4
Аллея клоунов, извечное родовое имя места проживания клоунов, в этом городе временно располагалась в прогнившем бревенчатом доходном доме, где влага сочилась по стенам, как роса, где царила гнетущая атмосфера тюрьмы или сумасшедшего дома; клоуны источали такое же искалеченное смирение, какое можно наблюдать у обитателей закрытых учреждений: добровольную и ужасающую неопределенность существования. В обеденное время белые лица, собиравшиеся за столом в клубах едкого пара от бабушкиной ухи, приобретали выражение строгой безжизненности посмертных масок, словно, в каком-то глубинном смысле, они не участвовали в трапезе, но оставляли ее пустым слепкам.
Особо примечателен во время такой внеманежной передышки был Великий Буффо, главный клоун, по праву сидящий не во главе, а в почетной середине стола, там, где Леонардо изобразил Христа, предоставив ему право исполнить священный обряд разламывания хлеба и раздачи его ученикам.
Великий Буффо, Буффо-ужасный, экзальтированный, отталкивающий, сногсшибательный Буффо с круглым белым лицом, дюймовой ширины румяными кругами вокруг глаз, четырехугольным, как галстук-бабочка, ртом; насмешник, каких мало, под шаловливым белым колпаком он носил парик, который не был похож на волосы. На самом деле это был мочевой пузырь. Подумать только! Он носит свои внутренности снаружи, к тому же самые непотребные, интимные; чтобы создать видимость своего облысения, он хранит мозг в органе, в котором у обычных людей хранится моча.
Буффо крупный – семи футов ростом и широк в плечах, поэтому очень смешон, когда перешагивает через мелкие предметы. Его габариты – еще не самое смешное в том, что он, такой огромный, не может справиться с элементарными навыками перемещения. Этот гигант – жертва объектов материального мира. Вещи – его враги. Они воюют с ним. Когда он открывает дверь, ручка остается у него в руке.
От испуга его черные от туши брови взлетают вверх, а челюсть отваливается, словно и те, и другая управляются разнополюсными магнитами. В невыразимом усердии, высовывая язык между желтыми, как могильная плита, зубами, он с утрированной тщательностью прилаживает дверную ручку на место. Отступает на шаг. Снова приближается к двери с комически неоправданной самоуверенностью. Крепко вцепляется в ручку: теперь-то он знает, что она закреплена как следует, – он сам это сделал, но…
При первом же звуке его шагов все разваливается. Он сам – сердцевина, которая не держится.
Конек Буффо – грубые шутки. Он обожает заживо сжигать клоунов-полицейских. В роли полоумного священника исполняет церемонию венчания, на которой подвергает всем мыслимым унижениям переодетого в женское платье Грика или Грока. У них есть знаменитый номер «Клоуны на Рождестве», в котором Буффо занимает за столом место Христа, держа в одной руке нож, а в другой – вилку, когда рождается нечто непонятно-недоделанное с петушиным гребнем на голове – птица. (Тщательно обыграны связки сосисок, которыми набиты штаны этой птицы.) Заготовка для гриля – такова концепция Буффо – вскакивает и пытается убежать…
Великий Буффо, Клоун Клоунов!
Он обожает «бородатые» анекдоты, падающие стулья, взрывающиеся пудинги; он говорит: «Прелесть клоунады в том, что в ней ничего не меняется».
В кульминации своего номера, когда все вокруг уже развалилось, как от взрыва гранаты, он совершает акт саморазрушения. Его лицо искажается самыми невероятными гримасами, словно он старается стряхнуть с себя белила, он начинает трястись: раз! еще раз! еще! – вываливаются зубы, еще – выскакивает нос, выпрыгивают глаза, и все остальное разлетается в разные стороны в конвульсивном припадке саморасчленения.
Буффо принимается все быстрее и быстрее вращаться вокруг своей оси.
И потом, когда уже кажется, что он вот-вот развалится на элементарные частицы, что он превратился в центрифугу, наводящая ужас барабанная дробь, сопровождающая это небывалое действо, стихает, и Буффо, содрогаясь, подпрыгивает и замертво падает на спину.
