Глава тридцать девятая
– Когда мы с Мареком прибыли на вокзал Паршнице, черный паровоз с одиннадцатью товарными вагонами кирпичного цвета готовился к отправлению. Первые девять вагонов были уже заперты, и немецкие солдаты как раз загружали десятый, заталкивая туда чехов и около пятидесяти семей, кутающихся в многослойные горские одеяния.
– Это ромы, цыгане, – прошептал Марек. – Из Карпат. – Он покачал головой. – Им пощады не будет. Все умрут. Я уже наблюдал такое. В Освенциме есть отдельный лагерь, куда помещают цыган.
Мы подошли ближе, и меня поразил шум: из первых вагонов доносились стоны и крики. Марек подошел к офицеру СС и протянул приказ на мою отправку в лагерь. Эсэсовец направил меня к группе женщин в дальнем конце платформы. С некоторыми из них я работала на фабрике в Паршнице.
Марек еще несколько минут поговорил с офицером и подошел ко мне.
– Ты поедешь в последнем вагоне с жителями Паршнице. Вас всего сорок человек. – Он указал на первые вагоны. – В тех вагонах венгерские евреи из Будапешта. От трех до четырех тысяч человек. Они в поезде уже много часов, а может, и несколько дней. Их никто не кормил. В поезде жарко и нет вентиляции. Подозреваю, что кое-кто уже умер. А возможно, и многие. Поэтому и слышны крики.
– Несколько дней?
– К сожалению. Но тебе нужно проехать всего восемьдесят километров в вагоне, где будет только сорок человек. И помни: когда приедешь, держись молодцом, покажи себя сильной и здоровой, не нарывайся на неприятности. Выжить! Главное – выжить!
– Так же говорил и полковник Мюллер, – заметила Кэтрин.
Лена приподняла брови и кивнула:
– Приходилось постоянно себе повторять: ты сможешь это преодолеть. Ты сможешь! Это стало моей мантрой. «Ты сможешь!» Цепляйся за жизнь, борись. Если сдашься, станешь очередной цифрой статистики.
Пришло время, и нашу группу загрузили в последний вагон. Пустой товарный вагон без окон. Внутри было только два ведра, которые забрал один из надзирателей. Все сорок человек сели в вагон, и надзиратель вернулся с ведрами. В одном была мутная вода и черпак, второе воняло испражнениями. Вылить-то испражнения вылили, но ведро никто и не думал мыть. Дверь заперли, оставив нас в темном, сыром вагоне.
Поезд дернулся и, покачиваясь, пошел вперед, отчего некоторые из нас упали, а питьевая вода расплескалась и тут же просочилась через трещины в полу. Ведро для нужд тоже перевернулось, но пока оно хоть было пустым. В вагоне дышать было нечем, и я быстро поняла, почему люди в первых вагонах так кричали.
Меньше чем за три часа мы доехали до Освенцима-Биркенау. К счастью, никому не пришлось пить остатки грязной воды или испражняться в ведро. В вагоне было достаточно места, чтобы мы могли сесть на пол. Никто из нас не умер, никто не бился в конвульсиях. По сравнению с пассажирами остальных вагонов поезда нас можно было считать счастливчиками. Мы ехали в темноте, тишине и относительном спокойствии. Но когда приехали в лагерь, спокойствию пришел конец.
Двери вагона распахнулись, и темноту сменил яркий солнечный свет, на время ослепив нас. Действо, которое разворачивалось на платформе, потрясало. На параллельных путях стояли два поезда, из которых одновременно выгружали пассажиров. Тысячи заключенных высаживались из десятков вагонов. Кричали солдаты, лаяли собаки… Люди, которых не держали ноги, потому что пришлось всю дорогу стоять, скорчившись, в вагоне, падали, и их тут же затаптывала толпа. Sonderkommandos, заключенные в сине-серой полосатой форме, которые прислуживали СС, размахивая палками и дубинками, строили людей в колонны.
