих склада успели подорвать, а третий нам достался целехоньким, и там отыскалось несколько мотков отличной алюминиевой проволоки – толстой, как нельзя лучше подходящей для «морды». В детстве мы о такой роскоши и не мечтали, из прутьев плели… А здесь у меня получилось полдюжины преотличных.
Солдаты, конечно, быстро раскусили что к чему, нашлись умельцы-подражатели, ставили на парочке других озер. Я, как командир с опытом, притворился, что и знать ничего не знаю: такие поблажки очень даже допустимы, если знать меру. Ходил я утречком проверять «морды» всегда в одно и то же время, орлы мои боевые это приметили и делали так, чтобы со мной не сталкиваться. Всем хорошо, все при рыбке…
Ну и вот… Возвращался я рано утром в городок с хорошей добычей: штук тридцать карасей на бечевке. Половина – так себе, средненькие, на уху, а половина – изрядные лапти, таких только на сковородку и со сметанкой… А если учесть, что на складе нам и коньячок достался…
Автомат я, конечно, всегда брал с собой и пару лимонок клал в карманы. Места наши оказались спокойными, не в пример другим, где аковцы шкодили круто, вплоть до подрыва рельсовых путей и прочих диверсий. Но в наших местах, по точным данным, их не имелось: места, в общем, безлесные, не схоронишься, а если у них и оставалась в городишке какая-то конспирация, она за всю неделю нашего там пребывания никак себя не проявляла. И все равно, мало ли что… От озер до города – почти километр, это учитывать надо…
Утро выдалось туманное, туман стоял по всей округе. Не сказать, чтобы особенно густой, стеной, когда за пару метров ничего не видно – но все же заволокло изрядно. У озер гуще, на дороге в городок – пореже, этакой чересполосицей: пройдешь метров сто при отличной видимости, потом попадаешь в широкую полосу жиденького такого тумана – и так оно чередуется. Ощущения… Ну, не страх, конечно – чего тут бояться? Даже заплутать не получится: дорога старыми ветлами обсажена. Просто… Просто в тумане чувствуешь себя как-то иначе, что ли. Трудно объяснить, в чем это заключается, но ощущения какие-то другие…
Я уже на этой дороге отлично ориентировался: вижу, что по пути прошел, скоро дорога повернет налево, а там и городок покажется… конечно, если туман разойдется. Позавчера такой вот утренний туман и городок накрывал. Хотя сегодня так вряд ли будет: видно, что туман редеет, полосы чистого пространства все шире, а полосы тумана – все уже…
И вот на одном из «чистых» участков я краем глаза и заметил некое шевеление сзади. Причем шевеление, можно выразиться, крупное – уж никак не одинокий прохожий. Большое, высокое, темное пятно приближается к «чистой» полосе…
Я, конечно, не запаниковал и за деревья прятаться не кинулся: видывали виды… Это не идущий человек и даже группа людей, здесь что-то другое, так что не стоит пороть горячку. Кукан с карасями у меня был в левой руке, так что я просто-напросто «шмайсер» свой трофейный чуть передвинул на ремне, взялся за рукоятку – а затвор у меня и так заранее взведен. Движется это пятно прямо посередине дороги, и кроме него ничего и никого на дороге нет, ни справа, ни слева. Бывали переделки и похуже… К тому же уже начинает просматриваться, что больше всего это похоже на одноконную повозку – а значит, скорее всего, кто-то из окрестных крестьян ни свет ни заря двинул в городок по каким-то своим неотложным надобностям. А может, и наша повозка, армейская, может, наконец-то расщедрилась дивизия нам продуктов подбросить, давно пора, давно обещают…
Отошел я на обочину, встал спокойно. Чтобы меня заметили издали и не напороли глупостей. Всякое случается, какой-нибудь особо нервный обозник сдуру примет черт-те за кого и пальнет. Очень иных обозников тянуло на подвиги на незначительном отдалении от передовой…
Ну да, все верно – одноконная повозка. Тут я подсознательно отметил некую несообразность, словно бы неправильное что-то, но развить это в конкретные мысли не успел. Форменным образом разинул рот.
