Книга: Тень евнуха
Назад: 6
Дальше: Часть II. Allegretto (Scherzando)

10

Всем этим семейным династиям, уходящим в далекое прошлое, с аристократической породой и изрядным количеством полотен, живописующих смену поколений, возможность выжить дает как раз постоянный приток чужой крови. И, Микель, это говорю тебе я, единственный настоящий отпрыск династии Женсана, которому царствовать так и не довелось. Это может показаться парадоксальным, но такие семьи, как наша, живы в той мере, в какой они смешиваются с другими. Если бы этого не было, они бы понемногу угасли, производя на свет особей с неправильным прикусом, с потерянным взглядом, медлительных, слюнявых, с замедленной реакцией, и выродились бы в конце концов в нечто такое, чему и имя дать невозможно, как те королевские семейства, которые во имя чистоты рода предпочитали веками самовоспроизводиться и дошли до того, что их отпрыски годятся лишь для журналов светской хроники, даже не для карточной колоды.
– Это что, новый лев?
– Ну да. Абиссинский. Видишь, какая у него большая грива?
– Ты должен меня как-нибудь научить их делать, дядя.
– Ты каждый раз так говоришь.
– Правда? Да у меня ведь руки как крюки. Придется начинать с корабликов и птичек.
– И шляпы Наполеона. Ты принес мне еще бумаги?
– Принес. Японской. Я тебе на стол положил.
– Великолепно. А шоколада ты принес? – Дядя перешел на взволнованный шепот.
– Конечно принес! Неужто я бы тебя подвел, дядя? Он в тумбочке.
– Полковник Саманта не устраивает тебе обыск на входе?
– Нет. Даже улыбается. Мне кажется, она ни о чем не подозревает… Главное, чтобы у тебя понос не начался.
– Молодой человек, от шоколада живот у меня не болел никогда. – Он, похоже, собирался продолжить апологию шоколада, но забыл, что хотел сказать. Дядя опустил голову. – Подай мне генеалогическое древо, сделай милость.
Первый Антоний Женсана, основатель рода и родового гнезда (в котором теперь никто не жил, кроме некой Майте Сегарра и ее слащавого метрдотеля), примерно к концу восемнадцатого века вступил в брак с Аделой Каймами, моей прапрабабушкой, родители которой жили на Майорке. Наши предки, Женсана-Каймами, Родоначальники, от которых пошел наш род, приходились кузенами Жузепу-Феррану Сортсу, виртуозу и весьма богемному персонажу эпохи, услаждавшему слух завсегдатаев парижских салонов и аристократов в петербургском дворце Потемкина игрой на гитаре. У меня нет вещественных доказательств, Микель, но ставлю на карту свой престиж Официального Историка, что этот самый Сортс сыграл значительную роль в запутанной и темной тяжбе в одной из высших судебных инстанций Барселоны. Однако Антоний Женсана по причинам, мне неизвестным, поскольку я не нашел ни одного документального о них свидетельства (а если не нашел, то его не существует), поселился на окраине Фейшеса, в глубине леса, принадлежавшего его семье, и по его приказу там был построен дом, который с тех пор называется домом Женсана. В нем наши предки положили начало тому, что через двести лет эпической и героической истории блистательно завершилось открытием модного ресторана с метрдотелем, который умело состроил кислую мину, когда я намекнул, что мы, возможно, открыли бы бутылочку белого вина. Холодненького.
– Но ведь, господа… – Он в замешательстве переводил взгляд с одного на другого, как зритель в самом разгаре теннисного матча.
– В горле у меня пересохло, а красное вино ударяет мне в голову.
Метрдотель нашел виновного. Он посмотрел на меня с нескрываемым презрением и бросил:
– Если желаете, могу принести вам воды. Понимаете, о чем я?
Я уже собирался было вскочить и рассечь ему пижонски поднятую бровь, но Жулия меня спасла:
– Бутылку минеральной воды и еще бутылку вина. – Она взглянула на меня сурово. – Того же красного, разумеется.
Она грациозно взмахнула ручкой, приказывая ему удалиться. И метрдотелю было ясно, что приказ отдан по всем правилам. Он опустил голову и только повернулся, чтобы уйти, как я сказал Жулии, чтобы ему отомстить:
– У них просто белое вино закончилось.
Краем глаза я видел, что метрдотель меня слышит. Слышал-слышал, и прикусил язык, и поклялся тенями своих предков, что с этого момента будет разговаривать только с мадемуазель и, насколько это возможно, обращать еще меньше внимания на этого непричесанного клошара. Уходя, он окинул взглядом зал, отмечая для себя, что клиенты за четырнадцатым, тринадцатым и восьмым столиками, скорее всего, закажут десерт. Все, что он делал, не имело ни малейшего отношения к истории этого зала, где он проводил вечер за вечером, презрительно поднимая бровь. К истории, которая, в соответствии с информацией, полученной от дяди Маурисия, была основана на гордых поколениях Мауров и Антониев, крещенных невзирая на святцы, а также их менее известных братьев и сестер (обойденных Историей), и прабабушек, привносивших новые соки в семейное древо, с тем чтобы раскидистая и узловатая крона этого высоченного дуба не увяла от нашествия полудурков. Видишь? После Родоначальников идут Маур Женсана Первый и Жозефина Портабелья, а затем Маргарида Бардажи, супруга их сына, Антония Второго по фамилии Женсана-и-Портабелья. Молчаливая и увядшая Пилар Прим-и-Прат, многострадальная супруга прославленного поэта Маура Второго Женсаны-и-Бардажи, соперничавшего в области провансальской литературы с каждым попадавшимся ему под руку поэтом. Он почти достиг звания «Мастера всех наук», получив две из трех премий поэтических состязаний «Цветочные игры» («Живой цветок» в 1891 году и «Золотую Розу» в 1896-м). Он был братом таинственной, прекрасной и трагической Карлоты Женсаны Безземельной, моей настоящей матери, Микель, – матери, которую я вспоминаю только во сне или глядя на тот дагеротип. (Микель помнил, что, когда его дом был еще его домом, дагеротип с изображением тети Карлоты висел в той же самой галерее, над той же самой австралийской пальмой, которая все росла и росла, в знак вечной памяти.) – А потом мама Амелия, заставшая расцвет текстильной промышленности вместе с мужем, Антонием Третьим, Фабрикантом, моим горячо ненавидимым приемным отцом. Генеалогическое древо заканчивалось детьми мамы Амелии, Пере Первым, Беглецом, и двумя тетями, которых я никогда не знал, Элионор и Эльвирой. И нам когда-нибудь придется дополнить это генеалогическое древо, Микель, потому что в нем не хватает твоей матери, тебя и твоего брата. Ты давно не видал маму Амелию?
– Бабушка умерла, дядя.