– Raus! Raus! – кричали они, вытаскивая из вагонов живых и мертвых.
Десятки вооруженных надсмотрщиков – рядовые эсэсовцы – стояли по периметру с оружием наизготовку.
Женщин толкали в одну сторону, мужчин – в другую. Потерявшиеся дети бегали в поисках родителей. Женщины кричали, потому что их разлучали с сыновьями, мужчины – потому что их разделяли с женами. Я слышала столько имен!
– Зельма, где ты?
– Нина!
– Мориц!
Люди цеплялись за чемоданы и сумки, но зондеркоманда продолжала уверять, что весь багаж рассортируют и позже доставят владельцам.
– Не волнуйтесь о своих вещах, стройтесь в колонну, а позже мы принесем ваши вещи.
– Мужчины налево, женщины направо. По пять человек. Мужчины налево, женщины направо. Шагаем вперед. Прямо. Не останавливаемся.
Это был управляемый хаос. И даже если не обращать внимания на слепящее солнце, на бранящуюся зондеркоманду, на крики, на собак, с ног сбивала вонь. Этот ужасный, тошнотворный запах просто душил. Раньше я ничего подобного не встречала, мне даже сравнить его не с чем. Но воняло явно из четырех дымоходов.
Перед каждой колонной стояли эсэсовцы. Все в форме с иголочки. В начищенных до блеска сапогах, с сияющими бляхами на ремнях. На головах – фуражки. Они производили отбор. Смотрели на человека и указывали, куда идти: ты – сюда, а ты – туда. Ты идешь направо, а ты – налево. Безразличные, невозмутимые, спокойные, они даже шутили между собой. Такое себе времяпрепровождение, пока не окончится смена. Каждого прибывшего осматривали всего пару секунд – так покупатель в лавке зеленщика ищет в корзинке лучший пучок салата. Кивали налево, кивали направо. Без обсуждений. Никаких просьб. Они сортировали людей, как будто разбирали почту, и делали это столь же бесстрастно.
Пока мы продвигались вперед, идущая передо мною женщина – худая, болезненного вида – постоянно щипала себя за щеки. С силой щипала, пытаясь добиться, чтобы на них появился румянец. Когда до нее дошла очередь, женщина улыбнулась и выпятила грудь.
– Links! – рявкнул эсэсовец, потом взглянул на меня. – Rechts!
Группа справа была значительно меньше, большинство женщин шли налево. Мы пошли на юг, в женские бараки. Тех, кто стоял слева, повели к дымоходам. Почти всех венгров, которых привезли на этом поезде, отправили налево и тут же отвели к строениям, где, как я позже узнала, были газовые камеры.
Кэтрин была сбита с толку.
– Почти всех венгров?
– Венгрия, как известно, была союзницей Германии, но во время войны премьер-министр Венгрии отказался высылать евреев в лагеря. И только весной 1944 года, когда войска Германии оккупировали Венгрию, в Освенцим начали высылать тамошних евреев. На той же неделе, когда приехала я, прибыло восемнадцать составов с венгерскими евреями. Девять из десяти прибывших посылали прямиком на смерть. Их никто не записывал, им даже номера не присваивали. Их заводили в комнаты, где они раздевались, а оттуда шли в газовые камеры. За май-июнь 1944 года в газовых камерах погибло более четырехсот тысяч венгерских евреев.
Что же касается меня… Марек оказался прав: меня отобрали для работы и вместе с остальными женщинами отвели в барак, где каждой выдали карточку с номером. Потом отправили к брадобреям, где нас обстригли, побрили наголо, удалили все волосы с тела. Разумеется, безо всяких кремов для бритья. У всех были порезы от бритвы и царапины. Нас голыми отвели в душ, где обрызгали каким-то дезинфицирующим средством, которое нещадно пекло в местах, где прошлось лезвие бритвы. После нам выдали полосатую форму и платки. На моей, на левом кармане, был нашит желтый треугольник острием вниз, поверх него – красный треугольник острием вверх. Когда их наложили друг на друга, они стали похожи на звезду Давида. Желтый обозначал, что я еврейка, красный – политическая заключенная.