И было от чего. Это не крестьянская повозка, не армейская фура – катит по дороге самый настоящий экипаж, словно прямиком попавший сюда из фильмов о старинной жизни, как минимум дореволюционной, а то и постарше. Как его назвать точно, я и сейчас затрудняюсь сказать. Масса разновидностей была: фаэтон, ландо, коляска… Я – учитель географии, а не истории, так что в разновидностях этих до сих пор путаюсь безнадежно. Да и учитель я тогда был – одно название: только успел получить диплом, как выступил по радио товарищ Молотов, и мирная жизнь вместе с моими гаданиями, как у меня пройдет мой первый урок, рухнула в тартарары…
Одно несомненно: экипаж барский. Не извозчичья пролетка и не простенькие дрожки – и того и другого я в Польше уже насмотрелся. Четырехколесный, небольшой, изящный такой, синий с черными крыльями, без козел для кучера, правит сам седок. Конь, сразу видно, земельку не пахал и крестьянские телеги не таскал: красавец, ухоженный, сбруя из темно-вишневой кожи, усыпанной блестящими бляшками и прочими цацками, над оглоблями большие фонари в красивой кованой оправе…
А в экипаже – девушка. Одна. Оказавшись на свободном от тумана куске дороги, она меня тут же увидела, но не похоже по лицу, чтобы испугалась. Спокойно натянула поводья, конь остановился метрах в трех от меня. И на какое-то время – тишина и неподвижность. Она смотрит на меня, я смотрю на нее.
Красавица – боже ж ты мой… Видывал я красивых полячек, но такую… И не просто красавица. У меня, как у человека с высшим образованием, в голове моментально промелькнуло слово «порода». Вот именно. Как выражаются сами поляки, шляхтянка с кости и крови. Голова гордо посажена, осанка… Порода.
Светловолосая, глазищи синие, личико… Вульгарно выражаясь, все отдай, и мало. Красота такая, что тоска берет, и сердце куда-то ухает. Такое чудо – да посреди войны…
Вот только прическа у нее насквозь странная, я такие до сих пор видел опять-таки только в кино из старинной жизни или на портретах. Волосы расчесаны на прямой пробор, собраны на затылке в замысловатый красивый узел, а по щекам – завитые локоны. Ей идет, очень идет, но сейчас так не носят. Невероятно старомодная прическа. Я, повторяю, не учитель истории, но, казенно выражаясь, культурный багаж имеется: фильмы, театр, книги с портретами и иллюстрациями… Не вдаваясь в тонкости, в которых и не разбираюсь особенно, я бы свои впечатления выразил примерно так: похожие прически носили приблизительно в пушкинские времена. У Натальи Николаевны Гончаровой на знаменитом портрете очень похожая. Я и тогда думал примерно так, а теперь окончательно в этом мнении утвердился, после… Ну, не буду забегать вперед.
И голубое платье у нее странное. Опять-таки невероятно старомодное: до пола, с пышными рукавами, определенно дорогое, красивое – но и платья такие я видел до того только в театре и в кино. И рождается у меня интересное наблюдение: и прическа, и платье, и экипаж прекрасно сочетаются друг с другом, но вот ни с чем окружающим не сочетаются решительно. Не носят сейчас ни таких причесок, ни таких платьев. Экипаж… Вот тут вполне может быть. Вплоть до войны польское панство на подобных преспокойно раскатывало… но одевались-то уже иначе! И причесывались не так!
А главное – неоткуда ей взяться. Немцы, когда пришли, немало панов шляхты выставили из их имений без всяких церемоний – но некоторые все же усадьбы свои сохранили. Но это все где-то далеко, в других местах, а здесь, во всем повяте, мне точно известно, нет ни единой панской усадебки, хотя бы захудалой. Даже особо зажиточных крестьян по пальцам пересчитать можно: земли скудные, хозяйства невеликие, бедноватые места. И вдруг неведомо откуда – такая… Откуда ж она взялась-то?