– Ах вот как? Распорядись, чтобы его дополнили, Микель! Мне бы хотелось, чтобы и вы там были. Кто, говоришь, умер?
Когда затихли отголоски эха его вопроса, дядя уже переключил свое внимание на невероятную бумажную ромашку. Он взял ее дрожащими пальцами и продолжил рассказ о том же, о чем и всегда. Сейчас речь шла о том, что мама Амелия, его мачеха, была первой невесткой после пяти поколений Антониев и Мауров, которая сказала: «Хватит» – и развязала знаменитую Войну имен, объявив, что если у нее когда-нибудь родится мальчик, его не будут звать ни Антонием (это имя ей казалось некрасивым), ни Мауром (а это – нелепым). Поначалу и муж, и свекор отреагировали на это с благосклонной улыбкой. Бедняжке и так забот хватало с сироткой Маурисием Сикартом, двоюродным братом ее мужа, сыном несчастной Карлоты, Официальным Летописцем Семьи, одним из самых лучших специалистов по оригами, при всем при том, что у него так дрожат пальцы, королем сумасшедшего дома «Бельэсгуард». Потом живот вырос достаточно, чтобы можно было предположить день, когда ожидать родов. Амелия время от времени, как часы с кукушкой, напоминала мужчинам (ее свекровь, казалось, это совсем не беспокоило, как будто ей было все равно), что если случится так, что в ее утробе мальчик, его не назовут ни Антонием, ни Мауром. «А как же ты соизволишь его назвать?» – как-то раз бросил, оказавшись с ней лицом к лицу, именитый поэт (в тот редкий день, когда он случайно поднял голову от гекзаметров). «Да как угодно, только бы не Антонием или Мауром». – «Да он и не должен зваться Антонием, только Мауром». Теперь свекор нервно указал в ее сторону карандашом для стихосложения. «Единственное имя, которое он может получить, – это Маур». – «Нет, это невозможно». – «И по какой же, позволь узнать, причине?» – «Так называть ребенка просто нельзя». Этим она смертельно обидела свекра, закончила разговор и вышла из кабинета поэта. Священное негодование дона Маура Второго, Божественного, было совершенно оправданно, если принять во внимание, что совсем недавно в сильных и несправедливо неопубликованных стихах он переосмыслил свое раннее детство:
Как семечко жасмина, что дивно проросло
В утробе матери, напитано любовью,
Я родился на свет, как время мне пришло,
И был судьбой, не склонной к пустословью,
Помечен, и взрослел день ото дня,
Чтобы стихи слагались у меня.

С того момента свекор Маур, уже явно обеспокоенный, потому что порядок имен был устроен так, что внук должен был носить его имя, начал активную кампанию за то, чтобы первого из внуков, родившегося мальчиком, а не девочкой, назвали Мауром. Бедняга Маурисий, Женсана только по материнской линии, а по отцу Сикарт, приходившийся ему всего только племянником, был тут совершенно ни при чем. В семье я всю жизнь был ни при чем, Микель. Дед Маур рассказал об этом жене, донье Пилар, которая ничего не ответила и только грустно покачала головой. Он переговорил об этом с сыном, который был уверен, что в последний и решающий момент он сумеет переубедить свою супругу, и опять обратился к жене, чтобы заручиться поддержкой ее более действенной силы. Но бабушка Пилар опять лишь печально покачала головой.
– Такое впечатление, что тебя это совершенно не беспокоит! – гневно обвинил ее поэт.
– Совершенно верно. – И она снова принялась за вязание.
– Но это же очень важно! – с негодованием в сердце вскричал дед Маур, гневно вздымая палец в воздух.
– Нет, Маур. – Бабушка обреченно вздохнула, положила вязанье на стол и сняла очки. – Оставь ее в покое. Она имеет право назвать сына так, как хочет. Она его мать.
– А я его крестный отец! И его будут звать Маур! Это неотвратимо!
– Маур… – Она заговорила еще тише, потому что так было проще привлечь его внимание.
– Что?
– Амелия – мать этого ребенка. Пусть она поступает как хочет.
– Ну уж нет! Это не игрушки! Это имя – семейная традиция!
– У нее теперь будет своя семья. – Голос бабушки Пилар теперь был еле слышен, и, если бы я знал тогда, Микель, какими причинами, о которых я никогда не смогу тебе рассказать, она руководствовалась, я бы, наверное, восхитился ею еще больше. Наверняка.
– Никогда?
– Никогда. История прабабушки Пилар – секрет. И не заставляй меня слишком много об этом говорить, мы тут как раз добрались до Войны имен, а ты меня сбил. Вопрос в том, что Конфликт продолжился негодующим восклицанием поэта, который завопил: «Нет! Ты глу-бо-ко за-блуж-да-ешь-ся! Амелия продолжает мой род! Род Женсана!»
В течение нескольких секунд бабушка Пилар ограничивалась иронической улыбкой, значение которой ты никогда не узнаешь.
– Дядя, если ты не хочешь мне об этом говорить, перестань делать намеки.
– Тебя это раздражает?
– Да.
– Когда я умру, я оставлю тебе эту историю. Прочтешь ее, когда меня похоронят.
– По рукам. – И Микель Обратившийся в Слух поставил солдатика, сделанного из фольги от запрещенного шоколада, на тумбочку. – Ты говорил мне, что дед Маур сказал: «Ты глу-бо-ко за-блуж-да-ешь-ся».
– Это ты заблуждаешься, Маур. – Прабабушка Пилар вздохнула, подождала, пока служанка (скорее всего, Синта) выйдет из комнаты, унося пустые кофейные чашки, и в первый раз заинтересовалась разговором. Она встала, чтобы быть на одном уровне с мужем. Помолчала еще несколько секунд, как будто собирала все силы, оставившие ее в тот самый момент, когда ее выдали замуж за поэта. Теперь она смотрела ему в глаза. – Я тоже не хотела, чтобы моего сына звали Антонием…
– Но… – Дон Маур Женсана удивился. – С незапамятных времен наследники…
– Ерунда. Я этого не хотела. А это был мой сын.
– Но ты ничего не сказала.
– Ну да, скажешь тут, попробуй осмелься. – Бабушка по-прежнему говорила очень тихо. – Вы бы с дедом Тоном вдвоем съели меня заживо. Я промолчала, как и следовало. – И она снова замолчала.
Вот теперь-то дед Маур действительно был изумлен. Кто бы мог подумать! А ведь что может быть естественнее, чем назвать сына Антонием или Мауром.
– И как бы ты хотела назвать Тона?
– Пере.
– Пере Женсана! – продекламировал дед Маур. – Звучит фальшиво.
– Я до сих пор про себя называю его Пере.
– Что?.. – Какая непростительная измена!