Тишина.
Прожектора постепенно гаснут.
Медленно, очень медленно и печально звучит похоронный марш из «Саула» в исполнении Грика и Грока – клоунов-музыкантов – с барабаном-бочкой и флейтой-пикколо, с микроскопической скрипочкой и огромным треугольником, по которому пинают пяткой, – Грика и Грока – двух клоунов, скрывающих в себе целый оркестр. Номер называется «Похороны клоуна». Остальные клоуны выносят неимоверных размеров гроб, накрытый британским флагом. Они ставят его на опилки и начинают укладывать Буффо в гроб.
Но разве он в нем поместится? Конечно, нет! Руки и ноги у него не гнутся, и не будут, им не прикажешь! Никто не в силах подготовить к погребению эту ошибку природы, хотя она и мертва. Поццо или Бимбо бегут за топором, чтобы подогнать тело под размер гроба. Оказывается, топор резиновый.
После долгих и смешных перепалок, всеми правдами и неправдами клоуны ухитряются уложить Буффо в гроб и закрыть крышкой, которая тут же дергается и сваливается, потому что покойный Буффо не хочет лежать смирно. Клоуны пытаются взгромоздить гроб себе на плечи; им стоит огромного труда согласовать свои действия. Один падает на колени, но когда он встает, падает другой… Гроб в конце концов удается поднять, и клоуны направляются к выходу с манежа.
И в этот момент Буффо пробивает крышку гроба! Пробивает насквозь. С резким режущим треском оставляет на крышке из хлипкого дерева огромную рваную дыру в виде силуэта и… вот он появляется своей собственной черно-бело-красной персоной! «Гром и молния, вы что, думали, я умер?»
Бурное воскрешение клоуна. Несмотря на то что помощники держат его высоко над манежем, Буффо выпрыгивает из гроба, делая в воздухе двойное сальто (он начинал как акробат). Рев аплодисментов, восторженные крики. Буффо устремляется вокруг арены, жмет руки, целует детей, которые настолько перепуганы, что даже не плачут, взъерошивает волосы маленьким зрителям, которые, вытаращив глаза, не знают, плакать им или смеяться.
И вся толпа направляется к выходу, ведомая этим бесноватым, зловредным, околдованным дебоширом.
Клоуны в знак уважения называют его «Старик», хотя ему нет и пятидесяти; он как бы парит в ожидании своего переломного возраста.
Личные его привычки были подчинены неуемной и постоянной жажде. Карманы всегда оттопырены бутылками; пил он без меры, но ему почему-то всегда казалось мало, словно алкоголь не мог стать полноценным заменителем какого-то другого, более сильного и существенного наркотика, как будто Буффо был бы не прочь запихнуть весь мир в бутылку, опрокинуть его «винтом» себе в горло, а потом встать и отлить на стену. По происхождению он. как и Феверс, был кокни; «в миру» его звали Джордж Баффинс, но имя это он давно забыл, хотя – британец до мозга костей – он славился своим патриотизмом, исколесив на службе Потехе почти всю Британскую империю.
– Мы губим себя, – сказал Великий Буффо. – Мы вешаемся на цветастых подтяжках, поддерживающих необъятные, как у турок, штаны. Иногда у укротителя львов пропадает револьвер, холостые патроны заменяются боевыми, бах! – и в голове дыра. В Париже несложно броситься под поезд в метро. Если повезет с удобствами, можно отравиться газом в своей одинокой мансарде, так ведь? Отчаяние – обычный спутник клоуна.
Нередко в клоунаде отсутствует элемент добровольности. Всем вам известно, что клоунами часто становятся тогда, когда ничего другого уже не получается. Если заглянуть под наши непроницаемые белые маски, можно разглядеть черты тех, кто когда-то гордился своим настоящим лицом. Например, обнаружить воздушного гимнаста, у которого сдали нервы, наездника, который то и дело падал, жонглера, у которого – от пьянства или горя – так трясутся руки, что ему не удержать мячи в воздухе. Не остается ничего другого, кроме белой маски бедного Пьеро, призывающего смех, который, если его не позвать, явится непрошенный.