Вот это все, что я сейчас рассказываю неторопливо и подробно, все мои тогдашние впечатления и удивленные мысли уложились в какие-то секунды. Не особенно я тогда размышлял, не особенно и вдумчиво удивлялся – просто таращился на нее, как баран на новые ворота. И крутилось в голове: в чем же несообразность, про которую я сразу подумал?
Она улыбнулась, окинула меня взглядом – знаете, как такие это умеют: лукаво, смешливо, так что сердце окончательно куда-то ухает и в голове кружится. Прищурилась:
– Пана можно поздравить с хорошим уловом?
Я как-то даже и застеснялся своих карасей. Сидит в экипаже эта несказанная краса, а я стою на обочине, сапоги озерной грязью измазаны, караси на бечевке… Не шляхтич, что уж там. Хотя и пан надпоручник, по-нашему – старший лейтенант, и вот-вот придут бумаги на капитана.
Но ничего, кое-как собрался, ответил почти непринужденно:
– От скуки, знаете ли, любезная панна…
Она засмеялась. Не раз я читал про «серебристый женский смех», но только теперь понял, как он звучит. Именно так и должен.
Стоим мы так. Туман не редеет, тянется полосами через дорогу. Конь, красавец, копытом бьет, скучно ему, видимо. Она смеется:
– Ужасная вещь – эта скука… Идете в город, пан офицер?
– Да, – сказал я.
– Отлично, – ответила она весело. – Я, как легко догадаться, направляюсь туда же. Не по-христиански будет оставить на дороге бравого офицера… Садитесь.
И подвинулась влево, освобождая мне место – его там вполне достаточно, чтобы разместились двое. Подбодрила:
– Садитесь без церемоний. Грязные сапоги – вещь неуместная на балу, но не на дороге в скверную погоду…
Конь так и танцует. И знаете, я ведь даже сделал шаг к экипажу. Один-единственный. И застыл, как вкопанный. Потому что понял наконец, где тут несообразность…
Не сдержался, шарахнулся на обочину. И лицо, должно быть, перекосило – она уставилась так, будто все поняла. Не помню, когда успел, но оказалось, что целюсь я в нее из автомата, прямехонько в нее, и шебуршат у меня по спине холодные противные мураши…
Вот она где, несообразность! В тумане любой звук разносится особенно далеко. А она, красавица в барском экипаже, из тумана появилась совершенно бесшумно, так, что я не слышал ни конского топота, ни стука колес. И сейчас конь горячится, бьет копытом – но ни малейшего звука не доносится.
И тени от нее нет – ни от экипажа, ни от коня. Здесь, на свободном от тумана куске дороги, уже светит невысокое утреннее солнышко, от деревьев есть тени, от меня… А от нее – нету! Понимаете? Нету…
Она изменилась вмиг. Нет, ничем жутким не обернулась, сидела, держа вожжи, такая же ослепительно красивая – но в глазах зажглась такая злоба, такая ненависть, что у меня похолодело все внутри, и палец лег на спусковой крючок. Она покривила губы, выдохнула сквозь зубы с той же лютой ненавистью:
– Долго будешь жить, лайдак…
И хлестнула коня вожжами. Он резво взял с места – и опять-таки ни стука копыт, ни грохота колес, совершенно бесшумно экипаж канул в туман, словно сам был куском тумана, какое-то время еще виднелся тускнеющим, теряющим очертания пятном, потом исчез с глаз, ничего уже не стало, кроме тумана.