Замешательство деда Маура продолжалось недолго. С подбитым крылом он снова ринулся в бой, имея в виду, что не может больше доверять жене. Он очень серьезно поговорил с сыном, проконсультировался с семейным адвокатом и даже нанес визит отцу Висенсу, настоятелю собора, в котором намечались крестины. И, как хищник, караулящий косулю, притаился в ожидании развития событий. А в это время дом уже полнился смехом Маурисия Безземельного по фамилии Сикарт, сына Карлоты, прирожденного короля сумасшедшего дома «Бельэсгуард», малютки-сироты, который своей постоянной улыбкой как будто просил у людей прощения за то, что в таком раннем возрасте уже потерял и отца, и мать.
Пришел день великой битвы. Утро было окутано туманом, и стоял ужасный холод. Слышалось только нетерпеливое ржание коней, рвавшихся навстречу неминуемой гибели. Солдаты пили горячий чай и думали о любимых, оставшихся под Смоленском, или оплакивали судьбу, предначертавшую им умереть молодыми. Мягкие клубы тумана приглушали металлический звон кольчуг, и дедуля Мавр Антоныч приказал сыну своему Антошке, чтобы, коли родится у него мальчик, скакал он что есть духу за две версты в отдел записи актов гражданского состояния, дабы стало в мире одним Мауром больше. Если родится мальчик. А по словам доктора Каньямереса, должен был родиться именно мальчик. Но несмотря на это, Антоний нервничал, потому что это были первые роды, которые имели к нему прямое отношение, не считая его собственного рождения, и, кроме того, он переживал из-за серьезных проблем, возникших на фабрике (так сообщают историки), и не успел сориентироваться. Или, если верить бабушке Амелии (более правдоподобная версия), он был вовсе не уверен, что правильно идти против желаний беззащитной матери, лежавшей в постели. В любом случае Тройственный союз матери (крики, боль, страх, беспокойство), повитухи (профессиональная холодность и предвидение) и бабушки Пилар (которая, в первый раз за многие годы, активно принимала участие в событиях, с иронической улыбкой на губах и блеском в глазах) был достаточно силен, чтобы запутать деда, запугать отца и сделать так, чтобы новорожденного записали под именем Пере Микель Маур Антоний Женсана-и-Эролес, как двоюродного брата Маурисия Безземельного, сына Антона и Амелии и внука Маура и Пилар с отцовской стороны и Жауме и Матильды с материнской стороны. И бабушка Пилар победила в невероятно долгой битве, о которой никто ничего не знал. А вместе с бабушкой – все невестки, кто в течение пяти поколений имел наследников мужеского пола и пытался превратить имя в повод для объявления священной войны. В течение двух лет с болезненной настойчивостью дед Маур называл нового наследника Мауром. Пока однажды сноха не явилась к нему и не напомнила: «Папенька, запомните, пожалуйста, что моего сына зовут Пере Первый, Беглец». И дед Маур промолчал, а бабушка Пилар смеялась про себя. Боже мой, и откуда столько печали в нашей семье?
Микель замолчал и поглядел на Жулию, которая еще ни разу не выразила протеста насчет того, как же мало он говорит про Болоса. На мгновение я ужаснулся, что столько нарассказывал этой женщине, которая так мне нравится, и решил, что виной этому ее глаза, умолявшие меня не прерывать рассказа; эстет Микель даже и не подумал, что, может быть, разговорился потому, что слишком много выпил, но дал себе клятву, что приложит серьезные усилия к тому, чтобы сохранить часть воспоминаний в тайне. Чтобы не сгинуть не-от-вра-ти-мо в бездонном колодце ее очей.
– Так много печали в твоей семье.
Ты даже и представить себе не можешь, подумал Микель. И я сказал ей: «Послушай, Жулия, единственным человеком в нашей семье, смех которого я слышал, был дядя Маурисий, который всю свою жизнь делал что хотел и жил один, пользуясь всеми преимуществами одинокой жизни и не страдая ни от единого ее недостатка. Он учился в консерватории на фортепианном отделении, на юридическом факультете и на факультете классической филологии. У него не было нужды ради денег работать, а когда пришло время проливать слезы, он сошел с ума, и дело с концом». По крайней мере, такова была официальная версия, дошедшая до Микеля Женсаны Второго, Дезинформированного. И он донес ее до ушей Жулии, удивленной, что он так много рассказывает о своей семье; но дело было в том, что Микель уже начал свой рассказ и не мог остановиться, и хотя второе блюдо уже принесли, они еще не доели первое, а за некоторыми столиками уже пили кофе с ликерами. Теплый салат уже основательно остыл.
– Слушай, а ты не был знаком с теми, кто жил в этом доме раньше?
– Я? – испугался Микель. – Да откуда ж мне их знать?

11

Он знал, что это неразумно. Знал, что не следует этого делать. Но каждый имеет право нарушать свою собственную систему обязательств, и именно поэтому товарищ Симон не предупредил своих товарищей, что едет повидаться с матерью. Он даже толком и не знал, зачем он туда собрался. Спустя год он осознал, что ушел из дома, никому ничего толком не объяснив. Конечно, он звонил домой пару раз, всегда во второй половине дня, когда там все было спокойно, а отец, скорее всего, был на фабрике, и всегда с другой стороны провода ему отвечал нежный и испуганный голос матери, который уже оставил надежду добиться объяснений у такого непростого сына. Она была рада услышать, что он жив и хорошо питается, что ему не холодно и он вне всякой опасности. Из всей этой лжи единственное, что в какой-то мере походило на правду, так это первое. И, вешая трубку, Микель чувствовал горький привкус жалости, потому что ему не хотелось огорчать мать. Он отгонял эту мысль, уверяя себя, что то, что он делает, важно, и кто-то должен этим заниматься, и они еще успеют побыть вместе, счастливые и довольные, когда совершится революция. Но грусть не оставляла его часами.
У входа в сад не было ни следа отцовской машины. Земляничное дерево верно стояло на посту, сгущались тени, потому что зимой солнце предпочитало пораньше уйти на покой. Вставляя ключ в замок, он вздрогнул только потому, что было холодно.
– Мама?
Прошел всего год с тех пор, как он ушел из дома, но ему казалось, что прошла целая тысяча, и он начал поддаваться нереволюционному чувству тоски и погружаться в мелкобуржуазные воспоминания детства, и к горлу подступил ком, когда в сумерках он увидел просторную прихожую и свет настольной лампы.
– Мама?
Отец поднял голову. Он читал, сидя в том кресле, где обычно шила мать. Он даже не пошевелился, а значит, был изумлен. Я это заметил по тому, как у него задрожали усы.
– Ты бросил заниматься ерундой и возвращаешься домой?
– Нет. Я пришел навестить маму.