Потом нас повели фотографироваться. Спросили наши имена, адреса, ближайших родственников. Тут я не сдержалась, потому что пришлось отвечать, что у меня никого нет. После этого мы по очереди подходили к столу, где каждой на левой руке иглой и какой-то черной жидкостью набили татуировку. Было больно. С этой минуты я получила инвентарный номер – он значился у меня на предплечье – в немецкой описи. Я уже не была человеком, имевшим собственное имя. В форме с нашивками, с бритой головой и наколотым на предплечье номером я официально перестала считаться человеком.
Лена отвернула левый рукав. Там на внешней стороне предплечья было выбито: А18943. Кэтрин проглотила вставший в горле ком.
– После подобной «регистрации» нас отвели в бараки. Когда я сошла с поезда и взглянула на Освенцим-Биркенау, то заметила бесконечные ряды длинных деревянных бараков. Всюду, куда ни посмотри, бараки, бараки, бараки. Сборные бараки доставлялись из Германии – одинаковые, напоминающие конюшни. Внутри, вдоль каждой стены, деревянные полки – трехуровневые койки, на которых спали от семисот до восьмисот человек, по восемь на каждой. В Биркенау в разгар войны содержалось девяносто тысяч заключенных.
Но меня поселили не там. Слева располагались более древние строения – каменные бараки, известные как сектор В1. Туда меня и поселили. Внутри здание было поделено на шестьдесят секций, каждая трехуровневая, – в целом на сто восемьдесят мест. Больше похоже на норы. Каждая полтора метра шириной. В каждую такую секцию на один потрепанный соломенный матрас втиснули четырех женщин. Всего в этом каменном бараке поселили семьсот двадцать женщин. И один туалет на всех.
Я вошла в барак и огляделась в поисках свободного места – секции, где находились бы три женщины. Шагая по проходу, я ловила на себе неприветливые взгляды. Если я останавливалась там, где было всего три человека, они вызывающе неприязненно смотрели на меня и кивком отправляли дальше. Так я два или три раза прошла по одним и тем же рядам, никто не хотел меня приютить. Но я успокаивала себя: «Иди, ты сможешь!» Хотя уже готова была опустить руки. В конце концов я расплакалась. Довольно! Какие еще испытания приготовила мне судьба? Мой собственный народ отвернулся и не хочет меня принимать… Я была на грани, как вдруг какая-то женщина позвала меня:
– У нас есть для тебя место.
Я забралась на нижнюю койку – прямо на цементном полу – и постаралась сделаться как можно незаметнее.
– Я – Хая, – представилась молодая женщина. – Не думай, что все здесь злые, большинство из них очень приветливые люди. Просто лучше спать втроем на койке, чем вчетвером. Я познакомлю тебя с остальными.
Лена помолчала и вытерла слезу.
– Хая была красавицей.
Кэтрин сочувствующе улыбнулась и поставила на стол коробку с бумажными салфетками.
– Расскажите мне о Хае. Как ее полное имя? Как она выглядела?
– Ха! Как мы все выглядели? Бритые головы, кожа да кости, нездоровые бледные лица, покусанное насекомыми тело. У некоторых не хватало зубов, а оставшиеся пожелтели. Мы видели красоту в другом. Смотрели в глубину. Хая Аронович была красивым человеком.
Должна признаться, сперва я держалась нелюдимо. Не хотела сближаться с новой знакомой. Мне казалось, что я не смогу пережить очередную потерю. За последние три года я потеряла столько близких людей! Маму, отца, Милоша, Йосси, Каролину, Мюриэль, Давида, наших крошек… Мне казалось, что подобного я уже не переживу: когда сближаешься с кем-то, а потом его вырывают из твоей жизни. Больше я не смогу отдать частичку своего сердца. Но я ошибалась. Сердце имеет свойство восстанавливаться. Свято место пусто не бывает.