А я стоял на обочине, и колотила меня дрожь так, словно в одних кальсонах оказался на морозе. Голова была пустая совершенно. Привидеться мне это не могло – вот что я знал точно. И почему-то первым сознательным чувством стала невероятная обида. Такое должно происходить с людьми темными, суеверными, богомольными. А людям вроде меня этого просто не полагается. Я безбожник был и остаюсь, развитой городской парень, студент, комсомолец, учитель с дипломом, кандидат в члены партии, материалист, атеист… Это не мое. Какое право имеет вот это, оно, вторгаться в жизнь безбожника, человека с высшим образованием, советского офицера? Но ведь было все наяву…
Я и теперь не в состоянии изложить внятно, что у меня тогда творилось в голове. Жуткий сумбур. Даже жалким себя каким-то почувствовал, беспомощным. Стиснул автомат, к груди прижал – он не мистический, он настоящий, твердый, железный, от него смазкой пахнет… Кукан с карасями в руке зажал – он тоже правильный, материалистический…
Не знаю, сколько я там стоял как истукан. Долго, наверное. А потом побрел в город, механически как-то ноги переставляя, то ныряя в туман, то выходя из него, с пустой головой…
За поворотом тумана уже почти не было, виднелась окраина городка, с нашим постом, как полагается: там разбили палатку, и шестеро моих жолнежей посменно несли караульную службу. И, разумеется, нигде не видно экипажа с очаровательной панной, которая не отбрасывала тени, а ее конь с экипажем не оставили на дороге следов копыт и колес…
Я приободрился, оказавшись среди привычного. И все же совсем, надо полагать, не отошел: оказавшись у палатки, спросил у Мачека, не въезжал ли кто-нибудь в городок за время моего отсутствия. Мачек только плечами пожал:
– Ни прохожего, ни проезжего, пан надпоручник…
Я пошел дальше. Не так уж и далеко от околицы помещалась парафия – дом приходского священника. И я издали увидел, что ксендз, отец Каэтан, стоит у калитки, смотрит в мою сторону с таким видом, словно именно меня поджидал в этакую рань.
Мне с ним один раз уже случилось посидеть за бутылочкой. Своеобразный был человек – под семьдесят, весьма даже неглупый, не питал к нам, красным, ни дружбы, ни вражды – просто-напросто воспринимал все, в том числе и наш приход, с этаким философским смирением: мол, на все Божья воля… Мне был интересен он – я впервые вот так, за рюмочкой, общался с ксендзом, а ему, вне всякого сомнения, был интересен я: родился он в Российской империи, где-то под Лодзью, в эти места, доставшиеся в свое время австрийцам, попал только в двадцатые. Ну и ему было определенно интересно, как мы теперь живем. Погоны у наших офицеров его очень удивили, и он, по вопросам было видно, старался вникнуть, насколько изменился уклад в СССР и как.
Едва я с ним поравнялся, отец Каэтан, прямо-таки впившись в меня пытливым взглядом, спросил тихо:
– Вы ее видели, пан надпоручник? Не могли не видеть…
– Кого? – как бы изумился я.
Он едва заметно улыбнулся – да я и сам чувствовал, что изумление мое деланое и фальшивое.
Он сказал спокойно:
– Панну Беату, Голубую Панну… Она была совсем неподалеку, вы как раз где-то в том месте должны были оказаться…
Меня отчего-то взяла легонькая злость, и я протянул язвительно:
– Ах, вот оно, значит, как, отец Каэтан? Получается, вы, сидя у себя в парафии, как-то ухитряетесь определять, когда она появляется? Это как же? Барометр у вас, что ли, какой-то висит, и стрелка метаться начинает?
Он взглянул на меня без всякой обиды и сказал без всякого раздражения, просто, буднично:
– Нет. Распятие на стене, когда она близко, начинает слегка колыхаться и постукивать о стену. Всякий раз, вот уж лет двадцать. Почему так происходит, представления не имею, – и бледно так улыбнулся: – Объяснений в богословской литературе отыскать не удалось. А впрочем, я ни до чего не пытаюсь доискаться. Это бессмысленно. Один Господь знает.