Перед глазами партизана Симона была фигура, олицетворявшая неприятие революции буржуазией. А перед Микелем был отец, с которым они за последние двадцать лет не обменялись, наверное, и сотней слов.
– Маму. Ты пришел навестить маму.
– Я не знал, что ты будешь дома.
– Другими словами, ты от меня прячешься.
– Папа, давай не будем…
– Послушай, сопляк, я с утра до вечера работаю, чтобы держать на плаву семейное дело.
– Ну и замечательно.
– Нет, ты не думаешь, что это замечательно. Ты думаешь, что это омерзительно.
Он бросил ему коробок спичек, лежавший рядом с портсигаром:
– На, держи. Можешь пойти и спалить фабрику!
– Не понимаю, с чего ты так завелся.
– Не понимаешь? Смотри…
Отец собирался было зачитать список упреков, но Микель, полный революционной энергии, перебил его:
– Я пришел навестить маму. А не спорить.
– А чем ты занимаешься? – Отец наконец-то сложил газету и снял очки. Он посмотрел на меня со смесью ненависти и любопытства. – Когда тебя поймают, ты ко мне на коленях приползешь.
– Я на коленях не ползаю. Я служу благородному делу, и не моя вина, что тебе этого не понять.
Отец скривил лицо в усталой улыбке:
– Неплохая речь получилась.
– Где мама?
– Вернись домой, и обо всем забудем.
– Ты что, думаешь, это моя прихоть, каприз?
– А чем ты занимаешься?
– Разными делами.
– Ты бросил университет, ушел из дома, играешь в политику… – Он яростно взмахнул рукой. – В нашей семье уже обжигались на политике. Ты что, не помнишь?
– Нет. Я должен жить своей жизнью.
– Знакомый ответ. – Он перевел взгляд на сложенную газету, чтобы меня унизить. – Ты что, целыми днями прокламации сочиняешь?
– Я делаю то, что мне велит совесть. На благо рабочего класса.
– Ерундистика. – Он встал и подошел ко мне. – Рабочий класс – это те, кто работает. Как я.
– Ну уж!
– Для тебя все игрушки, а ты уже в том возрасте, когда…
– Это не игрушки. Я рискую.
– Рискуешь? – Он бросил очки на газету. – Ты в облаках витаешь за мой счет!
Микеля так обидело это замечание, что он решил уйти и, уже стоя в дверях гостиной, обернулся назад с некоторой театральностью. Он даже слегка приподнял бровь, как заурядный метрдотель:
– Отец, я ничего тебе не должен.
Это были последние слова на многие месяцы. Иногда я думаю, почему же мы так отдалились друг от друга, понимая, что отдаляемся, но и пальцем не шевельнули, чтобы как-то это исправить. Сын не попрощался, а отец снова принялся читать газету, внутренне содрогаясь, это уж точно. Когда Микель уже стоял в прихожей, из дверей библиотеки высунулась седая голова дяди и поглядела на него с любопытством:
– Парень, что случилось? – прошептал он.
– Мамы же нет дома, да?
– Ну-ка, заходи.
Он завел его в библиотеку и без малейшего предупреждения расцеловал в обе щеки.
– Ну как ты, детка?
И подвел его к столу. На столе у дяди лежала книга стихов, на открытую страницу падал яркий свет. Я много раз думал, как хорошо иметь дядю, который читает стихи Фоша и играет на рояле пьесы Фредерика Момпоу. Но сейчас я понял, что самое лучшее – это дядя, который вот так просто может расцеловать своего угрюмого племянника.
– Ты должен бежать. Понял?
– А что случилось?
– У тебя все нормально, сынок?
– Да ничего. Что происходит? Почему ты так разнервничался?
– Вчера за тобой приходили. Задавали вопросы.
– Кто?
– Двое. Из полиции. Ты что-то натворил?
– Нет. Что им было нужно?
– Мы не знаем. Они спрашивали, где ты. Ты уже видел отца?
– Видел. Злой как собака.
– Еще бы. Я бы на его месте тоже злился.
– Да ладно, дядя, скажешь тоже.
– И почему с вами, с Микелями, всегда столько бед?
В тот момент я и не понял, о чем это он. Но Микель запомнил озноб тоски, запах влажной земли, полумрак всплывающего в памяти сада, поселившиеся в его душе там, посреди библиотеки, где он стоял рядом с дядей. Но ему пора было уходить, и вся его жизнь разлеталась на мелкие кусочки. Микель почувствовал непереносимую усталость, как акула, которая плывет без остановки, потому что знает, что если остановится – умрет. Из-под нежного сердца Микеля нехотя выглянул Симон:
– Ну, я пошел. Потом поговорим.
– Ну уж нет. – Дядя взял его за руку и усадил его на стул. – Подожди, пока мама придет.
– Нет-нет. А вдруг за домом следят?
– Ты же вроде сказал, что ни в чем не виноват?
– Нет, я пойду, дядя. Серьезно, так лучше.
– А что я матери скажу?
– Ничего. Лучше ей не знать, что я приходил. Как она?
– Грустит.
Дядя не стал больше удерживать Микеля. На крыльце, в темноте, дядя Маурисий протянул ему руку. Жестом умелого фокусника он положил в его ладонь две купюры в пятьсот песет каждая с последним бесполезным советом:
– Не делай глупостей. Оно того не стоит.
– Дядя, мне не нужны деньги.
– Ну, не нужны, так выбросишь.
Дядя повернулся и бесшумно закрыл дверь, не оглянувшись, чтобы взглянуть на Микеля в последний раз перед разлукой, кто знает, насколько долгой. Микель подумал, что дядя не хотел, чтобы стала видна предательская слеза, покатившаяся по его щеке. Он не смог ее скрыть.

 

По причинам, не имевшим ни малейшего отношения к этому небольшому мелкобуржуазному и контрреволюционно-сентиментальному приключению, верхушка Партии была обеспокоена. У нее были веские причины полагать, что в Партии не все в порядке с безопасностью (безопасность рядовых бойцов – одна из самых важных задач, предшествующих революции, поскольку без рядовых бойцов – авангарда рабочего класса и движущей силы революционного процесса – история не может идти вперед), и поэтому в целях противостояния выявленной утечке информации все четыре ячейки были передислоцированы. Мы с Болосом, то есть я хотел сказать – мы с Франклином, переехали в квартиру на улице Бадаль в качестве членов военного взвода, постоянно находящихся в распоряжении Партии. На улице Бадаль с нами поселились Курносый, Кролик и идеализированные воспоминания о палестинских кварталах в восточной части Бейрута и ветре на Курнет-эс-Сауда. И странное, щекочущее чувство где-то между желудком и душой. И Микелю Женсане Второму, Робин Гуду, было страшно.