Смех ребенка непорочен до тех пор, пока он впервые не засмеется над клоуном.
Огромные белые головы вокруг стола медленно утвердительно кивнули.
– Веселье, создаваемое клоуном, пропорционально унижению, которое он вынужден терпеть. – продолжал Буффо, наливая в свой стакан водку. – И при этом можно сказать, – разве нет? – что клоун есть точный образ Христа. – Он кивнул в сторону тускло светящейся иконы в переднем углу вонючей кухни, куда в виде прячущихся повсюду тараканов вползала ночь. – Презираемый и отвергнутый козел отпущения, на согбенных плечах которого покоится груз неистовства толпы, объект, но все-таки… и все-таки! – субъект смеха. Ибо мы сами выбрали то. чем мы являемся.
Да-да, юноша, молодой Джек, Первомай, стать предметом насмешек – это наш сознательный выбор. Мы – потаскухи веселья: как любая потаскуха, мы знаем, что мы есть на самом деле; знаем, что всего лишь нанялись на тяжелую работу, а те, кто нас нанял, рассматривают нас как вечно веселящихся. Наша работа – их удовольствие, и они думают, что таковой она должна быть и для нас, поэтому между их пониманием нашей работы как развлечения и нашим пониманием их отдыха как нашей работы пролегает бездна.
А что до веселья как такового, юноша Джек, да-да! – Буффо повернулся к Уолсеру, наставительно покачивая стаканом. – Не думай, что я никогда не размышлял о предмете смеха, пресмыкаясь в своем рванье на опилках. Хочешь знать, что я думаю? Что в раю никогда не смеются – никогда!
Представь себе святых, выступающих с номерами в огромном цирке. Екатерина жонглирует своим колесом. Поджаривающийся на решетке Лаврентий являет зрелище, достойное паноптикума. Святой Себастьян – непревзойденный мастер по метанию ножей! Святой Иероним со своим ученым львом, положившим лапу на книгу, – великолепный номер с животным, который даст миллион очков вперед черномазой сучке с ее клавишами!
А в небе – великий инспектор манежа с белой бородой и воздетым перстом, для которого эти и другие, менее благословенные, артисты по очереди исполняют номера на бесконечном огненном манеже, который окружает вращающуюся землю. Но там, наверху – ни смешка, ни ухмылки. Архангелы могут просить до посинения: «Позови клоунов!» – но небесный оркестр никогда не грянет марша на своих арфах и трубах, никогда, будь спокоен, потому что мы обречены оставаться внизу, пригвожденными к бесконечному кресту унижений земной жизни!
Сыны человеческие… Запомни, мой мальчик, что мы, клоуны, – сыны человеческие.
И все в унисон загудели, будто церковное ответствие: «Мы – сыны человеческие».
– Тебе следует знать, – продолжал Буффо торжественно, обращаясь к Уолсеру, – тебе следует знать, что слово «клоун» происходит от древнескандинавского kluntet – «неотесанный». Klunni родственно датскому kluntet – «неуклюжий, неловкий», а на йоркширском диалекте – «бестолковый». Тебе, молодой человек, следует знать, челе ты стал и каким словом обозначаешься теперь, когда предпочел спятить в наглей профессии.
– Клоун! – тихо и сонно передавали это слово друг другу. – Клоун! Добро пожаловать на Аллею клоунов!
Тем временем под звуки проповеди Буффо появилась еда. Ложки царапали донышко глиняных тарелок с рыбным супом: руки в белых перчатках потянулись за ломтями грубого черного хлеба, едой унылой и мрачной, как скопление скорби за плохо сколоченным столом. Буффо, пренебрегши стаканом, глотал водку прямо из горлышка.
– Про меня ходит одна история, представляешь, даже про меня. Великого Буффо, как было со всяким клоуном со времен изобретения этой несчастной профессии, – нараспев начал Буффо. – Когда-то рассказывали истории про грустного Доменико Бьянколелли, от которого покатывался семнадцатый век, про Гримальди, про французского Пьеро, Жана-Гаспара Дебюро, которому в наследство досталась луна. Моя история не совсем правдивая, но в ней есть поэтическая правда мифа, которой овеян каждый смехотворник. Вот она.