– Значит, вы во все это верите? – бухнул я. – Я думал, вам не полагается…
Он мягко улыбнулся:
– Церковь никогда таких вещей не отрицала, пан надпоручник, – и протянул задумчиво, словно сам с собой разговаривал – Вы, конечно же, в экипаж к ней не сели, иначе не стояли бы здесь…
Я был в таком состоянии, что уже не перечил и не отнекивался. Любопытство взыграло. Я и бухнул без всяких дипломатических подходов:
– Отец Каэтан, кто она такая?
– Что она такое, нам знать не дано, – ответил мне ксендз все так же буднично. – Вы ведь наверняка хотели сформулировать вопрос как-то по-другому? Откуда она взялась, как все происходит…
– Пожалуй, – сказал я.
– Пойдемте, – сказал он. – Если у вас есть время.
Я и пошел за ним в дом, как ребенок, которого ведут за ручку. Расположились мы в той же самой маленькой гостиной, где однажды я уже сиживал. Отец Каэтан принес бутылку, скромную закуску.
Он мне рассказывал о вещах, которых, с точки зрения советского человека, интеллигента, без пяти минут коммуниста, быть не должно. Раньше я бы ни одному слову не поверил. Но вот после того, как сам ее видел чуть ли не в паре шагов от себя…
Очень быстро оказалось, что я правильно определил ее прическу и платье как принадлежавшие «пушкинскому времени». В «яблочко», правда, не попал, но уж в «девятку»-то, безусловно, угодил. Все случилось лет через пять-шесть после смерти Пушкина, в начале сороковых минувшего века.
Отец Каэтан мне назвал и фамилию панны Беаты – она мне тогда ничего не сказала, да и сейчас не говорит. Не титулованный род, но старинный, говорил он – вот только как-то так сложилось, что не дал он ни одного мало-мальски заметного исторического персонажа, знаменитых фигур, прославившихся бы хорошим либо дурным. В конце концов, пожал он плечами, со многими фамилиями так случалось, и не в одной Польше, повсюду.
Она была нездешняя, как мне еще тогда, на дороге, и подумалось. Поместье ее отца располагалось далеко отсюда, километрах более чем в ста. И потому до сих пор неизвестно, как она оказалась здесь, одна, неподалеку от городка. Вроде бы здесь у нее жила тетка, и панна Беата к ней поехала, чтобы пересидеть в здешней глуши смутные времена. Тогда как раз вспыхнул очередной мятеж, незнаменитый, некрупный, охвативший всего-то пару-тройку повятов. И ее отец там участвовал.
Человек предполагает, а Бог располагает, – сказал отец Каэтан. Останься она дома, все, может быть, кончилось бы иначе. А получилось так, что тихая глушь, где она хотела переждать, ее и сгубила.
Короче говоря, километрах в двух от городка она и наткнулась на австрийцев, только что повеселившихся в ближайшей деревне. В мятеже там мало кто и участвовал, но это смягчающим обстоятельством не послужило.
Австрийская солдатня, – говорил отец Каэтан хмуро, – с давних пор печально прославилась мародерством и грязными художествами – что в европейских войнах, что при усмирении восстаний. Ничем не лучше немецких зондеркоманд в эту войну. Вот и получилась печальная картина: кучка пьяных солдат, красивая девушка и больше на дороге ни души…
Они над ней надругались скопом и прикололи штыками – все же, видимо, чуточку опасаясь последствий. Должны были прекрасно понимать, что перед ними не крестьянская девка и не скромная горожанка, мало ли как может обернуться… И рассчитали все правильно, мерзавцы: не слышно, чтобы было какое-то расследование, чтобы их искали. Мятеж, как и война, все спишет…
Нашли ее наутро, похоронили здесь, в городке. Отец так никогда здесь и не появлялся – кажется, был убит, земли перешли к каким-то дальним родственникам, известным совершеннейшей лояльностью к австрийской короне. Даже ее имя удалось узнать только год спустя, до того надгробие оставалось безымянным.