12

Микель видел, что взгляд Жулии начал туманиться. Скорее всего, от вина. Жаль, что я с ней не познакомился лет двадцать назад, когда все было возможно. Жулия с презрением посмотрела на салат, стоявший перед ней, и с неохотой поковыряла в нем вилкой, как хирург, принимающий решение зашить живот, потому что ничего уже не поделаешь.
– Мы же сказали, без лука!
– Да ладно, какая разница.
– Нет, мне обидно. – А вот сейчас ее глаза заблестели. – Поддакивают во всем, а потом что хотят, то и делают.
Жулия гневно посмотрела в сторону метрдотеля, который в тот момент стоял к нам спиной, обслуживая столик dix-sept; в этом ему повезло: если бы ему довелось увидеть эти глаза, он бы немедленно превратился в фондю.
– Да ладно, не устраивай скандала.
– Им повезло, что мы с Майте подруги, а то бы я… – Она нерешительно потыкала вилкой в то, что лежало на тарелке, и снова улыбнулась. – А паштет у них вкусный.
Дядя рассказал, каких трудов ему стоило сохранить в секрете тот мимолетный визит: твоя мать, Микель, сынок, уже сто лет жила с болью в сердце, потому что от тебя не было никаких вестей.
– И ты ничего ей не сказал…
– Ты же заставил меня пообещать тебе это. И я молчал, как предатель. Ты даже представить себе не можешь, как тихо было в доме. Мы делали вид, что не помним, что наш наследник ушел на войну, и очень мало между собой говорили, но когда что-нибудь решались сказать, голоса у нас дрожали. И мы с твоей матерью никогда о тебе не упоминали в присутствии отца, потому что для него ты все равно что умер. А я, почти никогда не ходивший на фабрику, вдруг почувствовал, что дом давит мне на плечи могильной плитой, а ведь я его так любил. Я помню, тогда мне хотелось начисто стереть из памяти те годы; наверное, потому, что я еще не знал, что нам предстояло пережить. Мать твоя, бедняжка, только и думала что о тебе, а Пере все больше молчал, потому что дела на фабрике шли неважно, и он тоже за тебя переживал.
– Отец за меня не переживал.
– Переживал, я-то его знаю. Только не хотел в этом признаться. Потому что ты вел себя как…
– Дядя, я исполнял свой долг, и все.
– За счет других.
– Все в этом мире происходит за счет других.
– Вот поэтому все из-за тебя и страдали. Посмотри, какие кастельеры; хорошо, что ты принес японской бумаги, она мне сейчас очень кстати.
– Я тебе еще принесу.
– Давай я подарю тебе этот кастель. Шестиуровневая башня, по три человека на каждом уровне. Даже не знаю, бывают ли такие башни на самом деле.
К тому моменту, после нескольких визитов в психиатрическую клинику «Бельэсгуард», дома у Микеля Женсаны Второго, Внучатого Племянника, была уже пара-тройка дюжин абиссинских львов, и он никак не мог решиться ни одного из них выбросить, потому что это было бы слишком жестоким шагом относительно его собственного прошлого.
– Если ты ее сделал, значит бывают.
Пользуясь моментом – капитан Саманта ругалась в коридоре на какого-то деда и потому в комнату зайти не могла, – я положил плитку шоколада в ящик тумбочки дяди Маурисия. И собирался его закрыть, как дядя с несколько отсутствующим видом прикрыл ее пачкой новых листов. Он вернулся к событиям многолетней давности и сказал, что если и был когда-либо человек, рожденный для страданий, то это была его мать. Но все это случилось так давно, что может быть и неправдой.
– А когда родилась тетя Карлота?
– В тысяча восемьсот семьдесят пятом году. – Дядя ни на секунду не задумался. Я часто задавался вопросом, а не выдумывает ли он все это прямо во время разговора. Он стал рассказывать, что его мать была младшей сестрой Маура Второго, Божественного. Она была моложе на целых семнадцать лет, так что он ей почти в отцы годился. И он сказал мне, что дед Маур никогда не любил свою сестренку, потому что в те годы, когда она родилась, он уже выражал свои мысли александрийским стихом. В общем, взаимоотношения между братом и сестрой были построены на зависти. И несомненно, на горечи, которую поэт носил в глубине души годами, тоске такой силы, какой Микель даже представить себе не мог.
Согласно теории дяди Маурисия, прадед Маур был весьма обычным для своей эпохи поэтом, способным заявить, не краснея:
Когда любови смерть грозит немая
И больно сердцу высказать себя,
Что нам сулит година роковая:
Любить ли в смерти, умирать любя?

И с гордостью представлять подобные творения на суд взыскательной публики. И в то же время он втайне писал и такое (стыдясь написанного, но все же храня его):
Лебедь, покрытый снегом,
Гордость секретных вод,
Ты родился, когда в поцелуе, в неге
Слились зорька и тихая ночь.

Дядя Маурисий никак не мог понять, почему прадед скрывал, что он и в самом деле поэт, которому ведомы тайны зари и мрака, и при этом с явной гордостью показывал Жуану Марагалю стихи о том, как смерть живет в любви. Невероятно. Дядя пришел к заключению, что прадед был жертвой моды. Причем настолько, что даже и не подозревал, почему Жерони Занне или Жуана Марагаля так мало интересуют его стихи. Из вежливости оба именитых поэта возвращали ему стихи без комментариев или с запиской вроде: «Благодарю Вас за оказанную мне честь. Я с интересом прочел эти вдохновенные строки, являющие собой достойный вклад в современную лирику. Вы следуете благородной стезей поэзии, да будет непоколебим Ваш дух». Из вежливости они не говорили ему правду, и непоколебимый дух прадеда Маура вел его благородной стезей немой любви и роковой годины смерти. Лебедь же был безжалостно забыт.
Прямым следствием этого явилось то обстоятельство, что каталонская литература потеряла лирического поэта, голос которого мог бы иметь некоторую ценность, а семья Женсана приобрела еще одного отравленного горечью поражения члена. «Любопытно, как люди, – философски замечал дядя Маурисий, жуя кусочек контрабандного шоколада, – могут находить причины для грусти там, где на самом-то деле их нет. Прадед Маур был достаточно богатым человеком. Он жил в великолепном особняке восемнадцатого столетия, постоянно подновляемом в соответствии со всеми самыми современными стандартами. Он имел хорошее положение в обществе. Ему не нужно было работать, чтобы зарабатывать себе на жизнь, поскольку предки все это уже за него сделали, он обеспечил будущее сына, подарив ему фабрику, и, соответственно, надеялся, что и новые поколения тоже будут иметь работу. Но все-таки он изловчился и нашел способ быть несчастным: стихи его никого не вдохновляли. А еще он портил жизнь другим. Его сын, мой приемный отец, Антоний Третий, Фабрикант, был в восторге от подарка и вместо полустиший, александрийских стихов и ямбов занялся шерстяными тканями и стал думать о ткацком плетении, челноках, шлихтовании, пигментации волокон и о том, чтобы грести деньги лопатой и утереть нос семьям Ригау (ее богатой части), Комамала и прочим. Счастлив он тоже не был, но, по крайней мере, деньги делал. И всем нам приходилось терпеть деда-поэта, и всем нам выпало быть причастными к богатству семьи Женсана, так что в детстве я был миллионером, печальным, потому что мне довелось пережить слишком много смертей, но миллионером. Вплоть до того несчастного дня, когда твой отец сбежал из дома». И Микель представлял себе, сам не до конца в это веря, как дядя в детстве, в тех же самых массивных очках, с огоньком иронии, швырялся деньгами направо и налево.