Как-то мы выступали в Копенгагене, и утром в день похорон моей обожаемой жены, которая умерла, родив мертвого ребенка, единственного выпрыгнувшего из моих чресл сына, хотя «выпрыгнувший» – не совсем точное слово, судя по тому, как неохотно и медленно этот кусок мяса выползал из ее матки, пока она не испустила дух… – так вот, в этот день я получил телеграмму о смерти своей горячо любимой матушки. Все, кого я любил, враз исчезли под ударом какого-то лютого мора! Несмотря на все это, на дневном представлении в Тиволи я вывалился на манеж, а эти твари просто из кожи вон лезли, только бы меня увидать! Убитый безутешным горем, я закричал: «Небо пропитано кровью!» А они хохотали все сильнее и сильнее. «Какой потешный, со слезами на глазах!» Потом, уже переодевшись, в трауре я сидел в перерыве между представлениями в каком-то занюханном баре, и веселая барменша сказала мне: «Слушай, старина, ты, кажется, не в духе? Я знаю, что тебе нужно. Сходи в Тиволи и посмотри на Великого Буффо. Вот уж кто поднимет тебе настроение!..» Клоун может быть источником веселья, но… кто рассмешит клоуна?
– Кто рассмешит клоуна? – зашептали за столом, шурша так, будто были внутри пустыми.
Не обращая внимания на иноземное лопотанье, исходившее от нависающих над столом выбеленных, тыквообразных лиц, потерявший присутствие духа и одновременно зачарованный вторжением угрюмых размалеванных комедиантов Иванушка стал торопливо, с грохотом собирать тарелки. Трапеза закончилась. Пока бабушка, опустившись на колени перед самоваром, совершала свои бесконечные, бессознательные, наполовину обрядовые движения искривленными от многолетнего непосильного труда руками, все достали трубки, табак и водку. Ее дочь-убийцу сослали в Сибирь, но несмотря на то, что вся жизнь бабушки состояла из этих жестов, имитирующих молитву у нее не было уже сил помолиться во спасение души дочери. Уголь краснел, чернел, опять краснел…
– И все-таки, – заговорил Буффо, как следует приложившись к бутылке, – у нас есть одна привилегия, очень редкая привилегия, которая превращает наше состояние никому не нужных изгоев в нечто прекрасное и бесконечно ценное.
Мы можем сами придумывать себе лица. Мы сами себя делаем.
Он указал на белую и красную краски, наложенные на его неразличимые черты.
– Законы цирка не допускают ни копирования, ни изменений. Как бы ни казалось, что лицо Буффо – копия лица Грика, или Грока, или Коко, или Поццо, Пиццо, Бимбо, любого другого шута, коверного клоуна или августейшей особы, – оно несет на себе отпечаток уникального отличия, неподдельное выражение моей единственной в своем роде независимости. И поэтому мое лицо меня заслоняет. Я стал этим лицом, которое – не мое, но я выбрал его по своей воле.
Немногим дано создать себя, как сделал это я, как сделали мы, как сделали вы, молодой человек, и в момент выбора… когда ты медлишь с карандашами в руках в предвкушении: какие сделать глаза, рот… – тогда ты испытьшаешь настоящую свободу. Но как только выбор сделан, я приговорен быть Буффо вечно. Буффо навсегда; да здравствует Великий Буффо! Он будет жить до тех пор, пока на свете есть хотя бы один ребенок, помнящий его как чудо, диво, монстра, вещь, которая, если бы ее не изобрели, появилась бы сама собой, чтобы рассказать маленькому человечку правду о мерзостях мерзкого мира. Пока ребенок помнит…
Буффо протянул свою длинную руку и намеренно шлепнул Иванушку, проходившего мимо со стаканами чая.
– …ребенок вроде Иванушки, – сказал Буффо, не знавший, что Иванушка, сидя на печке, видел, как его мать зарубила топором отца, и потому считавший его чистым и наивным.