Ну а потом она стала появляться. Отец Каэтан особо уточнил: никто не знает точно, через сколько времени после смерти. Может быть, через несколько лет. «Сами понимаете, пан надпоручник, – сказал он, – это ведь не какое-то природное явление, за которым ведут систематические наблюдения ученые, совершенно ничего похожего. Многое пришлось восстанавливать по крохам, по крупицам, когда лет через сорок после смерти панны Беаты здесь вместо умершего ксендза появился отец Ксаверий».
Вот он-то, по словам отца Каэтана, как раз и применил то, что заслуживает названия научного подхода. Скорее всего, просто-напросто от скуки. Человек был молодой, шляхетского происхождения, образованный, знавший языки, несомненно, рассчитывавший на нечто большее, чем убогая парафия в сельской глуши («И духовные особы не полностью свободны от иных мирских страстей», – философски уставился в потолок отец Каэтан). Но что поделать, распоряжения церковного начальства подлежат столь же безукоризненному исполнению, как военные приказы для солдат. Отец Ксаверий должен был здесь скучать невероятно и, узнав о Голубой Панне, прямо-таки набросился на эту историю, как ученый муж на редкую окаменелость…
Как он сам писал в своих «Заметках о Голубой Панне», ему пришлось нелегко. Деревенская психология, крестьянский образ мыслей и жизни, пан надпоручник. Даже если знают все поголовно, от старых до малых, разговоров никаких не ведется даже меж своими – ну, разве что на гулянке, когда все выпили изрядно, или меж молодежью, когда хлопцы пугают девушек страшными рассказами… Правда, у священника есть одно несомненное преимущество: ему порой немало интересного рассказывают на исповеди или последнем помазании…
Картина понемногу сложилась следующая. Панна Беата, точнее, Голубая Панна, иначе ее в народе и не именовали, стала появляться на больших дорогах этого и соседнего повятов – в тумане, в рассветном полумраке, в вечерних сумерках. Никогда не представала в виде жуткого чудовища или окровавленного трупа, всегда оказывалась такой, какой ее видел и я: прямо-таки живой обычный человек, очаровательная девушка в синем экипаже, запряженном великолепным конем. Как часто появлялась, отец Ксаверий установить так и не смог, ограничившись формулировкой «полагаю, несколько раз в месяц». Он пытался вывести регулярность, связать ее появления с церковными праздниками, днями недели и даже фазами Луны – но отступился, поскольку, как сам писал, не мог располагать точной статистикой появлений. Одно выяснил точно: в годовщину своей смерти она всегда появлялась на дороге, на том месте.
Никто никогда не слышал, чтобы от нее случился вред гражданским. Это убеждение было стойким и повсеместным. Повстречавшие ее крестьяне или горожане втихомолку клялись и божились, что она попросту проезжала мимо, гордо вздернув голову, не удостоив и легкого кивка. Как всегда случается, многие из «лицезревших» попросту врали – но были и те, кто ее в самом деле видел.
Столь же стойким и повсеместным было другое убеждение – что Голубая Панна охотится на военных. Встретив человека в мундире, очаровательно улыбаясь, предлагает подвезти – и неосмотрительно севший к ней в экипаж бедолага исчезает бесследно. Как не бывало. Велик, конечно, соблазн списать все на фантазии темного мужичья – но отец Ксаверий, по-видимому увлеченный уже не на шутку, отыскал кое-какие небезынтересные факты: за сорок лет в двух повятах бесследно исчезли шестеро военных. Австрийский офицер, решивший поудить карасей на тех самых озерах. Двое австрийских пехотинцев, в разное время оказавшихся на большой дороге вечерней порой. Трое здешних, крестьянских парней-поляков, отслуживших в австрийской армии и возвращавшихся домой. Судя по трем последним, Голубая Панна не делала ни малейших различий меж австрийцами и единокровными поляками, достаточно, чтобы человек был одет в военный мундир. Всякий раз назначалось полицейское следствие, но ни разу не удавалось отыскать ни тел, ни свидетелей, ни следов преступления, ни улик.