Но дядя хотел бы, чтобы все было совсем по-другому, потому что уже стариком, тайком жуя принесенный мной шоколад, он все еще с тоской говорил о матери, о единственной из всей семьи Женсана, кто смог понять, в чем заключается романтический смысл существования. А говорил он это потому, что чуть больше ста лет назад, когда Карлоте Женсане-и-Бардажи было семнадцать лет, а у ее выдающегося брата уже был двенадцатилетний сын (твой дед Антон), тринадцатого октября тысяча восемьсот девяносто второго года она дала согласие (взглядом небесно-голубых глаз) на предложение, сделанное господином Франсеском Сикартом, вовсе не часовщиком, а просто богатым незнакомцем без всякой истории, потерявшим голову от этого прозрачного взгляда. Он был на двадцать лет старше ее. На двадцать лет. То есть мой отец попросил руки и сердца у светлых семнадцати весен моей матери, имея тридцать семь темных зим за плечами. И ему не пришлось слишком долго ждать ответа, потому что мать страстно желала покинуть этот дом, убежать подальше от жалоб своего брата, наследника, фабриканта никому не нужных гекзаметров и честного растратчика наследства. Ей хотелось скрыться подальше и от воодушевленных речей своего отца (Антония Женсаны Второго, Златоуста), честного политика, который часто занимался делами и дома и, как всякий художник, жил в своем собственном мире, беспечно забывая об окружавшей его настоящей жизни. А еще Карлота сказала «да», потому что оценила нежную влюбленность этого чернобородого пирата, потерявшего рассудок под ее светлым взглядом. Она сказала «да», потому что наконец почувствовала себя сильной и нужной, после того как ее отец, проводивший больше времени в парламенте, чем в гостиной собственного дома, называл ее ни на что не годной, а своему брату она, поскольку выказывала равнодушие к его стихам, казалась нулем без палочки и существом, начисто лишенным обычно присущей женщинам чувствительности.
Вне всякого сомнения, в своих рассказах о семье дядя Маурисий вставал на сторону матери, беглянки, хотя тетя Карлота ответила флибустьеру согласием за восемь или девять лет до рождения сына, и ничто не предвещало того, что однажды ему придется отправиться жить в дом Женсана, где его усыновит бабушка Амелия, которая стала мне матерью, хотя была всего лишь на пятнадцать лет меня старше. Свою родную мать я помню только по портрету, висевшему у лестницы. (Легкое газовое платье и небесного цвета глаза, тайная сила в устремленном вдаль взгляде и не предназначенная для публикации книга брата в нежной, прозрачной руке.) В семье мою мать все звали тетей Карлотой, а в Истории она осталась как Карлота Любимая, хотя никто, кроме меня и бабушки Амелии, ее особенно не жаловал: у всех Женсана такой британский темперамент, что они не умеют выставлять напоказ свои чувства, как бы те ни были сильны.
– Ты уверен в этом, дядя?
– Конечно уверен. Мы – молчаливая семья, – сказал дядя, увлеченно облизывая перемазанные шоколадом пальцы. – Если бы мы побольше ругались между собой, может быть, твой отец и не сбежал бы из дома, Микель.
Микель не имел об этом ни малейшего понятия. Хотя дяде, скорее всего, было наплевать, знал ли Микель об этом хоть что-нибудь. И потому он продолжил трагический рассказ о любви своей матери, итогом которой явился переезд сына четы Сикарт-и-Женсана, Маурисия Безземельного, в родовое гнездо: «В пять лет я стал старшим сыном мамы Амелии, уже беременной еще одним ребенком. В пятилетнем возрасте я вошел в ее жизнь внезапно, по велению судьбы».
Супруги Сикарт поселились в достаточно скромном доме в самом центре Фейшеса. Молодая жена, Карлота Женсана, теперь, в замужестве, Сикарт, похоже, не особенно скучала ни по обширному саду, в пруду которого плавали заносчивые лебеди, ни по густым лесным зарослям, полным тайн, ни по дюжине с лишним комнат огромного дома. Ей не нужна была ни парадная лестница, ни огромная кухня, ни материнская забота Льюизы, пестовавшей ее с самого рождения (Льюиза умерла сорок семь лет спустя, не покидая нашего дома и побив все рекорды безвыездной жизни в особняке Женсана).