В Освенциме было страшно, а первый день просто ошеломил. Но Хая взяла меня под свое крыло и поддерживала, чтобы я смогла жить дальше. Она познакомила меня с женщинами в бараке. Как только я перестала посягать на их спальное место, они тут же подружились со мной.
Каждое утро в половине пятого нас будил гонг. Мы спешно становились в очередь в туалет, а потом бежали строиться во двор, где ждали, пока придет эсэсовец и нас пересчитает. Офицер появлялся к шести, но бывало и позже. После переклички капо, надзиратель из числа заключенных, приносил завтрак – чашку суррогатного кофе, больше ничего. Потом нас делили на бригады и разводили по рабочим местам. Я работала в кухне Биркенау, помогала готовить обед заключенным. Он чаще всего состоял из овощного супа, но время от времени там попадались и кусочки мяса. Суп развозили по лагерю в огромных бочках. На ужин я помогала нарезать хлеб, который давали с ломтиком мяса, маслом или вареньем. Калорийность всего съеденного не превышала тысячи калорий – нацисты скрупулезно рассчитали рацион, который приводил к недоеданию и, в конечном счете, к истощению. Ведь Биркенау изначально строился как лагерь смерти – чтобы убивать. Кухни кормили более семидесяти тысяч человек, но больше трех месяцев тут никто не выживал. К тому времени из-за недоедания, слабости, непосильного труда, переохлаждения и по другим причинам пребывание заключенного в Биркенау заканчивалось – он освобождал место следующему.
Кроме вселяющего ужас осознания того, что каждый день здесь убивают тысячи людей – прямо здесь, где ты живешь, ешь, спишь! – для нас было настоящей пыткой наблюдать проявления бессмысленной жестокости со стороны капо, блокфюреров и СС. И хотя обычно жертвами оказывались мужчины, и женщин часто избивали, пороли, унижали, а в некоторых случаях убивали. СС имели право применять любое, подходящее на их взгляд, наказание, включая и расстрел на месте. Все лето в лагерь прибывали эшелоны с людьми, которых вели прямо в газовые камеры. Крематории работали круглосуточно. Бывало, в час убивали по две тысячи человек.
Хая оказалась правоверной иудейкой. Она каждое утро молилась и даже призналась, что каждую неделю соблюдает шаббат. Она и меня убеждала молиться, но я в ответ только качала головой. Откуда ей вообще знать, что наступила пятница? В Освенциме один день походил на другой.
– Хая, как ты можешь верить в Бога, когда твой народ гниет в концентрационных лагерях? Где Он? Где Всемогущий? Покажи мне его. Где Бог в Освенциме?
– Он прямо здесь, Лена, – негромко отвечала она. – Ты всего лишь должна впустить его. И это самое главное. В самом ужасном месте на свете Бог – это истинная доброта, и я впустила Его сюда, в этот барак. Все женщины здесь – еврейки, а нацисты делают все, чтобы искоренить иудаизм. Но пока мы остаемся преданными своей вере – они проигрывают. Они могут забрать у меня все, но только не веру. Я останусь иудейкой. Поэтому даже в лагере смерти я бросаю им вызов. Я их побеждаю!
Я вспомнила Йосси.
– В Хшануве я знала одного человека, который бы наверняка тебе понравился.
– Завтра суббота, – сказала она. – Надеюсь, ты присоединишься.
Вечером, когда все легли спать, Хая встала и вышла на середину блока. Сделала вид, что зажигает свечи. Разумеется, никаких свечей у нее не было, и спичек тоже, но мы все мысленно их себе представляли. Она помолилась над кусочком хлеба, который припасла заранее. Выпила воды, как будто пригубила вино. Одна за другой поднялись еще женщины в бараке – не все, конечно, но многие встали рядом с ней и начали молиться. Хая передала по кругу крохи хлеба, который благословила. Потом все негромко запели «Lecha Dodi» – старинную богослужебную молитву в честь наступающей субботы. Это было так трогательно! Хая впустила Бога в лагерь, прямо в наш барак. И с тех пор каждую пятницу я присоединялась к ней.