Понемногу отец Ксаверий, как явствовало из его бумаг, стал охладевать к своим изысканиям – поскольку с определенного момента не мог уже продвинуться ни на шаг вперед. О чем и писал. Начал понимать: узнать больше, чем он уже знал, вряд ли получится.
(Тут отец Каэтан уточнил: он, конечно, не берется судить безапелляционно, но лично у него создалось впечатление: отец Ксаверий, хотя и не упомянул о том ни словечком, в годовщину смерти Голубой Панны сам ходил на то место. Судя по некоторым обмолвкам и туманным фразам, такие намерения у него, во всяком случае, были. Однако о встрече с Голубой Панной он не писал ничего.)
А года через два с половиной отец Ксаверий дождался повышения. Я плохо разобрался в терминах, которые употребил отец Каэтан, но выходило примерно так, как если бы меня из этого городишки с должности командира роты забрали служить в штаб армии. «Заметки» свои отец Ксаверий оставил в архиве парафии – видимо, «исследования» его и в самом деле были не более чем развлечением от скуки, тут же заброшенным, когда судьба оказалась к нему благосклонна и он занял какую-то должность при епископе.
Как обстояли дела в течение следующих сорока с лишним лет, отец Каэтан не смог бы изложить подробно. Поскольку признался честно: у него самого ни разу не возникало желания как-то «исследовать» на манер отца Ксаверия всю эту историю.
– Как бы объяснить, пан надпоручник… – сказал он, не отводя глаз. – Зачем? Есть вещи, существующие независимо от наших желаний и помыслов. Мы просто-напросто не в состоянии на них как бы то ни было повлиять. К чему тогда пустое любопытство? Я не сомневаюсь, что Голубая Панна ездит по дорогам… как и вы теперь, несомненно. И что же здесь можно поделать? Я отслужил в свое время мессу, прося Господа, чтобы он оборвал блуждания неприкаянной души – но это не помогло…
Конечно, кое-что о последующем он все же знал. Не интересовался специально, но знал. Впервые о Голубой Панне он услышал лишь через полтора года после того, как обосновался здесь: один городской хлопец покаялся на исповеди, что «ходил на дорогу поприветствовать Голубую Панну». Это, оказывается, к тому времени среди молодых ухарей, и городских и деревенских, давно сложилась своеобразная традиция: чтобы прибавить себе уважения у приятелей, нужно в известное время бродить по большой дороге, чтобы, если удастся, встретить Голубую Панну, сдернуть шапку и вежливо раскланяться. Отец Каэтан, естественно, потребовал уточнений: о какой такой панне идет речь? А потом в дальнем углу одного из шкафов «архива» парафии отыскал «Заметки» отца Ксаверия.
И повторил: он ничего не вызнавал специально, но кое-что все же залетало в уши. Вроде бы и за эти сорок с лишним лет, предшествовавших его появлению здесь, исчезали военные. Вроде бы и в тех случаях следствие не отыскало ни следов, ни тел. Наконец, за те двадцать с небольшим лет, что он здесь провел, трижды в двух повятах исчезали бесследно военные – в том числе один бесшабашный уланский поручник, который, прослышав о Голубой Панне, поклялся фамильным гербом, что всякую свободную минутку будет проводить на дороге, пока не встретит красавицу и не забросит букет к ней в экипаж. «И, надо полагать, встретил», – без улыбки сказал отец Каэтан, глядя в стол.
В войну в здешних местах пропала бесследно добрая дюжина немцев. Но тут уж, пожимал плечами отец Каэтан, ни о чем нельзя говорить определенно. Поди догадайся, кто из них встретил Голубую Панну, а кто попался партизанам…
– А вот теперь вы, пан надпоручник, – сказал отец Каэтан задумчиво. – Значит, она не успокоилась, неприкаянная душа. И ей по-прежнему все равно, кто перед ней: австрияк, поляк, советский… Лишь бы он был военным.