Карлота ни о чем не тосковала, потому что была счастлива: она любила и была любима. И ее Франсеск день и ночь любовался этой воплощенной радостью. Оба они жили неповторимым чудом, хрупким, как мыльный пузырь. Карлота была так счастлива, что снова начала брать уроки игры на рояле, которые было забросила, желая насолить отцу, политику, и своей измученной, молчаливой и грустной матери, с которой, несмотря на то что она происходила из знатного рода Бардажи, совершенно никто не считался. (Она только однажды блестяще проявила себя, подав мужу идею женить наследника, уже тогда бродившего по саду, скандируя александрийские стихи, на девушке из семьи Прим, хотя и не на дочке генерала Жуана Прима, а на племяннице. Сделав это, донья Маргарида снова замкнулась в себе и больше уже ничего не говорила и не предпринимала. На свадьбе дочери ее взгляд был полон отрешенной грусти, словно она наблюдала за происходящим с другого континента. По свидетельствам очевидцев, она не смеялась и не плакала.) Ни бабушка Амелия, ни я, знающий о семье все, даже не представляли, что жизнь этой на вид замкнутой женщины была вовсе не лишена интриги и накала страстей и что важную роль в ней играл один хороший знакомый ее мужа по фамилии Плайя, который был, по счастью, холост и не имел никакого отношения к политике. И пока муж бессмысленно драл глотку на трибуне Кортс-Каталанас, этот самый Плайя и незаметная донья Маргарида принимали поправки к законопроекту с таким жаром, что могли бы занять достойное место в списке самых пламенных любовников в истории страстей. Жаль, что об этом не сохранилось документальных свидетельств. И вот почему, когда ей стало ясно, что дочь ее, Карлота, влюблена во Флибустьера, она решила не вмешиваться, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте. Ее муж толком и не понял, о какой помолвке идет речь. А вот кто уж действительно был против, так это Маур Второй, Нетерпимый, который не хотел, чтобы его сестра выходила замуж за человека, который настолько стар, что даже старше его самого. «Даже и не думай, выбрось из головы». Но пришлось ему с этим смириться, потому что родители благословили брак. По большому счету неприятие этого союза со стороны Маура Женсаны Второго, Божественного, было основано на чистейшей зависти: он завидовал влюбленности этого Сикарта (о, кровосмесительная ревность брата!) и явной взаимности Карлоты, которой в семнадцать лет пристало бы играть на рояле «Детский альбом» или качаться на качелях среди лип, а не бросаться во все тяжкие. Негодование маститого поэта (уже женатого и ставшего отцом, но влюбленного исключительно в анапесты и прекрасно обустроенного в своей собственной тайной преисподней) помогло Карлоте решиться. Она вышла замуж. Брак оказался бездетным, но супруги были счастливы, и казалось, что это им безразлично. И вот по прошествии более десяти лет с момента их свадьбы, когда все уже пришли к выводу, что детей у них никогда не будет («Слишком много страсти – это грех, а от греха дети не рождаются», – вывел теорию отец Висенс, метивший в настоятели собора), чисто из духа противоречия родился я, твой злополучный, по мнению некоторых, дядя Маурисий. И отец Висенс, который к тому моменту уже стал настоятелем собора, но еще не рассчитывал на то, что его назначат помощником епископа, заявил на крестинах, что любовь всегда дает свои плоды к вящей славе Господней, и все согласились, кроме младенца, который был таким ангелочком, бедняжечка, такой он был малюсенький, такая горошинка, совсем безземельный, совсем беззащитный, с полуоткрытыми глазками, ангелочек мой. И супруги Сикарт были вдвойне счастливы, поскольку им было не дано (и никому не дано) предчувствовать тяжесть еще не пережитого горя.
Тетя Карлота умерла внезапно, в тот самый день, когда ей исполнилось тридцать четыре года. Так внезапно, что это стало неожиданностью даже для самой смерти. Она только что положила в шкаф мою одежду, то есть одежду своего сынишки, которому в то время, наверное, было лет пять («Представляешь, Микель? А теперь-то мне тысяча лет»), и поднялась по лестнице сказать мужу, что завтрак на столе. По воскресеньям Франсеск и Карлота завтракали вдвоем в небольшой столовой в глубине дома, не спеша, все еще глядя друг другу в глаза и улыбаясь, несмотря на то что прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как они поженились. И чтобы воскресный завтрак не был похож на все остальные дни, вместо кофе они по воскресеньям пили чай. Обычно Франсеск, который в свои пятьдесят пять лет мог дать фору любому юноше, закрывал двери маленькой столовой на позолоченный ключ, как только служанка выходила из комнаты, накрыв на стол. И каждое воскресенье он нежно раздевал свою любимую и часто добивался своего. Они заглушали любовные стоны диванными подушками и хранили в тайне этот секрет воскресных завтраков: их час – час для них двоих и ни для кого больше. Даже со мной они по воскресеньям никогда не завтракали. Это был час большой взаимной любви – час влюбленных, любивших друг друга, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте. Только их час.
В то воскресенье Карлота поднялась по лестнице, чтобы позвать мужа: они спускались вместе, взявшись за руки, и он улыбался про себя, думая о том, каким сюрпризом будет для его Карлоты кольцо с бриллиантом, лежащее возле дымящегося чайника, и свечка, которую уже зажгла по его просьбе служанка, и эта фотография, на которой прелестная Карлота так смотрела в объектив, словно (а вот об этом он еще не знал) пыталась всеми силами уцепиться за уходящую жизнь, хотя бы за ниточку. Они зашли в свое любовное гнездышко. Служанка уже ушла. Франсеск закрыл дверь на ключ, будто совершая священный ритуал. И снял халат, без сомнения давая ей понять, что сегодня ему хочется праздника. Видя это, она тоже сняла пеньюар. Он снял с нее тончайшую белую комбинацию и перевел дыхание, видя ее обнаженной. «Я люблю тебя, – сказал он и почувствовал себя счастливым. – Погляди-ка, что у нас на столе, любимая». Он жестом пригласил ее присесть. Обнаженная и ослепительно-прекрасная, она села на деревянный стул с резными цветами, и взгляд ее упал на открытую коробочку. Тысячей надежд сверкал бриллиант при свете свечи. Тетя Карлота приоткрыла рот от удивления, и Франсеск почувствовал себя счастливым. «Надень его». Она так и сделала: миллионы искорок повторили ее движение и заиграли у нее в глазах. «Ах, Франсеск». – «Не нужно слов. О, если бы ты знала, как ты хороша, когда на тебе только кольцо…»
Потом он подарил ей фотографию. Это был скорее подарок для него самого. Карлота молча разглядывала ее в непонятном волнении, как будто предчувствуя то, что должно было с ней произойти. Отогнав мрачные мысли, она снова положила портрет на стол и улыбнулась мужу, который, она даже и не заметила, когда он успел, уже стоял перед ней обнаженный, горя желанием. С кольцом на пальце, она поднялась навстречу своему любимому, который, задыхаясь от нежности, ждал ее с распростертыми объятиями. Когда она уже совсем близко подошла к Франсеску и оставался лишь шаг до того, чтобы они, обнаженные, заключили друг друга в объятия, она вдруг пристально посмотрела на мужа, слегка улыбнулась ему, будто прося прощения, и умерла. Молчаливая и обнаженная, она камнем упала на пол, и только через несколько секунд дядя Франсеск понял, что счастье и смысл его жизни распростерты на полу и что искорки бриллиантового кольца на ее пальце уже не отражаются в застывших глазах. Дядя Франсеск потерял рассудок. Но это, сын мой, уже совсем другая история. И я надеюсь, тебе ясно, что я всю жизнь жил любовью к матери, которую помню только по той фотографии, что отец подарил ей в день ее смерти.