Осенью все начало меняться. Мы стали замечать бомбежки. Американские самолеты, поднимающиеся со своих баз в Италии, уже долетали и до нас, ведь некоторые стратегические объекты и военные сооружения находились всего в нескольких километрах от Освенцима.
– Вас пугал звук бомбежки? – спросила Кэтрин. – Вы не боялись, что Освенцим тоже начнут бомбить?
– Мы бы этому обрадовались! Доходишь до такой черты, что уже больше не боишься смерти. Когда не хочешь умирать, но знаешь, что умереть можешь, поэтому не боишься смерти. Если бы союзники решились бомбить Освенцим, я бы возликовала. Что может обрадовать больше, чем бомба, которая упала бы на крематорий и газовые камеры и уничтожила все эти машины убийств? А если бы заодно погибли эсэсовцы с зондеркомандой, я бы посчитала, что отличный выдался денек.
– Даже несмотря на то, что и вы могли погибнуть?
– Да.
– До сих пор не утихают споры, не следовало ли союзникам бомбить Освенцим.
– Они решили не бомбить. Союзники знали об Освенциме, к ним поступали донесения и снимки с воздуха. Они колебались: бомбить – не бомбить. Кто-то утверждает, что в 1944 году самолеты были неспособны наносить точные удары: нельзя было с филигранной точностью разбомбить газовые камеры и крематории, не рискуя жизнями семидесяти тысяч человек. Другие возражали, что союзники намеренно во время воздушных налетов бомбили исключительно военные и стратегические объекты, не делая попыток спасти узников. В 1944 году командование американской авиации заявило, что их самолеты не смогут совершать налеты на район Освенцима без содействия советских войск. Это неправда, американцы уже бомбили окрестности Освенцима: завод Фарбен находился всего в восьми километрах от нас. Мне же более вероятным кажется такое объяснение: ни одно из военных подразделений не хотело брать на себя ответственность за убийство десятков тысяч евреев. В убийстве евреев виновата исключительно Германия. Это Германия строила лагеря смерти. Германия единолично будет отвечать за смерти миллионов мирного населения, а не кивать на бомбы самолетов союзников. В конце концов, к Освенциму уже подходили советские войска, к востоку от Люблина освободили лагерь смерти Майданек.
– Частота воздушных налетов увеличивалась, советские войска подходили все ближе, и нацисты стали сворачивать лагерь. Они планировали разрушить его и уничтожить все свидетельства геноцида. В сентябре и октябре спецкоманду, которая прислуживала нацистам, перенося тела из газовых камер в крематории, собрали в одном месте и расстреляли. Нацистам не нужны были свидетели, и они никого не щадили. Они рассчитывали, что все узники Освенцима-Биркенау умрут или их переведут в другие лагеря и они умрут там.
К концу года работали только один крематорий и одна газовая камера. Вместо эшелонов, которые прежде привозили все новых узников, мы видели, как теперь целыми бараками их грузили в поезда и увозили в другие лагеря вглубь Германии. К концу 1944 года здесь осталась половина его обитателей.
Каждый день и каждую ночь мы слышали разрывы бомб и звуки артобстрела. Для нас они были настоящей музыкой – ударные инструменты в оркестре вооруженных сил союзников. Бух-бух… Советские войска были всего в нескольких километрах от лагеря, мы слышали шум орудий. Бух… Немцы начали спешно разрушать то, что осталось от Освенцима-Биркенау, стараясь не оставить ни от лагеря, ни от происходящих здесь ужасов ни следа. Они подожгли деревянные бараки, сожгли все строения дотла, взорвали крематории. Но узников отпускать никто не собирался. С нами они еще не закончили.