– Стерва… – вырвалось у меня.
Он наполнил рюмки, покачал головой, сказал задумчиво:
– Неприкаянная душа… Что мы можем знать о той стороне?
Он сделал неопределенный жест, но я его прекрасно понял. Мы выпили и помолчали. Уж не знаю, о чем думал старик, а мне по-прежнему было обидно и горько. Потому что для меня – и это никакие не высокие слова – рухнула прежняя картина мира, атеистическая, материалистическая. Потому что мне было неопровержимо доказано: существует та сторона. Что-то у меня сломалось в душе – и, наверное, до сих пор не встало на место.
– А ведь вы никак не могли знать заранее, вы о ней вообще раньше не знали… – сказал отец Каэтан. – Но и в самом деле неизвестно с каких времен кружит поверье: если военный, повстречав ее, уйдет невредимым, он будет жить долго… И если уж она, вы говорили, так и сказала… Долго будете жить, пан надпоручник.
– Хотелось бы верить, – сказал я без особого воодушевления.
Потому что мне пришло в голову: «Это еще ни о чем не говорит. Пусть даже не врет поверье. Пусть даже не врала… она. «Долгая» жизнь – понятие растяжимое, в него многое вмещается. Можно потерять руки-ноги, «самоваром» стать, как это тогда называлось – и прожить в таком состоянии чертову уйму лет. И каждый день думать: «Лучше бы убило на месте. Одна мука от такой долгой жизни…»
– Хотите, пан надпоручник, я вам отдам «Заметки»? – спросил вдруг отец Каэтан. – Вы образованный человек, вдруг да пригодится…
– Нет уж, – сказал я решительно. – Этим я заниматься не намерен. Уж вы-то, думаю, меня прекрасно поймете, отец Каэтан… хотя мотивы у нас наверняка и разные.
Он легонечко кивнул, как мне показалось, одобрительно. Вскоре я от него ушел. И больше никогда не ходил на озера, хотя мы там простояли еще две недели. Сказал, что рыба надоела. Солдаты, конечно, украдкой продолжали туда регулярно наведываться: ну что поделать, не было у меня возможности перекрыть им туда доступ. Какие грозные приказы ни отдавай, всегда найдется ухарь, который их нарушит – в такой вот ситуации. И эти две недели я провел в диком напряжении. Частенько представлялось: идет на рассвете или в вечерних сумерках какой-нибудь не особенно и острый умом недотепа из моей роты вроде Збышека Корча, Сереги Петренко или Чаплицкого, встречает на дороге очаровательную панну и, когда она с обворожительной улыбкой предлагает подвезти храброго воина до городка, от большого ума, развесив уши, лезет в экипаж. И пропадает бесследно. И повисает на мне как на командире роты нешуточное ЧП.
Обошлось. Ни один не пропал. Когда через две недели выступали, никто больше меня этому не радовался – и никто об этом не знал. К отцу Каэтану я после того не заходил ни разу, сам не знаю почему.
Ну и вот… Довоевал, уцелел, вернулся. Бывал в Польше пару раз на торжественных мероприятиях, юбилеях, встречах однополчан – но в тот городок не заносило ни разу. Что он для нас значил? Захолустная дыра, где на три недели останавливался полк. Сколько их, таких, было… В подобных местах торжественных мероприятий никогда и нигде не устраивают.
Историю эту я стараюсь не вспоминать. Религиозным я так и не сделался. Я просто знаю, что та сторона все же есть – но это лишь удручает, вызывает кучу вопросов, над которыми мне совершенно не хочется думать. Я и не думаю.
И только редко-редко – особенно когда случается на рыбалке попасть в туман – нет-нет да и подумаешь: «Вот интересно, ездит ли она до сих пор? Краса ненаглядная, неприкаянная душа?» И до сих пор я не найду ответа: стерва она или нет? Или есть что-то такое… не по нашему пониманию? Где наши обычные мерки не годятся?
Не знаю.