– Но тот ли я, – продолжал он, – тот ли Буффо, которого я сам создал? Или, рисуя себе лицо, чтобы выглядеть, как Буффо, я создал ex nihilo другое существо, которое уже не я? И кто я есть без этого лица? Да никто! Сотри с меня грим и обнаружишь под ним не-Буффо. Пустоту. Вакуум.
Грик и Грок – клоуны-музыканты, старожилы труппы, неразлучная парочка – обернулись в сторону Уолсера, который наклонился, чтобы поймать неясный свет от лампы, и увидел, что их грим был зеркальным, повторяющим друг друга до мелочей, разве что у Грика было лицо левши, а у Грока – правши.
– Иногда кажется, – сказал Грок, – что лица существуют сами по себе, вне тела, и выжидают, пока клоун выберет их и вдохнет в них жизнь. Лица, ждущие в зеркалах неизвестных гримерок, невидимые в глубине стекла, как рыба в загаженной луже, рыба, которая поднимается из загадочной бездны, заметив, что кто-то беспокойно всматривается в свое собственное отражение в поисках недостающего ему лица, рыба-людоед, готовая проглотить твою сущность, дав взамен другую…
– А уж мы-то, старые друзья, старые партнеры… – подхватил Грик, – мне что – разве нужно зеркало, когда я гримируюсь? Нет, сэр! Достаточно посмотреть на лицо своего дружка, потому что, когда мы оба кладем грим, мы из ничего создаем своего сиамского близнеца, ближайшего и самого любимого, привязанного к тебе узам печени и легких. Без Грика Грок – выпавший слог, ошибка в программке, отрыжка рисовальщика на афишной доске…
– …и то же самое он – без меня. О, молодой человек, нам не рассказать тебе, Первомай, нет мы не найдем слов, чтобы поведать, какими ненужными и бесполезными мы были до того, как Грик и Грок нашли друг друга, до того, как мы слили нашу бесполезность воедино, пожертвовали своими безликими лицами ради одного, нашего лица, из обоюдного нашего бессилия родили общее дитя, превратились в большее, нежели сумма частей, по диалектике бесполезности, которая гласит: «ничто» плюс «ничто» дает «что-то», если…
– …ты понимаешь, что такое «плюс».
Выдав такое диалектическое уравнение, довольные Грик и Грок даже вспотели под своим непроницаемым гримом. Буффо же выглядел совершенно спокойным.
– Мошонка, – промолвил он, рыгнув. – Прошу прощения, но это – мужские яйца. Из ничего ничего и не выйдет. И в этом вся прелесть.
И вся компания, шелестя, как засохшие листья, повторила за ним: «В этом вся прелесть! Из ничего ничего и не выйдет!»
И тут же, движимые извечным влиянием внутри своего племени, с непоколебимым усердием клоуны-музыканты начали доказывать, что они еще на что-то способны, что они еще могут сделать кое-что; Грик едва слышно замычал какое-то подобие мелодии, а его старинный любовник Грок тихонько забарабанил по столу пальцам в перчатках; гул сонной пчелы и слабый, как пульс, ритм, которого было достаточно: все поднялись со скамей, и в мрачной петербургской кухне начался танец.
Этот танец шутов начался с той же насмешливой грациозностью, что и танец неотесанных ремесленников из «Сна в летнюю ночь», однако постепенно движения пляшущих становились все более угрюмыми, грубыми и под конец превратились в ужасающую профанацию самого понятия танца.
Двигаясь, они стали ритмично бросаться недоеденными кусками черного хлеба и лить водку друг Другу на головы, с гримасами боли, отвращения, отчаяния, агонии поднимали и бросали, лили – и кружились, кружились… Бабушка к этому времени уже дремала на печке, позабыв свои вселенские горести, но Иванушка, словно в трансе засунув палец в рот и испуганно забившись в тень, не удержался от наблюдения за происходящим.
Старая керосиновая лампа отбрасывала на почерневшие стены косые тени, тени, появляющиеся не там, где по всем законам отражения они должны были бы появляться. Один за другим, сопровождаемые собственными перекошенными тенями, клоуны залезали на стол, за которым, как могильные камни, сидели мычащий Грик и барабанящий Грок.