На похороны Карлоты Женсаны пришел весь Фейшес. Она принадлежала к семейству Женсана, была женщиной красивой и молодой, и к тому же развлечься в городе было особенно нечем, поэтому люди часто ходили на похороны. А развеяться всем было просто необходимо, поскольку к ноябрю никто еще не успел оправиться от напряжения, пережитого за время Трагической недели, изнурившей и фабрикантов, и рабочих. Хотя нет, пришли, конечно, не все: никто не видел ни одного Ригау ни в церкви, ни на кладбище. В кафедральном соборе в первом ряду возле дона Франсеска Сикарта, новоиспеченного вдовца, сидел удивленный Маурисий, одетый в траур, который уже начинал оправдывать прозвище Безземельного, пока еще толком не понимая, что произошло. Взгляд вдовца, устремленный на гроб, был так влажен от невозможности поверить в случившееся, так ожесточен болью, так глубок, что глаза у него, казалось, вот-вот пойдут трещинами. Отец Висенс говорил о смирении, о вечном покое, о премудрости Божией и о том, как все мы когда-нибудь будем там, где сейчас Карлота. Но Франсеск его не слышал. Он был слишком занят, как будто решил, что, сосредоточив пристальный взгляд на крышке гроба, он сможет сделать так, чтобы смерть его любимой Карлоты не стала окончательной, чтобы после бриллианта, свечи, счастья, счастливой обнаженной женщины, идущей к нему, его ожидания, восторга от любви к ней, объятия его не раскрылись навстречу ее смерти.
Когда ее одели, женщины вернули Франсеску снятое с ее пальца бриллиантовое кольцо. Охрипшим от боли голосом он сказал, что хотел бы, чтобы ее похоронили вместе с ним. «Но это же такая драгоценность…» И он ответил, что в этом-то и дело, и промолчал о том, что подарил ей это кольцо за несколько секунд до смерти, потому что у нее был день рождения, и не сказал, что умерший в день своего рождения избран Богом, чтобы жить в нашей памяти. Тогда женщины пожали плечами и снова надели кольцо на окоченевший палец хозяйки дома. «Тысячи реалов в подарок червям», – проворчала самая решительная из них. И все остальные, как греческий хор, ответили: «Да и не говори» – и смирились с капризом богача.
Мне тоже хотелось бы умереть в день рождения, Микель, потому что тогда бы я прожил чуть-чуть дольше в воспоминаниях. И Микель Женсана искоса посмотрел на дядю, чтобы удостовериться, что тот не шутит.
– А когда у тебя день рождения?
– Двадцать седьмого мая.
– Неплохой день для смерти. – Микель поежился на стуле. – Но ты же знаешь, что всегда будешь жить в моих воспоминаниях.
– А если ты сыграешь в ящик раньше меня?
– Ну да, ты прав.
С того рокового дня пятидесятипятилетний Франсеск Сикарт стал ни на что не годен. Он целыми днями сидел в кресле, куря сигару за сигарой, думая и вспоминая, забыв обо мне, живом, плача и молча себя жалея. У него не осталось сил думать обо мне. Моя жизнь и воспитание всецело оказались в руках служанок, и вся семья Женсана была обеспокоена, видя, что их племянник совершенно брошен на волю Божию, забыт в объятиях тоски. Твоя бабушка Амелия настаивала, что необходимо позаботиться о ребенке, но хозяин дома Маур Женсана Второй, Вдохновенный, который никогда не был особенно привязан к своей сестре Карлоте, отвечал, что время неотвратимо все поставит на свои места, да, вот увидишь, Амелия; все остальное – сплошная риторика. И снова погружался в сочинение сложнейшей и длиннейшей эпической поэмы, уже насчитывавшей штук восемьдесят безупречных и никому не нужных александрийских стихов.
Светлой памяти мама Амелия с тех самых пор, как вышла замуж и поселилась в особняке, в котором прожила почти полтора года, прежде чем Мункуниль начал его перестраивать, не переставала беспокоиться и посылала мужа поговорить с вдовцом со стеклянными глазами: «Он совсем забросил ребенка. Вы же родня, Тони. А мальчику всего пять лет». Но Антоний Женсана не хотел вмешиваться: ведь ни отец его, ни мать не проявляли особенного интереса к происходящему. А потом пришла беда, и все забегали, и все встало на свои места без участия мамы Амелии. Беда проявилась потихоньку, частями, словно кто-то постарался разрезать ее на кусочки – как бы мы ненароком не поперхнулись. Для начала (в понедельник утром) в дом Женсана неизвестно от кого пришла посылка на имя Антония Женсаны и Амелии Эролес, в замужестве Женсаны. В некотором недоумении они решили посмотреть, что там внутри. Вскрыв несколько конвертов, аккуратно сложенных в стопки, любопытные пальцы Антония и испуганный взгляд Амелии, которой уже стало ясно, что добром это не кончится, нашли банковские квитанции, в которых было указано, сколько денег лежит на счетах, какие-то ценные бумаги и купчую крепость на дом и на земельные участки в окрестностях города. А в последнем конверте лежало то, чего так боялась Амелия: письмо, в котором объяснялось, откуда взялась эта посылка и к чему все эти документы. «Любезные мои племянники, я больше ни дня не могу прожить без обожаемой моей Карлоты. Посылаю вам все свое имущество, в полном порядке, чтобы не утруждать вас сверх меры. Заранее прошу прощения за то беспокойство, которое мне придется вам причинить. У меня есть к вам только одна, очень важная, просьба: воспитайте нашего с Карлотой сына как одного из своих детей. Когда он немного подрастет, прошу вас, расскажите ему о том, что со мной случилось. Надеюсь, он поймет и простит меня. Прощайте».
Когда мне об этом рассказали, Микель, я все понял, но простить до сих пор не смог. Разумеется, после прочтения такого послания все в доме Женсана перепугались. Антоний был в ужасе; Амелия молчала и злилась, потому что уже несколько месяцев как об этом предупреждала. А родители, совершенно выбитые из колеи, только качали головой и говорили: «Господи, в какое время живем, ничего не разберешь». В доме у Франсеска Сикарта никого, кроме двух служанок, не оказалось. Сын был в школе при монастыре. А сам хозяин как в воду канул. Приехала полиция, забили во все колокола, начались поиски пропавшего без вести и опросы очевидцев: Сикарта и след простыл. Тело нашли через неделю. Он выбрал очень крепкий каменный дуб у подножия горы Кастельсапера в одном из принадлежавших ему лесов. На него наткнулись охотники из деревни Мура, шедшие по следу раненого кабана. Связь между этой жуткой находкой и исчезновением Франсеска Сикарта была установлена только через пару дней, потому что в подобных случаях, да и в других тоже, блюстители порядка расторопности не проявляли. Всего больнее донье Пилар Прим, в замужестве Женсане, было оттого, что, несмотря на все ее влияние, церковь не отступила ни на пядь, и зять семейства Женсана был похоронен вне христианского кладбища, ведь церковь отворачивается от тех, кто не пережил своего отчаяния. В зарослях ежевики, как собака. Как будто собака может умереть от любви.
Мама Амелия взяла меня под свою опеку, хотя ей едва исполнилось двадцать лет и свекровь, хозяйка дома, до сих пор не доверяла ей ключей. С того момента Маурисий Сикарт-и-Женсана, Маурисий Безземельный, поселился в особняке Женсана как в собственном доме. Но лучше бы он этого не делал.
Назад: 6
Дальше: Часть II. Allegretto (Scherzando)