18 января 1945 года наш барак подняли где-то в три ночи и велели строиться на перекличку. Шел снег. Было очень холодно, сугробы по колено. Мы стояли на улице в спецовках, тонких пальто с капюшоном и деревянных туфлях. Без носков. В конце концов нас пересчитали и приказали построиться в ряд по пять человек. Это был марш смерти Освенцима.
Мы должны были пройти пешком несколько деревушек до вокзала в Водзиславе, чтобы отправиться в Бухенвальд, Маутхаузен и другие лагеря в глубине Германии. Меньше чем за неделю планировалось преодолеть пятьдесят километров. Как ни сложно в это поверить, некоторые решили никуда не ходить и вернулись в бараки. Но нацисты прямо дали понять, что выбора у нас нет: тех, кто не мог идти или хотел остаться, расстреливали. Остальные через главные ворота пошли в студеную польскую ночь. Каждой узнице выдали по буханке хлеба, куску масла и велели растянуть это на всю дорогу.
Ноги утопали в снегу по колено, снег набирался в туфли. Мы с Хаей шли вместе, и я постоянно говорила себе: «Лена, ты сможешь. Ты выживешь. Ты сможешь!»
Так мы и шли. Многие не выдерживали таких лишений. Всех, кто падал, кто спотыкался, кто не мог держать строй, тут же расстреливали, а тела оставляли на обочине. Мы шли всю ночь, днем отдыхали. У эсэсовцев были теплые шинели – не то что наши обветшалые пальто! – но и они мерзли. После нескольких часов марша они старались найти сарай или пустое строение для себя и для нас, чтобы укрыться от снега и отдохнуть.
Мы шли уже второй день, где-то в Силезии, и снег валил не прекращаясь.
– Хая, иди, ты сможешь, – говорила я подруге, хотя сама ног уже не чувствовала. Они онемели, и казалось, что я ступаю по иглам.
А она точно так же подбадривала меня. Наконец эсэсовцы нашли пустой сарай и объявили, что у нас есть три часа на отдых. Мы с Хаей легли в уголке, укрывшись сеном и соломой, чтобы согреться.
Звуки выстрелов из пулеметов и танков становились все ближе. До советских войск было рукой подать. Сарай содрогался от орудийных залпов. Казалось, стены сейчас рухнут. Эсэсовцы засуетились.
– Raus, raus! Schnell! Macht schnell! – кричали они.
Узницы с трудом поднимались. Всех согнали в кучу и ударами стали выгонять из сарая. Только не меня. Я спряталась в сене с соломой. Накрылась с головой и затаилась.
Надзиратели продолжали кричать, пинками строили узников в ряд, а я старалась не дышать.
– Идем, идем, скорее! – кричали они. – Schnell! Macht schnell!
Но теперь голоса становились глуше, отдалялись. Они даже не стали всех пересчитывать. Никаких перекличек. Голоса звучали все тише. У меня ни один мускул не дрогнул. Надо мной ни одна соломинка не шевельнулась, ни одна травинка. Где-то через час я высунула голову, убрала с лица сено и огляделась. Никого. Все ушли. Даже Хая. И тут меня осенило: я свободна!
Я была свободна впервые за четыре года! Мои мучители в ужасе бежали и увели с собой узниц к товарным вагонам, которые отвезут их в другие концентрационные лагеря в Германии, где они будут голодать, сносить побои и работать не покладая рук, пока не умрут. Но я сбежала. Я – свободна! И первое, что я сделала, – это упала на колени и стала молиться об этих несчастных женщинах. Я просила за Хаю. Разве не смешно? Я никогда не молилась за себя. Никогда не верила в эти молитвы, никогда всерьез о них не думала. Но в ту минуту, когда я стояла одна в сарае – свободный человек! – я молилась, чтобы Бог защитил этих еврейских женщин, уничтожил нацистов и освободил несчастных. И я знала, что Бог существует, потому что я была свободна, и теперь я молила его, чтобы Он освободил остальных: «Прошу тебя, Господи!»
– Думаете, это сумасшествие?
– Вовсе нет.