Один долговязый малый с волосами морковного цвета, в костюме, украшенном разноцветными ромбами и напоминающем костюм матадора, с силой потянул клетчатые штаны крохотного существа в красной бархатной жилетке и вылил в образовавшуюся дыру целую пинту водки. Карлик разразился беззвучными рыданиями и вдруг, сделав обратное сальто, повис на шее обидчика, как прилипала, несмотря на то что арлекин начал кувыркаться с такой скоростью, что очень скоро слился в один светящийся комок, чтобы появиться вновь сидящим на плечах у карлика. И тут Уолсер потерял их из виду в общем кавардаке необузданной пляски.
Какие же мерзкие и непотребные вещи они вытворяли! Шут затолкал водочную бутылку в зад королю; король в ответ тут же сбросил свои затасканные штаны, обнажил ярко-малиновый член приапических размеров, украшенный желтыми звездами, и принялся размахивать высовывающимися из ширинки двумя фиолетовыми воздушными шарами. В этот момент с плотоядной ухмылкой подскочил другой «монарх», вытащил из заднего кармана огромные ножницы и начисто отхватил этот кошмар; однако, пока он, торжествуя, размахивал им над головой, на месте отрезанного появился еще один фаллос, на этот раз светло-голубой в красный горошек и с вишневой мошонкой, а потом еще и еще, пока клоун с ножницами не начал жонглировать десятком таких произведений.
Казалось, от их танца кухня вот-вот развалится. Бабушка крепко спала, но ее кухня разлеталась на куски от этого дебоша, словно все это время у нее была какая-то подпорка, а теперь лиловая петербургская ночь воткнула в ее стены неровные клинья вокруг стола, на котором комедианты с таким удовольствием кувыркались в танце, напоминающем возвещение конца света.
Буффо, сидевший все это время на месте Христа с невозмутимостью человека в маске, жестом велел Иванушке – непорочному Иванушке – принести черный чугунный котел, из которого разливали суп, и поставить перед ним. Так зачарованный ребенок стал действующим лицом спектакля.
Торжественно поднявшись на ноги, Главный клоун порылся в котле и принялся выуживать оттуда самые разные непристойности: трусы, туалетные ершики и метр за метром – туалетную бумагу. (Патологический интерес к анальной теме был, пожалуй, единственным, что делало клоунов похожими на детей.) Откуда-то возникли ночные горшки, и вот уже кое-кто нацепил их себе на головы, а Буффо, не останавливаясь, извлекал из недр своего волшебного котла все более и более отвратительные пикантности и с видом царя-благодетеля раздавал их своей свите.
Танец разложения, вырождения… вакханалия доисторических топей.
На грани паники, на грани истерики Иванушка хватал ртом воздух, но в комнате висела абсолютная тишина, нарушаемая только гудением и стуком Грика и Грока; изредка, словно из другого мира, с печки доносился храп и стоны спящей бабушки.
Несмотря на первую помощь Феверс и осмотр врача, после тигриного объятия Уолсер чувствовал себя одеревеневшим и совершенно больным. Он понимал, что этот спектакль был устроен ради него, что это – своего рода посвящение, но наблюдать был не в силах, и, улучив момент относительного затишья, он выскочил в промерзший переулок. От ледяного воздуха его раны заныли, как от прикосновения пилы.
На обшарпанной стене, едва освещаемой тусклым уличным фонарем. Уолсер заметил свежую афишу. Он не сумел прочесть слов на русском языке, но различил там Феверс, во всей своей красе летящую в новом облике звезды цирка. Полковник оставил первоначальный вариант горбуна-французишки. к которому чья-то неумелая рука добавила изображения Принцессы Абиссинии, кошек, обезьян, клоунов… Распростертые крылья Феверс дарили всем им убежище, подобно тому, как маленькие бедные люди укрываются под покровом Милосердной Мадонны.
Пока Уолсер насмешливо разглядывал афишу, от фонарного столба, словно дуновение ветра, отделилась тень, пересекла улицу и с рыданиями бросилась к его ногам, покрывая его руки поцелуями.